Текст книги "Попугай с семью языками"
Автор книги: Алехандро Ходоровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
– Дон Карло, пожалуйста, помогите нам…
Пончини, с сияющим лицом каркавший на своей ветке, немедленно кинулся головой в болото, но тут же вынырнул, плавая и резвясь в жидкой грязи, словно в собственной ванной. Для него, видно, она не представляла опасности. Члены Общества понемногу перестали вопить и хвататься друг за друга, со стыдом осознав, что у трясины имеется дно. Надо было лишь нащупать ногой твердый камень и встать на него. А они, вслед за Деметрио поверив, что погружаются в бездонную пучину, упорно сгибали колени. И не подай им пример полоумный философ, все бы утонули. Выбравшись на берег, сотоварищи свалились без сил. Дети устремились в болото и завязали шуточное сражение со стариком, брызгавшим в них грязью.
Не смея смотреть друг другу в глаза, путники обмывали свои тела в кристальных водах Биобио, и усерднее всех – Деметрио. Судя по его упорству, он, несмотря на просьбы Американки, возжелал навсегда расстаться с Ассис Намуром. Безразличие перестало определять его поступки.
Прибежал и Зум, объявивший, что в качестве Девятого Воплощения Божества он помочится на каждого из них. Его связали по рукам и ногам и понесли в селение. Акк брюзжал:
– Надо поискать новую цель для нашего путешествия. Мы не получим Пончини, ни живого, ни мертвого!
Алое облако возвещало близкие сумерки, скорый приход вечера, в течение которого ему придется разочаровать тридцать тысяч рабочих. Приходилось признать, что без Вальдивии он не способен ни на что. Даже прочитать хоть одну строфу из последней поэмы. У него всегда было плохо с памятью, и, судя по событиям последнего времени, также со скромностью и талантом. Вальдивия подражал ему, и что такого? Хромец придумывал бы стихи, избавляя его от трудов и риска. Он взвалил на себя самую тяжелую и неблагодарную работу – сочинять оды и подвергать себя риску, – в то время как Виньясу доставались лавры и почет. Он даже не нарушил его, Неруньи, исторического облика, поскольку тщательно воспроизвел три знаменитых пряди. Самовлюбленный кретин, тысячу раз кретин! Что теперь делать? Объявить себя больным? Его внесут на носилках. Антофагаста кипит, узнав о его прибытии, все декламируют стихи Неруньи – вплоть до детей… Стихи Неруньи… То есть хромого Вальдивии… Стены заклеены плакатами с серпом и молотом внутри чилийской звезды, на которых можно прочесть крупными буквами: «Нерунья в городе!». Ни армия, ни полиция не вмешаются: это будет означать гражданскую войну. Он уже заметил на улицах сотни картонных фигур, изображавших его, с прославленным трезубцем прядей. Карнавал, на котором он будет шутом. Покончить с жизнью? А что? Если не будет иного выхода? Устроить критический разбор последней поэмы, строчка за строчкой? Бред! Он ведь не на собрании литераторов. Через десять минут толпа заволнуется, еще через десять его побьют камнями. Столько напрасных усилий! Лебатон и Загорра пробираются по крысиным ходам, жертвуя своим личным счастьем, – и все для того, чтобы несчастные рабочие потерпели поражение из-за него, Виньяса! Он отвесил себе жгучую пощечину. Мало! Он заслужил палку с гвоздями на конце…
На сухой почве обозначались извилистые следы ящериц. Рядом с громадными бетонными блоками – остатками статуи Неруньи – пробивалась чахлая крапива, единственное зеленое пятно в пейзаже. Ступни, чуть подальше – колени, грудь, шея, облепленная чайками. Голова, как говорят, покоится на дне моря. Если бы он не обидел лучшего друга, после триумфального выступления местные жители восстановили бы памятник, приладив другую голову – его собственную. Он позабыл на миг о своих печалях и сел у руин, живо представив себе изваяние со своим лицом, тремя бетонными прядями. Величественное зрелище!
Гитарные аккорды вывели его из мечтательного состояния. Кто пришел в эти пустынные места – отдать почести его поверженной статуе? Подняться на этот горячий холм, без малейшего признака тени – да это истинный подвиг! Только ящерицы здесь и могут жить. Не желая гасить порыв вдохновения, Виньяс на цыпочках пошел туда, откуда слышалась музыка. Оказалось, что она доносилась из темного уголка внутри цоколя-храма. Завидя приближение чужака, кто-то задул свечу. Музыка смолкла. Только трение одежды о колонны. Бедные сограждане, живущие в страхе перед карабинерами: им запрещено выражать свои чувства таким замечательным образом! Поэт растрогался. Сквозь слезы, гнусавым пророческим голосом, он начал:
– Мои чилийцы, коснитесь вновь гитарных струн! Зажгите свечу! Пусть вернется к вам веселье! Ночь на исходе, близится рассвет. Пришпоривая слово «свобода», я спешу к вам, чтобы слиться с народом!
И, раскрыв объятия до хруста в лопатках, он воскликнул:
– Друзья мои, это я – Нерунья!
Прошло несколько секунд. Эхо его слов затихло. Воцарилось молчание, прерванное чирканьем спички о коробок.
Непомусено Виньяс быстро смочил палец слюной и пригладил пряди. Наконец, один из незнакомцев зажег свечу.
Три силуэта отбрасывали на стену гигантские тени. Двое, похоже, были женщинами. Между ними стоял внушительного вида мужчина, закутанный в плащ и широкий шарф. Он подошел к Виньясу и с силой толкнул его в грудь, потом взял за шею и тряхнул. Непонятно почему, Виньяс сразу догадался, кто это: имя всплыло откуда-то из нутра. Рано или поздно их пути должны были пересечься…
Он стойко переносил удары и оскорбления: спокойствие, небывалое спокойствие овладело им. Он спасен! Никакого выступления: ему нашлась замена! А побои не будут длиться долго: тот, в плаще и кашне, скоро устанет, пот и так льется с него ручьем.
– Вор! Плагиатор! Ублюдок!
Устав, Хуан Нерунья присел рядом с избиваемым передохнуть. Виньяс пощупал свою грудь: слава богу, все ребра целы. Он издал пару жалобных вздохов и тонким голоском принялся извиняться.
– Это не было заранее обдуманным шагом. Судьба распорядилась, чтобы я похитил у тебя лицо. Я прошу прощения. Пришлось совершить невозможное, чтобы остаться на высоте положения и не поколебать любви народа к Нерунье. Я превратился в канал, по которому вы, и только вы, нашептывали оды, произносимые мной с трибуны. А-а-ай!
Он прикусил язык, так как вспомнил, что приписывает себе заслуги Вальдивии, и стал ощупывать бока, делая вид, что боль – следствие пинков. Нерунья по-королевски поднял руку в перчатке, призывая его к молчанию. Между широкой шляпой и черными очками виднелась белая полоска – единственный кусочек кожи, выставляемый на обозрение публики, гладкий, бархатистый, словно у девушки. Раздался гнусавый голос поэта. Непомусено разразился рыданиями, вполне искренними. Одно дело – подражать этому голосу, медленно выговаривающему слова, слушать его по радио или на пластинке, и совсем другое – воспринимать его вблизи, вживую, в сочетании с массивным телом.
– Послушайте, виноваты во всем не вы, а предатель Виуэла. Я должен быть вам благодарен. Вы не украли у меня лицо, а, наоборот, подарили мне его…
И легендарный герой медленно снял плащ, шляпу, шарф, жилет, делавший его толще примерно вдвое, котурны, поднимавшие его над землей сантиметров на тридцать, и все остальное.
Виньяс был поражен. Невероятно! Перед ним стоял худой человек обычного роста. И без лица. Кожу с него словно содрали: сплошные рытвины, шрамы и пятна. Уши, нос – все было безжалостно изъедено, к губам точно прилипли нити, распространявшиеся на щеки и на шею. Ни бровей, ни ресниц, ни волос: лунный пейзаж.
– Как видите, товарищ, я – жертва оспы. Меня бросили трехмесячным на проезжей дороге. Монахини подобрали меня, и я выжил лишь чудом. Монастырская библиотекарша долгими дождливыми днями читала мне стихи. Я впитывал их вместо материнского молока. Но к чему рассказывать это. Расти было для меня непростым делом: яички мои никогда не опустились в мошонку, отсюда – высокий, тонкий голос, который я превратил в гнусавый. За неимением тела мне пришлось создать силуэт. И я выдумал теорию, согласно которой поэт не должен показываться читателям: важны только его творения.
Виньяс едва не упал в обморок. Снова ловушка! Настоящий Нерунья не может появиться перед тридцатитысячной толпой! Ему не дадут выступать, как раньше, закутанным, а потребуют снять шляпу, показать те самые три пряди. Стараясь выиграть время – вдруг в голову придет какая-нибудь мысль, – он заключил калеку в объятия и расцеловал в щеки, подавив отвращение.
– Брат Нерунья, хотя обстоятельства вынуждают меня занять место, принадлежащее вам по праву, я больше не могу подделываться под вашу поэзию. Она глубока, она неподражаема, а ведь главное – чтобы стихи выглядели подлинно неруньевскими. Я прошу, нет, требую, чтобы вы прямо сейчас создали гениальную поэму, которую ждет народ, готовый ринуться на завоевание свободы! Я ограничусь тем, то прочту ее вслух, хотя и лишу себя при этом наслаждения сочинить стихи в вашем несравненном стиле…
– Не надо лишать себя удовольствия. Ваши оды – лучшее, что я написал. Вы довели мой стиль до совершенства. Вас зажигает энергия толпы. Я, наедине с пером и бумагой, не могу сделать то же самое. Пусть коллективное опьянение вознесет вас на вершину творчества.
– Если я буду знать, что вы слушаете меня, затерявшись среди народа, то ничего не сумею. У меня слишком много комплексов.
– Перестаньте, дон Непомусено. Мы хорошо знаем друг друга и меру нашего обоюдного тщеславия. И, выступая перед публикой, мы не имеем права оступиться. Кроме того, признаюсь, в изгнании музы покинули меня. Я бы сказал даже, что они переселились к вам. После бегства из столицы я не создал ни единой строки. Да и зачем? Я уже давно бесплоден.
Непомусено Виньяс потерял контроль над собой. Страх свалился на него, как камень, захлестнул, как штормовая волна. Отступать некуда. Антофагаста и близлежащие шахтерские поселки будут разочарованы Неруньей. Прощай, Революция! И все из-за него. Плача, он стал лепетать про хромого Вальдивию – и выложил все. Как его секретарь импровизировал поэмы, как они – совершенно по-дурацки – расстались.
Хуан Нерунья задумчиво молчал.
Женщины с гитарами вышли наружу и коснулись струн. Непомусено узнал Эми и Эму.
– Мы обязаны продержаться! Ради Чили, ради поэзии, Хуан Нерунья должен жить дальше! Иначе Виуэла возьмет верх!
Так сказал Нерунья. Он порылся в своих одеждах и достал кинжал.
– Поднявшись на помост, среди шума рукоплесканий, вы воскликнете: «Нерунья отдает жизнь за народ, чтобы народ отдал жизнь за Революцию!» – и вонзите его себе в грудь.
Виньяс сглотнул слюну, поперхнулся, улыбнулся. Слегка поиграл мускулами. Вот он – выход! Умереть! Поэт бросает ему вызов – этот вызов надо принять. И потом, что еще остается? Он крепко сжал руку барда.
– Эти пять пальцев не подведут, Хуан. Сегодня вечером они окажутся на высоте. Нерунья войдет в историю так, как и должен войти: гением и героем!
И он твердым шагом направился к порту, обернувшись по пути для последнего прощания.
Эми и Эма накладывали грим на лицо Неруньи: став паяцем, он наконец обретет лицо. Пирипипи снова пустится по свету, наигрывая вальс на монетах…
Я прощался с собой в слезах,
но как радостно было найти
нам друг друга в конце пути!
Холмы и набережная были усеяны народом. Ласковые волны, накатывая на песок, бормотали что-то свое. Свежий бриз заметно улучшал акустику. Для почетного гостя отвели большой плот, стоявший прямо под маяком. Чтобы поэт не замочил ног, сотня рабочих держала на плечах специальные мостки, ведущие на плот с берега. А если бы народный любимец захотел уединиться, призывая к себе муз, – для него соорудили хижину из листов ржавого железа.
Сидя в кресле из ивовых прутьев, перед пустым ящиком, с бутылкой руке (он не осмеливался ее открыть – можно неверно рассчитать удар и попасть в сердце), Непомусено Виньяс молился. Он намеревался исполнить задуманное, но лишь наполовину: вонзить клинок почти в плечо, так, чтобы острие задело кость. Придя в сознание, он станет рассказывать, что ангел со сталинскими усами спас его, отклонив роковое лезвие. Если ему поверят, он примется за поиски Вальдивии – на земле, в небесах и на море, чтобы успеть к следующему выступлению.
В стенку хижины постучали.
– Здесь один человек, с парализованной матерью. говорит, что он ваш брат. Впустить?
О черт! Виньяс и не подозревал, что у Неруньи есть мать и братья. Разве его не бросили на проезжей дороге? Так. но, может быть, позже он все-таки познакомился со своей родительницей. А она-то знает, что лицо настоящего Неруньи изрыто оспой! Его разоблачат!
В припадке сумасшествия Виньяс попытался бежать через окно, но окон не было. Обрушить стену? Скандал! Он загнан в угол. Придется впустить. Если дело примет серьезный оборот, он зарежет их. И прибавит к своей исторической фразе такие слова: «Поэт также отдал ради народа жизнь своей матери и сестры». А как иначе? Для серьезной болезни – серьезное лекарство! Виньяс покраснел: кажется, он впадает в пошлость… Надо сдерживаться. Он глубоко вдохнул, спрятал руку с кинжалом за спиной и с лучезарной улыбкой отворил дверь, сколоченную из досок сломанной бочки.
– Привет, старик! Не узнаешь?
О, какое неуважение к крупнейшему национальному поэту! Нет, только поглядите: как по-хамски он втолкнул сюда кресло-каталку! Старуха спит – почему бы не оставить ее за дверью? А если это наемные убийцы, подкупленные правительством? Конечно же, они вооружены автоматами и продырявят меня в два счета!..
И он приставил кинжал ко лбу непрошеного гостя.
– Руки вверх!
– Да что с тобой, Непомусено?
Ого! Этот тип знает его имя! Точно, шпион Виуэлы! Виньяс нацелился в яремную вену. Пришедший отпрыгнул назад, потеряв шляпу и парик.
– Дурак, это я, Марсиланьес!
С радостными криками они упали друг другу в объятия. На несколько минут Виньяс забыл о своих тревогах, выясняя, что случилось с одноруким. Почему он с этой старухой?
Аламиро распахнул халат женщины, снял с нее шапку. Пышная грива огненных волос рассыпалась, доставая до пола. Эстрелья! Спит? Или это наркотическое опьянение? Сквозь прозрачный пластиковый мешок – свободна была лишь голова – Непомусено мог созерцать ее бесстыдную наготу.
По просьбе Марсиланьеса поэт помог ему снять необычное одеяние – и от густого запаха фиалок у него потекли слюнки. Одурманенный ароматом, шатаясь, Аламиро показал пальцем на глубокую рану в ложбине между грудей. Затем упал в кресло-каталку и рассказал о своих приключениях.
Мертвая поэтесса, чье тело не разлагалось, взывала об отмщении. Аламиро попробовал разыскать Лебатона, чтобы покарать войско убийц, но генерал с шахтерами как сквозь землю провалились. Он услышал о выступлении Неруньи и на перекладных добрался до Антофагасты, чтобы Непомусено сообщил ему хоть что-то о восстании.
Тот слушал рассеянно: снаружи уже раздавался гул многотысячной толпы, жаждущей узреть своего кумира. В наплыве чувств он подошел к покойнице, пробормотал «Прости…» и воткнул кинжал в ее рану. Отверстие в груди подходило к клинку идеально, будто ножны.
«Аллилуйя!» – завопил поэт и, обняв калеку за талию, стал выделывать танцевальные па.
Маяк ярко освещал плот. Невообразимый гам царил на набережной. Овации сотрясли город и окрестные холмы. С лодок в небо взвились ракеты, рассыпавшись сотнями цветов. Наспех сколоченный оркестр заиграл национальный гимн. Слезы показались на глазах собравшихся с красными флагами в руках, одетых тоже в красное: фартуки, рубашки, брюки, носки. Непомусено прошел по мосткам, неся на плечах тяжелый крест. Он несколько раз упал на колени, ссадив их до крови, но отверг всякую помощь. Позади него везли кресло на колесиках с каким-то большим свертком.
Когда он дошел до середины плота и установил крест, лихорадочно озирая людскую массу, ему аплодировали в течение получаса. После этого установилось молчание: все напряженно ждали новой поэмы.
Аламиро Марсиланьес порывистым движением откинул покрывало, и в кресле-каталке обнаружилась женщина, обнаженная, рыжеволосая, белокожая, с кинжалом между обширными грудями. «О-о!» – прокатилось по толпе.
– Товарищи! – дрожа от возбуждения, взял слово Виньяс, полностью преобразившийся в Нерунью. – Эту женщину убил предатель, чье имя пачкает мои губы: Геге Виуэла!
Возмущенный гул.
– Она – простая рабочая женщина. В чем было ее преступление? В том, что она прилюдно просила хлеба, крова и свободы для своих сестер по несчастью! И даже смерть не смогла заглушить ее протеста. Тело мужественной женщины осталось нетронутым и направило свое послание миру! Чувствуете запах фиалок? Эта дочь народа – святая! Она станет нашим символом, нашей предводительницей! Вместо красного цвета у нас будет фиолетовый! Фиолетовые знамена, фиолетовые одежды!
С помощью Аламиро он привязал Эстрелью к кресту, вынул кинжал из раны и потряс им:
– Пусть же преступный металл обратится против самих убийц! Против военных, олигархов, прогнившей буржуазии, корыстолюбивых аристократов и лживых президентов! Поэт объявляет забастовку – забастовку молчания! Он замолкает, ибо это нетленное тело говорит, кричит, вопиет, зовет к оружию! Лучшая поэма Неруньи – вот эта прекрасная женщина!
Массовое помешательство. Тысячи рук протянулись к кресту, словно к знамени. Отсюда, с этого места, ведомые Непомусено Виньясом (за которым тенью следовал Марсиланьес, выговоривший себе должность «Хранителя священного символа», ибо он будет каждую ночь спать в одном помещении с усопшей, не допуская к ней никого), рабочие начали марш на Арику. Воодушевленные нетленным телом, опьяненные цветочным запахом, они сменили красные флаги на фиолетовые, а серп и молот – на перо и лопату, скрещенные над раненым сердцем.
Когда взошло солнце, Непомусено попросил снять себя рядом с распятой, с кинжалом в руке, указывающей путь к победе. Еще он приказал, чтобы вместо его стихов распространяли портреты героини и про себя послал к черту хромого Вальдивию.
– Убрать все эти комья земли! Чтоб на паркете не было ни пылинки! Принесите из Ла-Монеды сто пятьдесят пылесосов! И если сегодня же вечером пол не заблестит, как зеркало, всех арестую, ублюдки!
Геге Виуэла, колеблясь между удовлетворенностью и отчаянием, отдавал приказы по своему портативному телефону, сидя в лимузине. За неделю ему доставили несколько тонн священной земли, высыпанной из конфискованных у населения пузырьков. Но главное – перевернув все вверх дом, удалось обнаружить бесценный трофей: нижнюю челюсть мумии, почерневшую, но с целыми зубами! Браво! А теперь – за уборку! Время поджимает… Пятна на его теле слились в единую желто-кофейную поверхность, с которой непрерывно сочился гной: Виуэла гнил на глазах. Он, первое лицо Республики, разлагается здесь, вдали от глаз соотечественников – а там, на севере, оборванцы объединились вокруг нетленного трупа с цветочным ароматом! Ну, все! Шутки кончились! Пусть кардинал Барата поднажмет на своего Христа! К чему такой Спаситель, который не может спасти президента? Этой ночью кардинал придет сюда, в шелке, в кружевах, с облатками, библиями, святой водой, распятиями, свечами, чашами, – словом, весь этот священный канкан! А еще он притащит мраморный алтарь из кафедрального собора – тот, перед которым служил мессу папа и склонялся американский министр финансов. Генерал Лагаррета будет курить ладан. Ну что ж, что у челюсти нет верхней части – она все равно будет стучать зубами! Надо, чтобы она опровергла сама себя! Навалиться на нее всей мощью церкви и трех ветвей власти – и пусть она выдаст пророчество о семи коровах размером со слона! Его Превосходительство президент дон Геге Виуэла требует экзорцизма! Реликвия, как ей и положено, обязана сотворить чудо и вернуть ему здоровье! Это дело национальной важности. Если Бог не поможет, пусть Барата сговорится с дьяволом! Для этой процедуры Геге с помощью Лагарреты уже добыл основные составляющие – но их следовало использовать лишь в крайнем случае: проститутку и ребенка-сироту.
Вездесущий генерал справился раньше срока. Геге остался сидеть в машине и, так как не был голоден, выбросил в окно полкило икры. Втянул порцию перуанского кокаина и (чтобы не беспокоила вульгарная физическая боль) изрядное количество морфия.
В одиннадцать вечера на грузовике с величайшими мерами предосторожности доставили внушительный алтарь. Его отнесли в салон, обитый шкурами пантер; ничего не понимающие монашки разложили рядом предметы культа. Большое деревянное распятие XIV века – главное сокровище церкви Св. Франциска – дополнило картину. На книгу Нового завета, обтянутую красной кожей, положили челюсть.
Дом опустел. В полночь прибыли автомобили с участниками церемонии. Из них вышли кардинал и генерал, скрестившие взгляд: ни один не хотел здороваться первым. С криком: «Хватит идиотизма!» Виуэла побежал к ним и, хлопая обоих по спине, повел в дом, будто не замечая, как они зажимают нос с видом отвращения. «Не будем тратить время на раскланивания. Пора начинать».
Лагаррета, как всегда фамильярный, хотя больше и не тыкавший президента в живот (из-за жуткого запаха), спросил, выглядывая из клубов ладана:
– Вот увидишь, Геге, мы живо уберем этот дерьмовый цвет и дерьмовый запах!
Кардинал Барата делал все, что было в его силах: читал «Аве, Мария» и «Отче наш», поднимал и опускал облатки, цитировал Библию, угрожал отлучением от церкви, целовал ноги Распятого, пел что-то на латыни, разбрасывал монетки, перекрестил каждый квадратный сантиметр пространства и несколько часов требовал от демонов покинуть тело президента, а от магической челюсти – извинений. На заре, раздраженный, полумертвый от усталости, он стукнул чашей по алтарю, взял челюсть и помахал ею перед носом Виуэлы.
– Не будь дураком, Геге. Чтобы эти кости застучали, нужно ударить ими обо что-нибудь! Это просто смешно! Здесь нет никаких демонов, а есть только рак!
– Заткнись и не каркай! Я здоров, только одержим злыми духами! А ты – старый трансвестит! Ты и твое деревянное пугало ни на что не годны! Чего вы добились молитвами? Нужна черная месса! Лагаррета!
– Да, мой камамберчик…
– Довольно! Прекрати болтать! Вытащи пистолет! Заставь эту старую развалину задрать сутану до пупка! Вот так, спасибо. А теперь приведи вонючую шлюху и долбаного сироту!
Генерал, ухмыляясь, притащил пленников. Ребенка поставили на четвереньках перед алтарем; женщина, у которой были месячные, слила кровь в чашу. Прелат грохнулся в обморок. Его привели в чувство, закачав в глотку целую бутыль с водкой. Булькая, он с ужасом наблюдал, как Виуэла энергично трясет его за мужское достоинство, вызывая эрекцию. И она пришла.
Президент сунул в зад малышу с полдюжины облаток.
– Кардинал Барата! Я требую от вас выпить эту нечистую кровь и содомировать ребенка, служа при этом мессу! И подбирайте самые грязные слова! Если нет охоты, я вышибу вам мозги.
Трепеща, кардинал наклонился к смуглым ягодицам и вошел между них без особых усилий. (Восьмилетний мальчик был привычен к таким вещам: он уже два года служил в специальном борделе для политиков.) Поднял чашу. Но испить из нее не успел – раздался долгожданный стук:
– Клак, клак, клак-клак-клак, клак.
– Заработало! Урааа! Челюсть говорит! Лагаррета, тебя учили азбуке Морзе! Переводи, быстро!
Кости повторяли одну и ту же фразу. Генерал через силу промычал:
– Семь тощих коров, семь тощих коров, семь тощих коров.
– Неееет!
Геге в отчаянии бросил реликвию на пол и растоптал. Но «клак-клак-клак» все звучало. Да это же кардинал Барата!
– Это мои зубы! Я не могу сдержаться!
– Хватит насмехаться надо мной.
– Нет, правда не могу. Клак, клак, клак-клак-клак, клак.
Президент, взмыленный, бросился на него, зажав рукой старческий рот.
– Ко всем чертям! Заткнись!
Фарфоровые зубы вырвали из его ладони кусочек мяса. Обезумев от бешенства, нечувствительный к боли из-за морфия, он поменял руку – с правой на левую. Ее постигла та же участь. Раны были настолько глубоки, что доходили до тыльной стороны. Виуэла попытался расколоть челюсть лбом. Зубы, твердые как камень, не пострадали, но оставили на коже глубокие вмятины. Тогда президент решил пустить в ход свои ноги, босые – так требовала церемония. Устрашающие челюсти пометили и их кровавыми следами. От дурно пахнущей крови женщину с ребенком затошнило. Лагаррета увел их обратно в подвал. Барата, увлекаемый атакующими зубами, кинулся на Геге и выкусил клок мяса сбоку, в области ребер. Стук прекратился, челюсти сами выпали из кардинальского рта и, упав на паркет, раскололись.
Барата еле выговорил сквозь икоту:
– Дьявол… Дьявол завладел моими зубами!
Геге, блестя глазами, раскинул руки в виде креста, будто в забытьи.
– Нет, Кардинал! То был Господь! Смотри: на моем теле пять ран, как у Христа! А следы на лбу – словно от тернового венца!..
Он встал с ногами на кресло, прижавшись кровоточащим телом к деревянному кресту.
– Я все понял! Мне выпала божественная миссия. Мое тело превращается в дерево. Я – новый Мессия. Не случайно народ назвал меня «святым Геге».
И президент, соскочив с импровизированного пьедестала, раскрошил старинного Христа на кусочки ножкой настольной лампы.
– Пути Провидения неисповедимы. Мы никогда не смогли бы победить рабочих: эта проклятая святая с пошлым мещанским запахом, привязанная к кресту, сосками вперед, нетленная, соединяет политическое чувство с религиозным. Простолюдины по большей части – фанатики. Но отныне я, по всем правилам провозглашенный святым церковью – римской, католической, апостольской, – с плотью, ставшей деревом и божественными стигматами, пригвожденный к древнему кресту.
– Опрысканный дезодорантом. – вмешался Лагаррета.
– источая при помощи отверстий в перекладинах аромат лучшего французского парфюма, сведу с ума страну. Это будет высокий мистический бред. Вбивайте же гвозди, генерал! Вы увидите, что я не страдаю!
Тот не заставил себя просить дважды: отправился на кухню, захватил резиновые перчатки и молоток, и с палаческой опытностью прибил своего президента к кресту.
Его Превосходительство Мессия величественно-надрывным голосом вещал:
– Генерал Лагаррета! С этого момента бразды правления находятся в ваших тонких руках! Объявляю осадное положение. Напугайте аморфную массу, верните общественное спокойствие, принеся пять тысяч человек в жертву на городской бойне. Причислите их к изменникам и святотатцам. В том числе тех двоих, в подвале. Оденьте в форму всех – женщин, детей, стариков, новорожденных! В форму зеленого цвета – он хорошо сочетается с моим кофейным. А вы, кардинал, не спрашивая папского разрешения, публично канонизируете меня на крыше президентского дворца. Оттуда, распятый на кресте, я буду вдохновлять народ.
И, успокоившись, попросил генерала дать ему понюхать морфия.
– Пусть ежедневно мои сограждане видят меня в соборе. Я стану их благословлять. Я буду изображен в газетах на кресте, явлюсь к сенаторам на кресте, подавлю шахтерское восстание на кресте! Вся страна, стоя на коленях, будет молиться на меня.
– Аминь, – заключил Барата.
XVI. AVE, AMEN, ETCETERA
Чем мягче черепаха, тем тверже ее панцирь. Поговорка гуалов.
Мачи не знала, откуда вырвался безнадежный вздох – из ее рта или из подземного мира. Никогда она еще не ощущала такой усталости. Уже много лет назад ей следовало лечь в землю, превратиться в самку кита и перевозить мертвых на запад, но пришлось отказаться от смерти. Она не принадлежала себе. Нгуенечен, повелитель рода людского, имел большие виды на ее народ. Сейчас поток несся наугад, никем не направляемый, далеко отклонившись от первоначального русла. Надо было вернуть его обратно. Ведь индейцы, в отличие от уинков, – порождение этой земли. Только они умеют занять отведенное им место в природе, не ломая камней и не отравляя вод. Только они, с помощью Нгуенемапуна, хозяина земли, могут вернуть растениям их былые корни из золота и серебра. И для белых настанет день возмездия за все непотребства, совершенные в Америке… Холод от сырой глины пронизывал ее до костей. Она утомлена вот уже много столетий – а между тем настоящее дело так и не начато. Эпунамун, бог войны, должен пробудиться при помощи Пиллана, бога огня, вулканов и землетрясений. Мачи сморщила нос, чтобы не чихнуть. Нельзя делать даже малейшего движения. Шесть часов она ждала, сидя на краю болота, ожидая, что в ее шерстяной мешок прыгнет жаба. У нее уже имелись: скорпион с вырванным жалом, лишенный яда, три ящерицы и крыса, но еще требовалось земноводное со шкуркой, покрытой вязкой и терпкой жидкостью. Из колдуньи непрерывно лилась струя зловонной мочи, за которой следил изумленный больной.
Наконец-то! Словно зачарованная, разевая пасть, жаба капризно, как бы нехотя, приблизилась к мешку. Но Мачи, несмотря на долгое ожидание, не очень-то повеселела.
Раньше, когда являлся Нгуенко, холод в костях сменялся жаром, и по телу пробегала победная дрожь. Зверек мерцал среди липкой грязи, – почтенное зеленое божество, – и когда он забирался в мешок, колдунья пела:
Я пришла сюда встретить тебя, встретить тебя.
И увидела Верховного Бога.
Вот зачем я пришла.
Но о чем твои мысли, скажи? Ведь мои – о тебе одном!
Но сегодня она видела лишь рыхлое жабье тело, покрытое грязью, с выпученными глазами и пустым взглядом.
Уинки никогда не поверили бы, что животные, которых Мачи якобы доставала из их тел, были вышедшими из них болезнями. Арауканов она легко гипнотизировала дымом из своей трубки, когда курила дурманящие травы. Наигрывая на культруне, она убаюкивала больного: «Здоровье вернется к тебе, ты красив, ты всем нужен, без тебя твой народ погибнет». Индейцы улыбались и вверялись ей, – для них колдунья была великой, как гора. Мужским голосом она взывала к другим Мачи, давно умершим, небесным Мачи, и вмешательство тысяч добрых целительниц оказывало свое действие. Было так просто ущипнуть соплеменника и сделать вид, что вынимаешь из него живую ящерицу – недуг. Животное тут же убегало. Тогда она приказывала родственникам, друзьям и друзьям друзей погнаться за этой тварью и убить ее. Полные решимости покончить с болезнью, индейцы – вся деревня – выходили и преследовали сбежавшую болезнь, в компании с земными и небесными Мачи. Если же занемогшего никто не любил, ящерица ускользала, и больной знал, что он обречен: альюе, незримая сущность, выходила из него и растворялась в воздухе… Так легко! Но чужеземцы были недоверчивы. Для них чудо должно принять другую форму, более простую, без прикрас. Мачи стерла с лица улыбку. Причина усталости – в том, что она всегда делала одно и то же. Любой сведущий в травах и обрядах, может исцелять. Ее занятия превратились в набор ритуалов, призванный скрыть отсутствие богов… Может, они мертвы… Алкоголь убил традицию. Правда обернулась в наши дни печальной и постыдной ложью. Да, она всего лишь древняя старуха, но умеет держать вожжи в руках. Богов следует чтить, но рассчитывать на них, если стремишься к успеху, не стоит. Жаба готова была сделать последний прыжок и оказаться в плену – но тут Мачи, выйдя из неподвижности, открыла мешок, с усмешкой выпустила Нгуенко-скорпиона, ящериц и крысу. Они больше ей не понадобятся. Никогда.








