412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алехандро Ходоровский » Попугай с семью языками » Текст книги (страница 2)
Попугай с семью языками
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 02:04

Текст книги "Попугай с семью языками"


Автор книги: Алехандро Ходоровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)

Когда Ла Кабра пролил буйабес и зарыдал, уткнувшись лицом в омлет по-нормандски: «Зачем надо было делать из меня художника? Черт бы побрал эту мандолину, виноград и мертвых куропаток! Хочу жениться и успокоиться!», Хумс, как бы не слыша, продолжал:

– Если правда то, что Искатели истины, приходя в деревню, первым делом снимали комнату и подвешивали к потолку картофельный клубень на нитке, а затем выходили на улицу, преследуя две цели: заработать денег и встретить кого-нибудь, дабы поведать ему истину (клубень усыхал, потом падал, и тогда у искателей было два часа, чтобы покинуть это место, новых друзей, учителей и приобретенное там имущество), то, как я считаю, есть и другой выход. Прибыв в деревню, необходимо поместить клубень в сосуд с водой. Если на нем появятся глазки, ростки, листья, то в этом месте следует остаться навсегда.

Месяцем позже Зум устроил Хумсу и приятелям небольшое представление. За обедом у каждого прибора стоял сосуд с водой: в нем помещался клубень с длинными ростками. Подняв бокал, Зум предложил всем назваться «Обществом цветущего клубня». Все зааплодировали, но под конец банкета Ла Кабра взобрался на стол, топча зеленые листки, и поимел Хумса, крича ему сзади: «Ты – сухой клубень! Зачем говорить о цветении? Здесь никто не пустит ростков! Мы уже упали с потолка!»

Зум помог Хумсу спуститься – тот кряхтел и шатался, – уложил его, поставил у кровати горшок и убаюкал товарища, напевая некую смесь из стихов Фаридуддина Аттара[10] и Хань Шаня[11], положенную на мотив танго Гарделя[12]:

Ты не мертвый, ты не спящий, не живой: больше нет тебя!

Вот дорога в облака

в пустоте, тра-ля-ля-ля!

Светало. Хумс свернулся клубком и, засыпая, вздохнул:

– Свет зари… Большая черная бабочка – обломок ночи, которой никак не уйти.

II. ДРУГОЙ ПОТЕРЯННЫЙ РАЙ


Тот, кто щедр и бескорыстен, тот от мира не ушел. Вальс паяца Пирипипи.

Кафе «Ирис»: сиреневые стены, немощные официанты подают вино с корицей в лиловых бокалах. Рядом с дверью висят пурпурные халаты, предоставленные заведением. Сотрапезники – породненные общим цветом – ведут живую беседу. Порой кто-нибудь из официантов умирает. Кафе остается открытым, покойника уносят в помещение над баром. В сигарный дым и аромат герани вплетаются слова прощания. На другой день свободное место занимает новый старик и ничего как будто не меняется; встреча со смертью не состоится, посетителям кажется, что, не подгоняемые никем, они встретят в этом кафе конец времен.

Энанита подносит Деметрио букет фиалок:

– Кто ты?

– Я тот, кто кружится возле меня!

– Где ты был?

– В туннеле, одетый во все то, что мне приходилось носить в жизни.

– Куда ты идешь?

– Одни уходят, другие приходят; остаются только камни у дороги.

– В детстве я читала сказку про то, как один рассеянный человек потерял пуговицы. За ним шла женщина, подбирала эти кружочки и ела. Вот наши с тобой отношения, Деметрио!

Поэт предпочитает смолчать, окунув цветы в вино. Затем поедает их.

Энанита ночь напролет пытается щипчиками удалить все линии со своих рук.

– Толин, ты не знаешь, Деметрио собирается ко мне? Вот уже семь дней я никуда не выхожу, ничего не ем, только жду его.

Энанита – единственная женщина, полюбившая Деметрио. Они играли вместе, когда были детьми примерно одного роста. В десять лет она подарила Деметрио свою девственность; тот обожествил ее. Но затем Деметрио вырос, а Энанита – нет.

Он начал стыдиться ее, требовал, чтобы она носила каблуки, с каждым разом все более высокие. С высоты ста семидесяти восьми сантиметров он ненавидел энанитовы сто пять. Для Энаниты он был Богом, и она молилась на его фото. Деметрио больше не хотел ее видеть: крошечный рост женщины делал его импотентом. Он мечтал покорить стокилограммовую самку выше себя, чтобы упасть на нее, как гроз-ноувлажненный эректолит и кувыркательно особачить.

Толин чувствовал себя неуютно в этой комнате: слишком короткая кровать, узкие окна, вещи, разложенные в полуметре от пола. Все было приспособлено для Энаниты, и потому ее друзья, заходя внутрь, ощущали себя великанами.

– Приду как-нибудь в другой раз.

– Счастливо, Толин. Если увидишь моего Господина, скажи, что я не буду есть и выходить на улицу, пока он не явится ко мне.

Прошла еще неделя. Может быть, голод все-таки заставил ее выйти? Никто не отвечал на звонок. Толин разбивает окно, закрывает газовый вентиль.

– Уходи! Мой Господин не вернется!

– Энанита, одевайся и обещай делать то, что я скажу. Дай мне руку, закрой глаза…

Он вытаскивает Энаниту из помещения и блуждает с ней по улицам, делая крюки и петли, чтобы сбить ее с толку. Затем доходит до лесопарка, взбирается на деревянный мостик шириной сантиметров в пятьдесят и там, на двадцатиметровой высоте, говорит ей: «Смотри!».

Энанита вскрикивает, едва не теряя равновесия, и прижимается к нему. Река Мапочо внизу кажется бездонной. Там подстерегает смерть, кукла из тряпок и пустых бутылок, сотворенная волнами. Энанита набрасывается на Толина, плачет; он держит ее над бездной, бьет, ругает последними словами, пока она шаг за шагом не достигает берега, побеждая свое головокружение. Они выходят на улицу. Энанита смеется, раскрывает объятия – неизвестно почему.

На углу вокруг фонаря вьется бабочка – такая большая, что поначалу ее принимают за летучую мышь. Молчаливые дети бросают в нее камни. Камень взмывает вверх, падает, ударяется об асфальт. Кто-то бросает его снова. Наконец, Энанита с Толином понимают, что дети хотят не убить бабочку, а разбить фонарь и освободить ее. Толин подбирает обломок кирпича, прицеливается, кидает. Есть! Зажигаются окна, слышны крики, свистки, стук копыт, и Энанита, опережая его, спасается бегством, кидает камни в окна и не прекращает смеяться.

– Гляди, бабочка летит за нами!

Легко маша крыльями, она пурпурной короной венчает голову Толина. Появляется другая, зеленая, и садится на лоб Энаните. Туча бабочек – желтых, синих, оранжевых, – облепляет обоих с ног до головы. Они возвращаются в парк, покрытые мантией из бархатных крыльев – живой радугой.

И вновь Толин чувствует себя гигантом, сидя на миниатюрном стуле. Энанита, распростершись на кровати, смотрит на него.

– Я дарю тебе свое лоно.

Он не желает обижать ее и вынужден согласиться.

Стук в дверь!

– Мой Господин вернулся!

Но слишком поздно. Они занимаются любовью до самого рассвета, а Деметрио – за ним наблюдает крыса из канализации размером с кота – прислушивается к скрипу кровати.

Утром дверь открывается и входит поэт – медленно и величественно. Никаких объяснений. Все пьют кофе, в молчании слушают Бартока. Деметрио срывает со стены бабочку, сдавливает ее, так что между пальцев его течет зеленоватая жидкость. Толин и Энанита делают то же самое. Со свиным хрюканьем они обезглавливают бабочек, устилая пол мягким ковром, падают, растирают себе лица остатками насекомых, облепляют себя лапками, усиками, крыльями. Покрыв себя маской, Деметрио читает вслух манифест, написанный им ночью под звуки совокупления. Вместе с академической литературой он навеки изгоняет из себя их обоих, а также самого себя.

В этот момент Толин, бог знает почему, вспоминает свою печаль при известии о том, что Арлекин раньше был Гермесом. И вот экс-божество, одетое паяцем, защекотало себя до смерти перед толпой зрителей…

Энанита посетила тридцать три сеанса электрошока, стремясь забыть Деметрио. Лечение зарядами обратилось в дурную привычку, и она стала распродавать мебель, чтобы платить за него.

И все же Деметрио считался с Энанитой: ее преданность была для него пьедесталом. Теперь же, лишенный этого необходимого возвышения, он катится под гору, потерянный внутри мира, спит в чужой постели, покупает в ресторанах несъедобную еду – протухшие бифштексы, увядшие листики салата; лев с внешностью курицы – зубы оставлены на ристалище, – подбирающий крошки, чтобы его, мрачного ворона, считали обычным голубем; и собственное «я» тяготит его больше, чем всегда. Но иногда, перед флакончиками с мармеладом, запечатанными воском, он становится другим. Тогда он возвращается к жизни, распахивает наружу окно своей эрудиции, отпускает шутки на выдуманных наречиях. Но это все равно, что вонзить зубы в здоровенный ломоть мяса и откусить крохотный кусочек. Немного чая, немного нежности! Если он хочет говорить, то выдавливает из себя лишь одно слово: «слово». Он подбрасывает вверх бутылку. Шесть часов готовит листок кориандра. Переодевается в печальные одежды. Плюет на распятие, прямо в лицо Христу. «Я потерялся в небе из-за того, что заботился о вашем содержании!» Запирается с уличной девкой, пытается ее изнасиловать, но у него не встает. Идет дождь. Комната-колодец. Он ощупывает стены в поисках выхода. Проказа с запахом отеля. По углам шлюхи с кожей светских дам читают проповеди. Он покоряет Хлору в баре «Золотой лев». Хлора хочет бросить ремесло официантки и жить с ним. Они идут в цирк и видят там паяца Пирипипи – тот наигрывает вальс, бросая монеты на деревянный куб: каждая звучит на своей ноте… Забвения нет! Быть другим, не самим собой, неизвестно сколько времени!

Он придумывает пророка. Пишет на центральных улицах лозунг: «Бедный Ассис Намур достигнет безразличия!», заносит в свои дневники болтовню святого и ждет в подвале. Но никто не приходит.

В полночь приходит американка, нагруженная пакетами: мясо для котов, маленькие бюстики Гете, деревянный магнит, головки пейотля. Она садится перед лжеучителем. Он просовывает руку ей под юбку, вводит в нее большой палец, указательный, средний, безымянный и мизинец. Затем соединяет вместе их кончики и миллиметр за миллиметром погружает в нее кулак. Когда влажные губы охватывают его запястье, он медленно раскрывает руку. Оба смотрят друг на друга взглядом памяти, Деметрио вновь соединяет пальцы, чтобы извлечь их. Он сидит напротив американки, не отрываясь от ее синих глаз.

(Двадцать лет он прожил, не подозревая о том, что существуют цвета. Когда он посещал медицинский институт, чтобы привыкнуть к виду смерти, ему показали эту троицу: женщина с ребенком и мужчина, распластанные об асфальт, разлагающиеся, – атака лилового, тепло-зеленого и гранатового. Влажные тона гниения казались бархатными, под ними пробивалось серое покрытие дороги, – и внезапно, сквозь окно трамвая, весь город наполнился оттенками, Деметрио посмотрел на лица, и те оказались розовыми, оранжевыми, желтыми, и он вспомнил об ирисах своей матери, поняв, что они были сапфирно-синими: из страха перед этим цветом он превратил для себя мир в серое пятно).

Выражение лица американки постоянно меняется, стирая боль Деметрио.

– Прошлой ночью мне пришли на ум такие слова (все, что ему известно, он получает из снов): «Жить, подобно звезде!», «Устранить все поверхностное!», «Дорогу конкретному!».

Он имитирует воображаемый голос Ассис Намура:

– Я всегда опасался «использовать». То, чему я учу, не имеет формы: оно изменчиво. Кое-кто подходил ко мне, прося «знания», – но я не знаю ничего. В согласии с законом, я даю лишь то, что мне позволено дать. Но, получив это, меня ненавидят.

Американка отвечает:

– Все подвижно и в то же время устойчиво. Пищеварительные органы безличны: их обязанность – давать мертвую пищу, более мертвую, чем когда-либо, существам, готовым ее поглощать. Но ты не таков. Ты глотаешь одну лишь кровь – ту, что течет вопреки земному тяготению. Пища сплетается воедино, оставаясь живой. Они вошли в сговор со смертью и понемногу убивали тебя. Горестный, как шлюхи, ты не можешь возразить. Вот что значит – предавать и выдавать секреты. Если я – девять врат, открывай меня, пока хватит ключей, и каждый раз я буду другой.

Американка раздевается. Гладкое и белое, как яичная скорлупа, тело, струясь, призывает его.

– Звезды сияют, не заботясь о непрозрачности планет.

Отныне они живут вместе. Месяцами не выходят из подвала. Однажды утром американка сбегает, оставив на стене картинку: слон, нарисованный соплями. Она звонит Деметрио из вашингтонской психбольницы в четыре утра:

– Голубки становятся плотоядными. Я не хочу заснуть в тридцать лет и проснуться в пятьдесят. Я перешла в иной мир. Каждый шум имеет свою окраску, каждый образ – свой вкус, каждый запах – свою форму. Я займусь изучением столетий. Я преодолеваю больше ступенек вверх, чем вниз, но все равно спускаюсь.

Деметрио получает телеграмму с вестью о самоубийстве: американка завещала ему белую янтарную змею.

Чтобы оплачивать сеансы электрошока, Энанита устроилась журналисткой в «Меркурио». Героиня первой же ее статьи, актриса, ворвалась в редакцию, облила кислотой пишущие машинки, надавала главному редактору пощечин и заставила его съесть текст, озаглавленный «Один день с Дианой Доусон».

«Доусон говорит, что ей сорок три, но на самом деле ей шестьдесят пять. Она только что снялась в любовной истории.

Я поджидала ее во дворце, где живут шестьдесят пять кошек, соответственно числу прожитых лет.

Актриса вылезла из машины скорой помощи в горностаевом плаще до пят и шляпе-скафандре. Ни одного сантиметра кожи не проглядывалось. Из-под плаща вырвалась связка ключей, а из-под шляпы – порция ругани:

– Распакуйте и не забудьте, что где лежит! Я не хочу думать об этом! Я думаю только о своей внешности!

Шестеро слуг разглаживают ее одежду днем и ночью, потому что актриса не выносит вида складок. Я вышла купить ей слабительного. Когда я вернулась, Диана Доусон, обнаженная, протирала свои нижние губы, свисавшие, точно собачьи уши.

Я хотела приступить к интервью, но актриса перебила меня:

– Поставь мне клизму!

Она вылила в аквариум три литра лимонада и принялась смывать макияж, сняв закрепленную под париком резинку, которая поддерживает ей двойной подбородок.

Я оставила звезду дремлющей и что-то бормочущей, с прижатым к щеке собственным фото в пятнадцать лет.

Может быть, однажды она все же ответит на мои вопросы…

(Продолжение следует)»

Остальные статьи были сожжены в присутствии адвоката актрисы.

(Когда продюсеры потеряли девять миллионов долларов на мюзикле «Дафнис и Хлоя», где Доусон исполняла роль четырнадцатилетней девушки, ей пришлось перебраться в одно лос-анджелесское кабаре.

Она выходила на эстраду голой, двигая светлым лобком. Потом свет перемещался на рот, сжатый в виде буквы «О». Высовывался длинный мокрый язык, гибкий, словно угорь; он извивался, дрожал, спазматически скручивался, вылизывал воздух в течение получаса.

Публика, наэлектризованная этим порношоу, испускала крики при виде нитей слюны.

Имя Дианы Доусон исчезло с афиш, замененное другим: «Язык Матери». В конце концов, танцевальный пролог упразднили, и с самого начала свет направлялся на губы, а прочие части тела оставались во мраке.

Актриса выказывала столько пыла, что однажды ночью откусила язык, выплюнув его в публику.

Он оказался в бокале со сладким мартини).

Сидя рядом с Энанитой в кафе «Ирис», Толин – желая ее разговорить, а заодно не дать ей приступить к пятой бутылке вина, – спросил:

– Как ты познакомилась с Деметрио?

Услышав это имя, Энанита словно выкарабкалась из пропасти. Она вычистила гной из опухших глаз, погляделась в ложку, привела как могла в порядок платье, прожженное во многих местах сигаретами – они выпадали изо рта, когда Энанита валилась лицом на стол, – и пробормотала:

– Мы оба родились в Токопилье, близ медных копей. Когда задувал ветер, вагонетки с рудой раскачивались, осыпали золотым дождем беспокойные толпы нищих; они жили тем, что извлекали металл и выделывали из него разные предметы, которые американцы – владельцы копей – запрещали им продавать. Дома, мебель, посуда, – все у них было из меди. Они ходили в начищенных до блеска латах и при каждом движении издавали звон, похожий на колокольный.

Я видела, как Деметрио уцепился за хвост кометы: ноги сомкнуты, руки раскинуты, – распятый, да и только.

Я перебралась через решетку пустыря – посмотреть, что же его возносит ввысь, – и натолкнулась на Кристину, безумную служанку, которая могла делать из воздуха различные вещи. Каждую ночь она лепила что-то в пространстве, сотни раз дотрагиваясь руками до одного и того же места, вытягивая, разминая, сжимая. От ветра осыпалась мука, которой она пудрилась, белый прах падал перед ней, останавливался на полдороге, облеплял скульптуру.

Деметрио приказал мне влезть на комету. «Я покажу тебе кладбище самолетов». Мы пробрались внутрь полого облака и там обнаружили старинные аэропланы, – машины времен первой мировой. В кабинах – мумии летчиков: руки на рычагах, пустые глаза под очками, истлевшие куртки, вскрытая грудь, где спали летучие мыши. Деметрио издал негромкий крик. Вампиры забили крыльями, тела зашевелились. Негнущиеся руки задвигали рычагами, самолеты стали выделывать пируэты в облаке, пока животные не успокоились.

Мы посетили публичный дом. Проститутки на верхних этажах заставляли ручных пауков размером с кошку источать слюну, нити которой спускались на мостовую. Моряки, проходя через калитку, задевали за них, каждая издавала почти неслышный звук, но звуки накладывались один на другой, и весь квартал, превратившись в арфу, томно вздыхал.

Мы побывали на празднике Гаргульи: флаги, ятаганы, тюрбаны. Она дала нам наваху и упала, голая, навзничь на кровать. Мы срезали по прядке с ее громадного лобка и приклеили их на безволосую голову Бога-младенца. В соседней комнате моряк умер, занимаясь любовью. Проститутки купили гроб, окружили его свечами. Гаргулья расстегнула покойнику брюки, отсекла ему член и преподнесла, завернув в цветную бумагу, Деметрио. Мы отправились на кладбище – семиэтажную башню, возведенную близ шахты, – соорудили небольшую могилку и захоронили тело. Деметрио набрал несколько красных ящерок, казавшихся в его ладонях каплями крови, и, скрестив руки, затянул песнь птицы Феникс.

Большие краны подняли дома из меди, и нищие, до пояса погрузившись в море, стонали, видя, как охранники конфискуют ценный металл для компании. Были видны ярко блестевшие кровати, светлая посуда, музыкальные инструменты. С каждым снесенным домом нищие делали шаг вперед. Когда приехал бульдозер и все разровнял, они утопились в океане…

Рыдания надолго застряли в ее горле, не решаясь вырваться наружу, и растворились только после полбутылки красного.

– Как ты, Энанита?

– Его отсутствие, когда он был рядом, превратилось теперь в присутствие, и мне надо, чтобы он снова сел рядом со мной и я смогла его позабыть.

III. БАНКЕТ И ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ


Обрубив все концы, ты можешь связать себя прекраснейшими в мире узлами. Зум (последние слова из его дневника)

Деметрио, Га, Толин, Энанита, Зум и Ла Кабра обрывали звонок каждые полчаса, днем и ночью, – но Хумс не отворял. Пришлось без него отправиться на могилу Ла Роситы, дабы украсить ее искусственным венком, причем для цветов использовали страницы книги со статьей о Карло Пончини, вырванные по такому случаю в Национальной библиотеке. (Священник церкви Святого Франциска разрешил похоронить самоубийцу на католическом кладбище в благодарность за неожиданный приток средств, доставленных ему пресловутым копьем: легионы голубых притекали, чтобы поцеловать это орудие и быть счастливыми в любви, – и приносили в церковь свой скромный обол).

Возвращаясь с места упокоения Хумса, процессия наткнулась на русского весом в два центнера, одетого псом СанБернардо. С шеи его свешивалась пятидесятилитровая бутыль водки, из которой он пожелал влить в глотку каждому скорбящему. Зум решил прихватить русского с собой в подарок Хумсу.

Они выломали дверь квартиры и ворвались во главе с русским, бутылью и ящиком облаток, обмазанных яичным желтком. Хумс завопил, не надо, мол, никакого света, – но друзья-приятели, завывая грегорианские песнопения, зажгли двенадцать восковых свечей. В центре гостиной возвышалась девушка из железа!

Хозяина успокоили, заставили выпить водки, преподнесли ему русского. Хумс немедленно подыскал объяснение происходящему:

– Се алхимическая печь, где сатанинская гниль обернется Багряным Христом…

Он раздул угасавший огонь, что согревал живот металлической девушки, и затушил свечи.

– Свет рождается из тьмы. Мой священный тигель донесет Новый Глагол до самых растленных уголков мира.

В этот момент дева с глухим шумом покрылась трещинами, покачнулась и провалилась без видимой причины, оставив после себя черную дыру. В это отверстие стали падать мебель, книги, фарфоровая жаба. Хумс с друзьями уцепились за унитаз, в то время как ненасытное жерло поглощало ботинки и носки. На ногах удержался только Сан-Бернардо, – благодаря своему весу он успешно сопротивлялся засасыванию. Он приподнял бутыль и попытался отхлебнуть из нее, – но сосуд был отнят от его губ и тоже исчез в пропасти. Возмущенный русский затряс кулаком. Щель затянула его руку, и меньше чем за минуту колоссальное тело исчезло. Затем дыра закрылась со звуком отрыжки, извергнув назад только жабу. Выжившие всхлипывали. Хумс помолился среди голых стен:

– О Владычица, отнимая, ты награждаешь!

Чтобы успокоить нервы, все отправились в немецкий ресторан.

В детских слюнявчиках с портретом Вагнера, повязанных им на шею фон Хаммером, владельцем заведения, приятели принялись пожирать фирменное блюдо: Gebratene Würstchen mit Kartoffel Salad[13]. Появился струнный квартет и начал наигрывать вальс паяца Пирипипи. И наконец подали вино!

– Совершим же возлияние в честь русского по имени СанБернардо. Этот волшебный пес возник из Пустоты, дабы утолить людскую жажду, и вернулся обратно в Ничто, промелькнув настоящей слезой в нашей юдоли крокодилов, – сказал Хумс.

Все пролаяли мелодию Палестрины и выпили пол-литра. Опытный садовник продолжал:

– В память ушедшего предлагаю каждому произнести речь, восхваляющую Любовь…

Деметрио, украсивший голову квитанциями из ломбарда, подрезанными, чтобы напоминать листья лавра, изобразил задумчивость греческого философа, обнажив фиолетовые десны.

– Эриксимах в платоновском «Пире» говорит, что человек должен любить прекрасное. Неверно! Прекрасное – это именно то, что человек любит. Уродливое же – то, что пока еще не удостоилось ничьей любви. Не красота притягивает любовь; напротив, любовь делает прекрасным все, на что направляется. Красивое самодостаточно, «низкое» же требует всего пыла нашей страсти, способной его облагородить.

Но закончить он не смог: Энанита с помутневшими от слез очками кинулась ему на шею.

– Люби меня, ибо я самое низкое существо!

Пока Деметрио пытался стряхнуть Энаниту, Зум тоном стюардессы указал ему:

– Как ты можешь заявлять перед всем городом, что не встречаешься с Энанитой, когда она, невзирая на все твои уверения, ждет ребенка! Признай же, что ты – его отец, и не веди себя, как лишенный родительских прав!

– К этому зародышу я не имею отношения! – прорычал Деметрио, позеленев.

Ла Кабра во внезапном приступе одержимости решил задушить парочку. Пришлось обрушить ему на голову арбуз. Энанита не унималась:

– Это ребенок Деметрио! Я зачала его, думая о моем господине!

Ла Кабра весь изошел слюной:

– Лживая сука! Он мой! Меня от твоего роста не воротит, да и ты не отказывалась от моей палки, смазанной зеленым маслом!

Энанита умоляла Деметрио, уткнувшись носом в грудь Ла Кабры, словно тот был из стекла или не существовал вовсе:

– Сжалься надо мной. Твое Имя запечатлено там. Вспомни. Исписанный холм.

(Га соблазнил десятилетнюю девчонку. «Она ростом с Энаниту. Мы можем вчетвером совершить экскурсию к исписанному холму, Деметрио, и я надеюсь, что ты останешься доволен». Они подошли к дому, присыпанному песком. Из проигрывателя доносилась музыка, продавали пиво. Обе женщины, привстав на цыпочки, танцевали, прижавшись щекой к склоненным над ними мужчинам. Га рассказал историю ребенка-птицы. Родители хотели, чтобы он стал человеком, но он сам мечтал о жизни птицы. Под простыней он прятал гнездо, сделанное из перьев подушки. Ночами он прилипал к оконному стеклу, вместо слез по его лицу катились крошечные глаза. Энанита сбежала в птичник, откуда виднелся исписанный холм. «Никто не расшифровал надписи на нем, Энанита. Это послание – загадка для всех». «Я знаю, что говорят об этом, Деметрио». И она рыдала, не замечая, как куры щиплют ее за ноги. «Утром ты уйдешь, а я останусь здесь. Под холмом лежат камни, пустившие корни. Все пускает корни во мне, даже мои очки. Твой орган растет в моем животе, будто дерево, его ветви пронзают меня, его листья забивают мне легкие». И вот Деметрио видит, как куры склевывают Энаниту, стоящую, скрестив руки, лицом к холму; изо рта ее торчит, словно хобот, толстая ветка с каменными листьями, и на каждом вырезаны восемь букв его имени).

Деметрио с глазами, где отражались чувства настолько сложные, что никто не смог их определить, – только насмешник Зум, кривляясь, пропел: «раска-я-ни-е!» – обнял Энаниту со словами благословения. Затем подставил левую щеку Ла Кабре, который прописал ему крепкую пощечину. Подставил правую, и Ла Кабра поцеловал его. «Эвоэ»! – проорал Га, облив философов красным вином из бутылки. «Крещение! Огнем и вином!» Энанита раскрыла объятия и прижалась к стене. Хумс повел мраморно-белой рукой, элегантно расстегнул ширинку и направил желтую струю прямо на мученицу. Та впала в транс и пошла выпрашивать милостыню у сотоварищей, обливавших ее по очереди мочой.

На странницу низвергались потоки жидкости под аккомпанемент дружно затянутой генделевской «Аллилуйи». Вернувшись к стене, откуда начался ее путь, она вновь раскрыла объятия:

– Охота близится к концу, лисица затравлена собаками, ей некуда бежать… Что она делает?

– Падает наземь и ждет чуда! – откликнулся Зум.

– Взбирается вверх по стене! – предположил Деметрио.

– Прыгает и взлетает в воздух! – промычал Га.

Энанита приблизилась к своим слушателям:

– Лисица идет навстречу собакам, которые пожирают ее. Она рада стать пищей. Это полное самоотречение и есть Любовь.

И Энанита распростерлась на столе: «Пожирайте меня!» Ее обмыли писательским супом, чтобы изгнать запах мочи. Ла Кабра взял слово, стараясь изо всех сил держаться на ногах:

– Я скромно напоминаю, что Любовь – это прежде всего любовь к родине, где мы увидели свет.

Словно по телепатическому сигналу, все запели национальный гимн:

– Земля, в которую мы ляжем.

Тут последовал другой сигнал, вполне обычный, исходивший от Хумса. Все скопом кинулись на Ла Кабру. Когда его как следует связали, Толин смог выступить тоже:

– Говоря о Любви, я отношу это слово к своей матери.

– Заткните ему рот!

Только лишь в рот Ла Кабры засунули смоченную коньяком салфетку, как прибыл, шатаясь, пьяный Акк и вместе с ним – двенадцать музыкантов симфонического оркестра, игравших «Волшебную флейту» начиная с конца.

– Мы пили Шанель № 5, – заявил Акк, – но я вижу, что пришел к середине пира, подобно Алкивиаду. И чтобы остаться в кругу платоновских ассоциаций, я вознесу хвалу Хумсу.

– Чего ты хочешь, Акк? Выставить меня на посмешище?

– In vino veritas, маэстро.

– Тогда начинай немедленно!

– О мудрейший творец толстолистой орхидеи, первое, что я восхваляю в тебе – это твоя хрупкость, несомненная, но готовая обернуться беспредельной твердостью. С восхищением вспоминаю я тот день, когда Ла Кабра, в ярости от своего унижения – он перепутал Достоевского со Стравинским, – приник к окну твоей квартиры, угрожая кинуться в пропасть. Сорвав с ноги лакированный ботинок, ты изо всей силы принялся колотить его по пальцам. Обратившись в смирного кота, Ла Кабра, цепляясь за стены, дополз до гостиной… Хвала тебе…

Я не в состоянии продолжать, ибо в этот момент фон Хаммер и еще двое, не скованные сном, – Аламиро Марсиланьес и Эстрелья Диас Барум – ворвались в комнату с факелами и нацистскими флагами, вытянув руку в арийском приветствии, толкая перед собой в тележке меренговую свастику.

(В генеалогическом древе Марсиланьеса имелись испанский конкистадор, президент Республики и дедушка-миллиардер. Отец его, перед тем как стать обитателем психушки, утопил большую часть своего состояния в горячем источнике, откуда намеревался разливать воду по бутылкам, придавая ей вкус меди, железа и никеля. Прохладительный напиток не получил популярности в народе; специальные киоски выдавали его бесплатно, но только дети, по родительскому заданию, брали по три бутылки, ибо за это полагалась премия в десять песо. Наш кабальеро, тем не менее, упорствовал во внедрении обычая пить металлическую воду, пока на него не надели смирительную рубашку. Так или иначе, оставшихся денег Марсиланьесу хватило, чтобы ходить на вечеринки шесть дней в неделю, а по воскресеньям – отдыхать. Он так и не обзавелся невестой, поскольку, выпив лишнего, отвинчивал свою пластмассовую руку и, стуча ею по столу, требовал молчания. После чего задавал метафизический вопрос: «Кто мы и где мы?», переходя затем к фразам, пародировавшим Бог знает что: «Капуста – это также и роза», «Можно сказать, чернота, но мы говорим, и так далее», «Я никогда не забуду эту ночь этой ночью»; заканчивалось же все торжественной клятвой, что он сидит там, где прекратил движение. Однажды Марсиланьес принялся переписывать свои рассказы, обнаружив, что понятие «Долг» наполнено, а понятие «Обладание» – пусто. Прилично одетый, с девяти до шести он работал секретарем у одного архитектора. От шести до двенадцати ночи, с крюком на месте пластмассовой руки и в пиратской шляпе, он превращался в грозу баров по прозвищу «Черные сиськи». Виртуозно удерживая равновесие, он опустошал один бокал за другим, оскорбляя посетителей в таких выражениях, что срывал аплодисменты: «сеньора, я тоже был бабочкой: поговорим как корова с коровой!», «уважаемый, когда вы передо мной, я кричу от ужаса, думая, что вы – зеркало!». Так все продолжалось, пока в «Золотом льве» он не повстречал Эстрелью Диас Барум, поэтессу-детектива.

Увидев ее, он сразу же захотел погрузить свои руки в огненную шевелюру, освещавшую унылое помещение с полом, посыпанным опилками. Он мечтал крутить ее бесстыдные соски, большие, как две ноздри, просвечивавшие из-под футбольной майки; в похотливом нетерпении ему даже казалось, что они шумно дышат. Он сполз на пол, чтобы посмотреть на нее из-под стола, уставил глаза на розовую раковину, крошечное чудо, спрятанное между могучими мускулами кобылицы и мирно спавшее в лиловом полумраке потертой короткой юбки – трусиков под ней не было. Жаркий взгляд заставил бутон раскрыться, окружил его ореолом шелковистых лепестков, вызвал дрожь в четырех янтарных губках, покрытых росой. Лоно задышало подобно химере, испустило стон. Отбросив сомбреро и крюк, Аламиро навсегда похоронил «Черные сиськи». Он выхватил нож, достал из сумки искусственную руку и проткнул ее лезвием, – пронзенное сердце! – прямо над листком бумаги, на котором Эстрелья набрасывала свои одиннадцатисложники. Та затянулась гаванской сигарой, выпила пол-литра пива и, не поведя ни единым мускулом лица с причудливыми зелеными татуировками, принялась жужжать. Жужжать! Марсиланьес упал на колени, подполз на четвереньках к овалу, одарившему его улыбкой, и принес на это святилище поцелуй – символ своего возрождения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю