412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агаси Айвазян » Треугольник » Текст книги (страница 27)
Треугольник
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 12:13

Текст книги "Треугольник"


Автор книги: Агаси Айвазян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)

Киракос

В новогодний вечер 1892 года в Эрзеруме в нашей семье было двадцать семь человек, в 1916 – трое, а в двадцатом в нашем ереванском доме лишь один человек поздравил себя с Новым годом… И вот-вот уже должен был исчезнуть и этот один, как чудом каким-то в доме оказалось двое… Второй была моя мать, пришедшая бог весть из какой голодной деревни. Она встала на пороге отцовского дома, и беженец сказал беженцу: «С Новым годом…»

Матери хотелось, чтобы под Новый год в доме оказалось снова двадцать семь человек, но не получилось. Да и как это могло быть, если отец нас бросил… Люди обычно сближаются, чтобы потом расстаться. Создают себе подобных и расстаются. А встретившись, даже не узнают друг друга.

«Не вмешивайся в чужие дела», – сказала мне мать, когда утюгом «пароход» мне распороли щеку, да так, что можно было считать зубы… «Не вмешивайся в чужие дела», – говорила она, если я бывал печален. Странно, мать хотела, чтобы нас стало много, и в то же время боялась, когда я близко сходился с людьми. Я заметил, что люди всегда держатся на определенном расстоянии друг от друга. Правда, это одно из древнейших в мире правил. И только такие простаки, как я, вряд ли когда-нибудь это поймут. К наместнику на Кавказе Воронцову-Дашкову ближе, чем на десять метров, нельзя было подойти. И чем выше чин, тем больше расстояние. Но не только чины создают расстояния, но и расстояния создают чины и всякое такое прочее. Все люди создают между собой некую дистанцию. Все в мире соединено такими расстояниями, склеено ими. Человек иногда держится на расстоянии даже от самого себя.

Однажды на Новый год мать торжествовала – в доме у нас оказалось четыре человека. Это были мы с мамой, кочегар родильного дома по прозвищу Кум Вардан и наш сосед пенсионер, на дверях которого висела медная дощечка с надписью: «Доктор Ч. Ц. Палтопетросян». Эту дощечку вместе с дверью он принес из Карса: снял дверь с петель и буквально приволок ее в Ереван. Словно тащил не обшарпанную дверь, а собственное имя. Признаться, мне всегда казалось, что люди преисполняются к себе уважением за что-нибудь конкретное: за изобретение машины, за игру на музыкальном инструменте, за красоту и прочее. Достигнув кое-чего, они решают: «Теперь уже я заслужил право уважать себя». А потом я понял, что они просто рождаются такими – уважающими себя или не уважающими. Уверен, что Лев Толстой уважал себя меньше, чем Торгом, продающий у нас на рынке фитили для керосинок.

Мы радовались, что нам удалось собраться на Новый год вместе, и мы вовсю старались сократить расстояние между людьми (то есть между Кумом Варданом, Ч. Ц. Палтопетросяном, матерью и мной).

Первым захмелел я.

– Люди неправильно поступают, покидая друг друга, – сказал я вместо тоста, имея в виду расстояние между людьми и морщины на лице каждого.

Мать беспокойно задвигалась на месте.

– Не вмешивайся в чужие дела.

Я уже не знал, где чужие, а где мои. Я ударил себя в грудь.

– Оно все подбивает меня: «Вмешайся да вмешайся», – прямо приказывает, понимаете: «Все люди – твои братья, верь им, верь…»

– Не потому ли ты в таком положении? – сказала мать.

– Ну и ладно! – закричал я. – Ну и пусть! И все равно я буду слушаться его… Оно порой даже беседует со мной…

– Да ну? – усомнилась мать.

– Ей-богу! Я даже беру ему билет в кино… Два билета, мне и ему, – совсем уже разошелся я.

– Это подсознание, – заметил Ч. Ц. Палтопетросян.

– Это – бог, – сразу посерьезнев и сдавшись, сказала мать.

– Киракос, – заявил Кум Вардан.

Это мне очень понравилось, и я спросил:

– Что за Киракос?

Кум Вардан пояснил:

– Одно существо превращается в два существа, два – в четыре, четыре – в сто… Вначале был один человек. Потом он стал множиться, людей становилось больше и больше. А сам он поместился в каждом. Вот это и есть Киракос… Внутри каждого сидит Киракос. Чем больше становится людей, тем хуже приходится первому человеку… Люди забывают это, не понимают друг друга, считают друг друга чужими, даже врагами, терзают один другого. Киракос вопит изнутри: «Не делай другому зла, это ведь я, то есть ты!..» Простое дело…

– Это вы о первооснове говорите, – сказал Ч. Ц. Палтопетросян.

– Нет, о боге, – возразила мать.

– О Киракосе, – твердил Кум Вардан.

Я был согласен с ним, я почти видел Киракоса: лысый, с несчастными, смешными глазами, с длинной, худой шеей. Вечно он ставил меня в дурацкое положение: мол, люби да люби, помогай, чувствуй, не обманывай…

Однако я спросил:

– Почему же все-таки Киракос? Не нашлось другого имени?

– Почем я знаю? – сказал Кум Вардан. – Так уж его зовут – Киракос, – и улыбнулся.

Должно быть, без улыбки трудно представить себе Киракоса.

– Вот и получается так: сделаешь добро человеку, за это тебе добром воздастся, – продолжал Кум Вардан, – и какое ни сделаешь зло – такое же зло заработаешь… Закон… Потому и счастливы люди, когда они вместе… Если бы все человечество поступало таким образом, мы бы снова стали чем-то единым, одним веществом. Совершишь зло – нанесешь вред этому веществу. Потому что ты – его часть.

То, что сказал Кум Вардан, как-то сразу уложилось в моей голове. Показалось мне, что я даже глубже осмыслил его слова.

– Это химия, – продемонстрировал я свою ученость.

– Метафизика, – покосился на меня Ч. Ц. Палтопетросян.

– И с народами то же самое: добрый народ всегда добро пожнет.

– Мы-то кому причинили зло? – заволновалась мать. – Зачем же нас обижают?

– Они не нас обижают… Они себя обижают… Жалко их…

– Кого это? – удивилась мать.

– Обидчиков наших.

– Жалко? – опять удивилась мать. – Значит, мы будем их жалеть, а они нас – обижать?

– Они себя обижают… Это самоубийство, – сказал Кум Вардан.

– Киракоса, что ли, убивают? – полувопросительно сказал я.

Так, грустя и пошучивая, подтрунивая друг над другом, пришли мы кое в чем к единому мнению. Одним словом, в тот новогодний вечер у нас в доме родился Кира кос.

И в каждом из нас заговорил Киракос. Для начала мы пожалели Чингисхана, который бессознательно вредил сам себе, потом повздыхали об Ага Махмед хане, он ведь тоже насолил себе немало, и сколько еще ему, бедняге, придется страдать! Жалели, всех жалели…

Мы возгордились, что всегда были жертвами, всегда страдали, были беженцами, проливали слезы…

Ч. Ц. Палтопетросян постучал по своей деревянной ноге:

– Мно-ого еще помучается тот, кто загубил мою ногу… Она вырвана из тела Киракоса.

– А пятнадцатый год!.. Как же должны терзаться эти глупцы, что ранили тело Киракоса, – чуть не заплакал Кум Вардан. – Ведь когда человек вредит своему ближнему, тогда болит тело Киракоса. Что ни говори, страдает только Киракос.

Потом все принялись припоминать тех, кто причинил нам различные мелкие горести, сожалеть о них и скорбеть…

Через год не стало Кума Вардана, не стало и доктора Ч. Ц. Палтопетросяна.

– Нас осталось только двое, – говорит мать в новогодний вечер. (Матери семьдесят лет. Садясь в трамвай, она сначала просовывает в дверь свою сумку и, ухватившись руками за ступени, становится на них коленями, потом поднимается и входит.)

– Почему двое? – говорю я.

– А сколько же?

– Ты, я и… Киракос, – говорю я с улыбкой.

Ведь нельзя же говорить очень серьезно о действительно серьезных вещах. Это может показаться просто смешным. Я готов уже загрустить, что нас мало осталось, что со мной Киракос, который терзает мне душу своей умной, страдальческой улыбкой.

Я смотрю в лицо матери. Оно доброе и немного смешное оттого, что на носу у нее две пары очков. Она разглядывает фотографию человека с маленькими острыми усиками.

– Отец? – спрашиваю.

Мать испуганно оборачивается, словно ее поймали на месте преступления, съеживается, моргает глазами.

– Жалеешь его за то, что бросил нас? – спрашиваю.

Она кивает головой.

– Боишься, что он получит по заслугам? – продолжаю я.

Мы с матерью припоминаем по одному всех, кто когда-либо причинял нам зло, и жалеем их.

Идет снег. Между нашим и родильным домом густыми клубами проплывает туман. Окна напротив слабо светятся. Слышится крик роженицы. Чуть погодя – другой, еще один, и до полуночи мы с матерью считаем:

– Двадцать шесть…

– Двадцать семь…

«Я размножаюсь, – говорит Киракос. – Теперь труднее будет и легче».

– Пусть будет нас много, пусть нас будет много, – сонно бормочет мать и придвигает ко мне стул, чтобы всегда видеть перед собой человека.

Смерть Бернарда Шоу

Был в окрестностях Айот Сент-Лоренса пруд, больше похожий на болото, куда часто приходили детишки – купаться, играть, собирать растения и ягоды – в общем, им нетрудно было найти для себя приятное занятие. И вы, Джордж Бернард Шоу, английский писатель, мастер иронии и парадоксов, тоже иной раз забредали сюда, прогуливались среди цветов и любимой тропинкой шли к пруду. Этот кусочек воды был окружен рамкой из цветов, травы и причудливых растений. Мягкая, нежная, зеленовато-сиреневая гладь переливалась ярко-красными и синими тонами, которые вдруг как бы менялись местами… В вихре красок иногда мелькали маленькие белые цветы, они белоснежно вздыхали и исчезали, оставляя после себя меланхоличную, как дым, неопределенность… Кромка болота золотилась, и само оно превращалось тогда в зеленое зеркало, потом вдруг окрашивалось золотым, и берега напоминали тогда букет кричаще ядовитых, взаимоисключающих красок.

Здесь водилось много мелкой и крупной рыбы, а на дне вились растения. Их нельзя было отличить от рыб, и трудно было понять по их движениям, кто чего хочет, кто куда устремляется. Один стебель влево тянулся, другой вверх, третий распластался – плавает по поверхности. Однако подлинным украшением пруда были лягушки. Красивые, как русалки, гармонично и пропорционально сложенные, как растения, рыбы и люди, они обладали своими красками и грацией и были созданы столь же мудро и разумно, как и все в природе. Вы, сэр, частенько сиживали на берегу и смотрели на них – больших и маленьких, зеленых и сероватых… Вы заметили, что у лягушек не только неповторимая внешность, но и разные характеры – одна была веселой и озорной, другая меланхоличной, третья быстрой, четвертая – медлительной и хладнокровной… И каждая из них особенная, как и люди или, к примеру, телята, которые попадались вам на пастбищах Айот Сент-Лоренса.

Однажды, сэр, вы заметили, что мальчишки у пруда заняты странным делом. С сачками в руках они прыгали в воду, вылавливали заодно с рыбой уже взрослеющих головастиков и, вытащив на берег добычу, выбирали рыбу, а головастиков бросали на землю, и те беспомощно барахтались – им не хватало воздуха, и двигаться они не могли, потому что их ноги были еще слабы, неразвиты…

– Зачем же так? – спросили вы. – Разве не жалко? – И вы поднимали с земли головастиков и по одному бросали обратно в воду.

– Это же лягушки, кому они нужны! – сказал рыжий мальчишка. – Мы рыбу ловим. Здесь очень маленькие рыбки, и их можно дорого продать.

Вы взяли в руку лягушонка и сказали:

– Видите его? Это Чарли…

Ребята засмеялись.


– Посмотрите-ка внимательнее, – сказали вы. – У него особенная окраска и ноги длинные, совсем как у тебя. Должно быть, он хороший пловец. А у этого лапки короткие, этот никогда не станет чемпионом по плаванию в стиле брасс.

Мальчишки опять засмеялись.

– Знаете ли вы что-нибудь о каждом из них? – с улыбкой спросили вы.

Ребята переглянулись.

– Ведь у каждого такого лягушонка свое имя, свои привычки, свои болезни…

Мальчишки слушали вас, слушали и тоже принялись собирать головастиков и по одному бросать их в воду.

Возвращаясь домой, вы заметили двух телят, которые, подняв головы, провожали вас взглядом. Один был белый, с красными пятнами, другой черный с белым. У белого теленка глаза были миндалевидные, как у мисс Черрингтон, когда она читает свой монолог. Вы восхитились выражением этих глаз. Они были умны тем природным мудрым умом, который так божествен и столь гармоничен… Телята смотрели на вас спокойно, мирно, без задних мыслей, без вражды, словно это не ваши предки (да и вы, извиняюсь, до двадцати пяти лет) лакомились их матерями и отцами, дедами и бабками. И даже когда вы приблизились, телята не убежали, потому что у них нет свойственного людям подсознания (кроме того, им непонятны столь любимые вами парадоксы), опыт поколений не испортил их, они такие, какими сотворил их бог, и такими пребудут вовеки. Они не шарахнулись от вас даже тогда, когда вы, сэр, погладили их по макушкам! У одного волосы были рыжеватые, спутанные, как у хиппи (жаль, вам не довелось увидеть хиппи!), у другого же – черные, прямые и жесткие. Что-то встрепенулось у вас в груди, вам захотелось расцеловать телят. Повинуясь неясному побуждению, вы чмокнули светленького в лоб. И мгновенно в вашей памяти вспыхнуло воспоминание о жареных мозгах, которые вы ели в двенадцатилетнем возрасте в гостях у мисс Пауэр. Но вы подавили предательскую вспышку подсознания, еще раз поцеловали чистый лоб теленка и подумали: «Они не знают, что осуждены, что не доживут до старости и будут поданы на стол в виде лангета или ромштекса». Гримаса отвращения исказила ваше лицо. «Боже милосердный, до чего безумны люди, как они могут убивать себе подобных, да еще и поедать их! Ведь эти несчастные все чувствуют, ведь они любят, они частица природы, этого неба, друг друга, нас! Людоеды! Ведь телята полны восторга – даже когда видят человека…». От этих мыслей вы похолодели. И после того как вы ушли, телята долго смотрели вам вслед (так провожали вас взглядом Джаннет и Генри, когда вы десятилетним мальчишкой уезжали на летние каникулы). На миг вам показалось, что и они тоже станут махать платочками. И хотя вам было сейчас спокойнее, ибо вы знали, что у телят не может возникнуть парадоксальных мыслей, все же глаза у вас увлажнились. В последнее время с вами это часто случалось. Вы смахнули мизинцем слезу, оглянулись, не заметил ли кто ее – вдруг вас заподозрят в сентиментальности, а это не к лицу вам, веселому, озорному, остроумному Шоу.

Когда, уже порядком удалившись от телят, вы обернулись, они все еще смотрели на вас. Вечер с задумчивым шелестом, с любовью величаво опускался на поле. Высокие и низкие стебли, волнуясь, выскальзывали из объятий вечера и все же тянулись к нему, пугались огромности его рук и с удовольствием ощущали их неизбежную власть.

Вы сидели у себя в кабинете перед бумагами и смотрели в окно. Вам не работалось, а вечер был так нежен, что ваши шутки и улыбка казались мрачными. Вам хотелось написать о поварах, лангетах и ромштексах – в сатирическом тоне, немного коварно, но весело. Вам захотелось написать о самом нелепом и любимом существе – о человеке…

На другой день вы отправились в яблоневый сад. С утра вы искупались в бассейне и чувствовали во всем теле приятную свежесть. Насладившись видом яблонь, вы пожелали еще и отведать от этой красоты. Почему-то вы были особенно бодры в то утро. Может, оттого, что плавание брассом доставило вам радость. Вы без стремянки взобрались на большое дерево. Аромат яблок заполнял весь сад, дерево было прекрасно. Вы съели самое спелое яблоко – отличная пища для вегетарианца. Позавтракать одним яблоком сделало бы честь любому из достойнейших членов Лондонского клуба вегетарианцев. Сидя на ветке, вы не спеша доели яблоко, затем поднялись, и в вас родилось желание прогуляться по ветке. Вы вспомнили «Сарабанду» Равеля и захотели ее тут же станцевать. Вы уже почти что танцевали и так, в плясовом ритме, начали приближаться к другому яблоку… И вдруг тут, кажется, вы впервые поняли, что яблоня вас чувствует, что она сердится, обижается, что у нее болит кожа, мускулы натянуты и трещат. Но вы не обратили на это внимания. И, возбужденный, протянули руку к яблоку, висевшему на самом конце ветки. Маленькие веточки хлестнули вас по лицу, вы обиделись, и в вас заговорило упрямство. Вы даже расслышали некий жалобный писк, но не смогли обуздать свое упрямство, оно заставляло вас тянуться к яблоку на конце ветки. Сделав еще шаг, вы почувствовали, как помрачнело дерево, одна из ветвей, более вспыльчивая, снова хлестнула вас по лбу. Отведя ее, вы сделали следующий шаг… Какая-то ветка оцарапала вам щеку, дерево помрачнело еще больше. В вас возник страх, но вы не ощутили его, лишь подумали о нем. На ваших глазах ветви стали чернеть, оголяться, превращаться в сучья, они уже казались руками с множеством пальцев. В вас возмутился человек и художник. Чудесного дерева больше не существовало. Перед вами было нечто паукообразное. С силой расталкивая сучья, вы упрямо двигались вперед, но они оказывались упрямее и с маху толкали вас обратно. Улыбнувшись, вы подумали: уж не принц ли крови эта яблоня среди всех других деревьев? И сразу же почувствовали – пришел роковой миг, вы стали свидетелем зрелища, от которого можно было содрогнуться и которое, кроме вас, не увидел и не увидит никто – ни ваши читатели, ни поклонницы, ни даже члены Лондонского клуба вегетарианцев. Дерево улыбнулось, хотя пока еще продолжало сердиться. Большая ветвь стряхнула вас с себя, не учитывая, что сбрасывает незаменимого англичанина и вдобавок исключительного писателя. А вы в то мгновение еще подумали: «Может, и оно, подобно мне, является Бернардом Шоу среди деревьев, любителем парадоксов и шуток, и сейчас разыгрывает меня?» Ответить шуткой на шутку вы не успели, потому что упали с дерева. Однако вы отметили, что яблоня и сама удивилась тому, как неловко грохнулись вы о землю. Тем не менее, сэр, вы успели продемонстрировать ваш эксцентрический характер, вы подняли ногу, словно забивали гол в ворота противника… Вам хотелось задать яблоне вопрос, ответ на который заставил бы вас пересмотреть всю вашу жизнь. Но задать его вы не успели…

Почему-то в театральных программах принято указывать: декорации – такого-то, костюмы – такого-то, а в кино даже сообщают, где именно был отснят эпизод встречи Гамлета с привидением или поединок Дон-Кихота с ветряными мельницами. И выясняется, скажем, что «датские» эпизоды сняты в Эстонии, а «испанские» в Армении. Мне хотелось бы приложить к этому рассказу аналогичную справку.

Бернард Шоу – это, конечно, Бернард Шоу, однако людей, похожих на него, пусть и не столь известных, но с теми же задатками, ломающих голову над той же загадкой добра и зла, существует немало и в Армении.

Моделью озера послужило маленькое болотце близ Ереванского моря, лягушки – просто лягушки из болотца, телята – телята села Карби Аштаракского района, закат взят прямо с натуры, а яблоня написана с шелковицы в ущелье реки Раздан.

Ущелье

Уезжающие толпились вокруг автобуса. Некоторые отошли немного от автостанции, но не сводили глаз с автобуса, трое, превратив скамейку и в стол и в стул, ели селедку. Женщина в возрасте и молодой человек провели ночь без сна. Они, глотая слова, что-то объясняли друг другу.

Когда водитель крикнул, что билетов продано много и кое-кто может остаться без места, все всполошились и побежали к машине. Отталкивая друг друга, в одно мгновение все влезли в автобус и прочно сели на свои места, заняли также проход, каждый старался присвоить как можно больше площади, словно навечно закрепляя за собой эту часть автобуса.

Я и Фатима также по мере возможности увеличили свою территорию, я положил ноги на передние металлические прутья, чтобы никто их не занял, руку протянул к окну, чтобы никто не мог его ни открыть, ни закрыть. Заняв как можно больше места в автобусе, я ждал, когда он тронется. Густая, сытая тишина наполнила автобус, все ждали.

А снаружи, на асфальте, пустовали скамейки на металлических ножках – наши бывшие места, захваченные час назад с такими же мучениями и так же решительно. Там остались рыбьи скелеты, обрывки газет, яичная скорлупа…

Автобус был старый, вообще на этих горных дорогах новые почти не попадаются. Было тесно, и все, к чему ты прикасался, страшно скрипело. Я попытался открыть окно, потянул ручку вниз, налево, но оно только скрипнуло и не поддалось. Скрипело, но сидело прочно. Понемногу меня стала пугать эта прочность. Автобус старый, весь скрипит, а прочный. Эта прочность как будто сковала мне руки, парализовала мышцы, сдавила меня со всех сторон, и я почувствовал, что вот-вот задохнусь. Я обернулся к Фатиме:

– Ну, как ты?

Фатима улыбнулась.

Водитель считал пассажиров. Автобус был битком набит, и водитель никак не мог пересчитать всех. Люди сидели на ступеньках, на досках, перекинутых через проход, между сиденьями, а какая-то девушка – даже рядом с водителем, на возвышении, под которым, кажется, был мотор. Девушка сидела лицом к пассажирам, и когда автобус тронулся, мы все вместе смотрели вперед – на дорогу, на волосатые руки водителя, на поля, реки и еще на лицо девушки, сидящей над мотором, на ее ноги, туфли…

Я так и не увидел дороги, она не привлекала меня, я хотел видеть ущелье, ущелье, известное всему миру, о котором я знал с детства, как об одном из редчайших чудес света.

Мой взгляд скользил внутри автобуса. Прежде чем мы достигли Крестового перевала, в моем сознании возникло несколько очагов впечатлений. За мной сидела старая чета, видимо, московских интеллигентов, они казались прозрачными, и одним взглядом можно было охватить их и разглядеть в них все – от телосложения до привычек. Они читали какую-то вечернюю газету. Я услышал их радостный шепот – нашли что-то важное для себя. Я наклонил голову назад, взглянул на газету – это было объявление. Объявление, удивительное для нашего времени, по крайней мере я впервые видел такое. «Принимаем заказы на перелицовку одежды». Мой взгляд механически скользнул по их одежде. И муж и жена были одеты как чеховские чиновники – их одежда была старой, поношенной, отутюженной и чистой, ткань расползалась от ветхости.

Мой взгляд их обеспокоил, они улыбнулись вежливо, словно сглаживая мою нетактичность.

Второй очаг моих впечатлений возник от созерцания горца-пастуха, сидящего на ступеньке у двери автобуса. От него пахло овцами, воротник и края одежды лоснились от жира. Ему хотелось спать – голова его часто опускалась и касалась полных бедер соседки.

Третий очаг – группа цыган, занявших заднюю часть автобуса. Они сперва молчали, потом заговорили, зашумели, принялись гадать тем, кто был рядом.

А после завтрака на одной стоянке в пути они запели – страстно и безудержно, с громким гиканьем и притопыванием, уравнивая все в этом мире.

Четвертый очаг впечатлений – девушка, сидящая над мотором. Она была истинной горянкой, и даже тонкие французские чулки не могли изменить ее наивно-мужественного облика. Она никого не замечала, ни на кого не смотрела, но она видела всех и с каждым беседовала мысленно. Я понял, что мы все ей нужны так же, как ее возлюбленный, тот, в горах, которого она вспоминает и у которого будет через несколько часов.

Я ей нужен для того, чтобы она мысленно могла мне сказать: «Тебе немало лет, но глаза у тебя хорошие, восхищайся мной, вот так, смотри на мои ноги, на мои движения, которые тебе кажутся небрежными… Ты хорошо видишь красоту, гордость, юность моих движений. Ты заглядываешь мне в глаза…»

Так она беседовала с каждым.

Вскоре на отдаленном холме появился силуэт храма. Он был виден долго. Казалось, храм вознесся над горизонтом и следил за нами с гордо поднятой головой. Как властелин, он крепко сидел на своей земле и наблюдал за нами. Мы свернули направо, потом налево, потом обогнули другой холм, а храм все виднелся. Удивительно умело нашли для него место: он был виден все время и со всех сторон. После того как мы проехали порядочный путь, храм остался позади. Я обернулся и сквозь заднее окно автобуса смотрел на исчезающий храм. И вдруг мне показалось, что он смотрит на меня, смотрит, пока я не исчезну с его глаз. Я выпрямился и посмотрел вперед.

Впереди справа поднялся новый храм.

Он был вдохновенный, с благородной внешностью и осанкой юноши. Я не уловил той точки, на которой исчез один и появился другой, но теперь почувствовал, что эта точка существует. Как будто имелся хорошо продуманный, механически действующий конвейер – один храм исчезал, появлялся другой. Значит, хорошо продумано, точно найдено было для него место, и сам он был хорошо построен.

Теперь я уже явственно почувствовал, что он смотрит на меня. И одновременно с радостью от созерцания прекрасного я вдруг испытал легкое раздражение.

Храм постепенно уменьшался, а я тем временем начал поглядывать вперед. Впереди ничего не было видно. А позади от храма осталась одна полоска, и она тоже исчезла. Я выпрямился… и прямо перед собой, с правом стороны увидел новый храм – с осанкой почтенного старца, приземистый и кряжистый, как широкий пень. Значит, опять-таки была точка, где они сменяли друг друга. А, может быть, они нас вручали друг другу?.. Этот новый храм стоял на дороге, довлея над местностью. Мысль об этом показалась мне неприятной, и, чтобы сбросить бремя раздумий, я посмотрел в другую сторону, на маковое поле, на ощетинившийся лес. Но почувствовал, что храм не отпускает меня. Он попросту следил за мной. И я не мог больше думать ни о чем другом. Все мои мысли непроизвольно служили ему, покорялись ему, боялись его, использовались им. Строй моих мыслей был нарушен. Я не воспринимал леса, местности. Разум мой был зажат в кулак, и я был вырван из лона природы. Посмотрел на храм и еще более отчетливо понял, что он занимает мои мысли, насел на меня, на лес, на дорогу, на реку… Я закрыл глаза, чтоб избавиться от этого состояния, чтоб не думать, чтоб погрузиться в темноту, в свободную и спокойную беспредельность моего разума. Я открыл глаза, приземистый храм уже уменьшился и вот-вот должен был исчезнуть за горизонтом, и в этот самый момент, точно по какому-то предопределению, справа, прямо передо мной, словно родился из недр земли, снова воздвигся храм, теперь уже с удлиненными формами. Он чуть не задушил меня своей мощью, совершенно подавил высшей организованностью и полностью растворил в своем камне. Я снова попал в плен. Я опять закрыл глаза, чтобы на секунду избавиться от видения, но и в слепоту тьмы врезалось строение с двумя островерхими колокольнями.

Я был уже убежден, что на дорогах и в мире нет свободных мест, что все мы у них под стражей – один храм берет наш автобус, мои мысли, Фатиму, чеховскую чету и вручает следующему храму. Может быть, что-то в свою очередь забирало и этот храм. И он тоже переходил из рук в руки, не зная отдыха, покоя, уединения, не имея возможности тоже быть самим собой. Да и все на свете так крепко держат друг друга, держат и добром, и злом, и истиной, и ложью. Они словно держат друг друга в объятиях и целуются – губы в губы и, сплетаясь, сливаясь в одно, держат друг друга за горло. Они, я, земля, Фатима, автобус… – мы слиты воедино, неотделимы друг от друга: плоть в плоти, зубы – к зубам, тело – к телу, глаза – к глазам, запах – в запахе – неизвестная, неведомая масса. Обманываем, любим, ласкаем, убиваем?.. Нет. И это все? Опять нет. Мы что-то делаем. И у этого пока нет имени. Что-то же побуждает погибать ради друга, то же, что побуждает кричать на баррикадах, создает отцеубийц, творит гениев…

Фатима устала от дороги, склонилась на мое плечо. Ее теплое дыхание касалось моего подбородка, и мои мысли вернулись в автобус, прошлись по нему, коснулись всех, скользнули по лежащим вповалку, спящим цыганам, обласкали лицо, руки, колени Фатимы и снова устремились из автобуса навстречу горам и небу. Однако спустя мгновение я почувствовал, что снаружи так же мало места, как и в автобусе, и выйти некуда.

И уже покорившись, я следил за храмом. За поворотом храм вдруг пропал. Автобус рванулся вперед, и храм исчез. Я не решался взглянуть вперед. Храм, исчезнувший так быстро, вряд ли успел вручить нас следующему. В конце концов я набрался смелости и посмотрел вперед: картина была неожиданной – впереди возвышалась средневековая крепость – башня. Такие башни воздвигали горцы, чтоб наблюдать за дорогой и местностью, чтоб всегда их держать в поле зрения. Я инстинктивно и по какому-то, казалось, далекому воспоминанию знал, что эти башни тоже должны быть связаны друг с другом, за следующим участком следит другая башня. Через несколько минут появилась другая башня. Они начали передавать друг другу наш автобус. С той же точностью и организованностью, что и храмы. Башни были выше, воинственнее, красивее, чем храмы, и более впечатляющие. Когда мы проезжали прямо под ними, они возвышались настолько, что верха не было видно.

Долгое время это пространство на земле принадлежало им. Когда автобус поднялся по многочисленным виткам дороги на перевале, последняя башня осталась внизу… Я охватил взглядом всю долину и увидел все башни вместе. Неужели я был их пленником, неужели у меня не было выхода?.. Сейчас мне нет никакого дела до них, а они равнодушны ко мне, они были сами по себе, а я – сам по себе… И мне неожиданно стало еще страшнее. Их надзор и их равнодушие – это две стороны одной медали. И мне захотелось крикнуть с высоты: «Эгей… Посмотрите на меня, вот я, я здесь!.. Ведь вы меня видели, вы уже знаете меня…» Но и показался себе таким мелким в этом желании. Мне вдруг открылась одна страшная и безусловная истина. Она состояла в том, что все мы по отдельности незнакомы и враждебны друг другу, и одновременно все вместе – мы родные и друзья. И есть большой смысл в этой разрозненности и слитности. Все мое и ничто не мое… Я со всеми и ни с кем.

Я сжал колено Фатимы. Она перестала дремать я взглянула на меня. Я посмотрел на нее и подумал – почему я с тобой, а не с женщиной, сидящей на соседнем сиденье? Если бы тебя вообще не было со мной, я бы вверил себя другой женщине, которая была бы со мной. Неужели мы желаем чего-то для ближнего? Ведь ближним может стать любой чужой. Обыкновенная условность, которую всегда можно оговорить.

Автобус вышел на открытое пространство, наверху было небо, внизу – земля. Трудно было поверить, что мы находимся на самой высокой точке… Была земля, твердь, не было ни высоты, ни глубины. Было только наше сознание того, что внизу остались храмы, башни…

Я почувствовал одиночество. Автобус притих, и все мне показались жалкими и беспомощными. Автобус – маленькая и одинокая игрушка… Трудно было поверить, что мы должны достигнуть какого-то места, что в мире есть города, другие люди, моря или что-то еще…

Неужели где-то теперь они существуют сами по себе?.. Ведь они в своем существовании уже стали частицей нас самих, частью этого автобуса, и если они существуют сами по себе, то уже существуют и для нас. И я помолился: «Живите все, и пусть всем будет хорошо, и каждому будет хорошо, ему же на пользу, размножайтесь, люди и животные, расцветайте, деревья и растения, набирайтесь силы, звери и насекомые, растите, города и села, живите себе на пользу»…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю