Текст книги "Треугольник"
Автор книги: Агаси Айвазян
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)
Физиология рода
Аракел в этот город с Путиловского завода пришел, Костан – из Персии. У Аракела была большая сумка с документами, было пальто с меховым воротником, и он должен был основать завод в Армении. У Костана была кипа фотокарточек и больше ничего.
Ревком дал Аракелу длиннющую пустую комнату, бывший хлев, наверное, или что-то в этом роде. Тут-то и встретились Аракел с Костаном. Целый месяц комната пустовала, Аракел все ходил в Ревком, – и однажды, не выдержав, в сердцах швырнул сумку об пол, сказал:
– Не хочу, ничего не хочу… Я путиловский рабочий… А чем сейчас занят? В каком я положении, хочу сказать? Армяне завод не признают, не понимают…
Городок славился церковью и улицей кузнецов. И Костан отправился на улицу кузнецов. В первой кузнице работали два потешных кузнеца. Одного почему-то звали «Французский», другого «Английский». Это были веселые люди, после каждого удара молотом они приговаривали «оп-ля!» Во второй кузнице работали Колесник Оник и Колесник Гевор. Колесник – то ли прозвище, то ли фамилия. В их кузнице висели афиши с изображениями велосипедов и автомобильных гонок. Все это мало вязалось с армянским городком, но зато сильно повышало авторитет Колесников. Костан прошелся по улице кузнецов разок, другой, посмотрел, как орудуют Колесники, и сказал:
– Ладно работаете, ребята, ладно… – потом, прикидываясь простачком, спросил: – Почему вдвоем работаете?..
Колесник Оник ответил рассудительно:
– Один должен держать, другой – бить, не так разве?
– Не знаю… – сказал Костан и, прищурив один глаз, снова спросил: – Для третьего дела не найдется?
– Смотря… – неопределенно протянул Колесник Оник, а Костан воодушевился:
– Рука руку моет, две руки – лицо… Если бы мы это вовремя поняли, мы бы не упустили страну… Вот так бы собрались сначала два человека, потом четыре, потом, глядишь, десять, сто… А?.. И пусть бы кто тогда подступился… А?..
Колесники, Оник и Гевор, оставив работу, насмешливо смотрели на Костана.
– Тебя рябой Аракел подослал?
– Хочешь нас в тот сарай затащить?
Костан улыбнулся:
– Почему же сарай. Завод…
– Убирайся-ка подобру-поздорову…
Но Костан повадился ходить на улицу кузнецов. Мастеровые посматривали на него косо. Однажды Костан изрек:
– Аракел говорит, армяне работать не умеют…
Онику и Гевору Костан давно уже надоел. Они переглянулись и приняли решение.
– Врет твой Аракел, – сказали они. – Приходи сегодня вечером, выпьем вместе, Аракелу твоему назло. Приходи давай…
Вечером собрались Гевор и Оник, Смбат и Дереник, Петрос и Симон, Французский и Английский и – Костан. Выпили. Крепко выпили. Ночью, когда расходились, уже на улице они сказали Костану:
– Значит, говоришь, собрать завтра манатки и явиться в ваш хлев… то есть завод… так, что ли?..
– А может, еще и немецкий рубанок с собой прихватить? – спросил Смбат.
Костан довольно улыбался:
– А что, пригодится… Еще люди подойдут… Сначала десять будет, потом сто, потом, глядишь, тысяча наберется… Вот тебе и завод… армянский… промышленная Армения… хорошо…
– А ты хозяин, так, что ли?..
– Почему? – серьезно ответил Костан. – Директором Аракел будет.
– А детей моих кто вырастит? – сказал Оник и заехал Костану по уху.
И навалились все на Костана и замолотили кулаками.
– Оп-ля! – говорил Французский и бил.
– Оп-ля! – говорил Английский и тоже бил.
На следующий день Оник, Гевор, Английский и Французский, протрезвев, ждали последствий.
– Больше он в эти края не заявится, – сказал Французский.
– Да уж, отвадили, – сказал Оник, высморкался в кулак, да так и замер на месте. В конце улицы показался Костан. Лицо чем-то обмотано, рука на перевязи. Костан приблизился, попытался было улыбнуться, потом сказал «Утро доброе». Язык его запал в пустые десны. Передние зубы отсутствовали полностью.
Костан подошел, здоровой рукой взял в углу кузницы железный прут и, придерживая ногой конец, согнул его.
– Это – одной еще рукой… – и он снова улыбнулся. Потом оглядел всех по очереди и сказал: – Здорово вы меня вчера… мне понравилось… и знаете, почему? Ни за что не угадаете. Сказать? Потому что вместе били… ввосьмером… А я что говорю? Когда много, это сила. Ну что? Вот так, если все сообща будем делать, дела наши еще как пойдут…
Тевекелян Костан – брат моего деда, не знаю, как определить одним словом родственную эту связь.
У нас, у Тевекелянов, у каждого что-то да не так. У Костана нет зубов, у Шушан печень не в порядке, а у деда снаружи чего-то не хватает, а внутри что-то лишнее имеется… Но они живы по сей день – девяноста, ста, ста с лишним лет, они живут со своими изъянами, живут сердито, живут радостно, живут, чтобы всегда быть живыми.
Старая Епраксия и ее пожилой сын
Старая Епраксия чистит картошку и говорит. Говорит она безмолвно. Свои заботы и желания она вверяет чугунной сковородке, ножу, мясорубке, своим искривленным ногтям.
– Апла[36]36
Апла – мать.
[Закрыть],– произносит сын Епраксии. Она оглядывается, но ничего не говорит. Сын Епраксии подходит к матери, садится напротив. Ему сорок пять лет. Он худой, с седыми волосами и торчащими скулами.
– Апла, – стонет он, – несчастный я человек… Епраксия не раз слышала эти утомительные жалобы, но сердце ее снова сжимается.
– Да, сынок, у нас вся семья несчастная, да…
– Жизнь прошла, апла…
– Что ты, сынок, ну что такое сорок пять лет? – наверное, в который уже раз говорит Епраксия.
– Нет, невезучий я…
Он собирает со стола крошки сухарей и бросает в рот.
– Ни детства, ни молодости, – говорит он жуя. – А потом еще эта болезнь… Все напасти на мою голову. Э-э-х, апла… А первая моя беда – отец был пьяница… Бил меня, ругал на чем свет стоит… Чего только я не вынес!
– В каждой семье свои горести, – говорит Епраксия, – ты по виду не суди.
– Нет, апла. У меня другое… Ни детства я не видел, ни молодости, ни семьи. Ну ничего, совсем ничего.
Пожилой сын Епраксии начинает волноваться, тягостные мысли лезут ему в голову.
– Моя жизнь ни с чем не сравнится, нет. Да еще эта болезнь, – он кладет руку на грудь. – Если бы я умер в семнадцать лет, было бы лучше…
– Считай, что тебя тоже взяли на войну и там… – Епраксия не договаривает.
– Это, пожалуй что, верно, – успокаивается сын Епраксии, на душе у него делается как-то легче, он даже веселеет.
– Сколько народу погибло, правда? Скажем, и я там умер… А это моя вторая жизнь… Настоящая находка, да, апла?
– Конечно, сынок.
Сын Епраксии заметно оживляется, как будто в самом деле нашел вторую жизнь.
Мясорубка визжит, стол скрипит.
Мать и сын долгое время молчат. Сын Епраксии задумывается и снова мрачнеет.
– Не надо было тебе выходить за отца, апла… Вот откуда все наши беды. Не обмозговала ты это дело. Ну, скажи, зачем пошла за него, зачем? – вновь распаляется он.
– Почем я знаю. Я не хотела, сестры заставили. Что я могла поделать? Беспомощная сирота.
– Нет, сплоховала ты, чего уж там, – перебивает он ее.
– Приезжал он на фаэтонах вместе с зурначи, играли под нашими окнами, из револьверов стреляли в воздух… Проходу он мне не давал, – рассказывала старая Епраксия, и голос ее доносился откуда-то издалека, оттуда, где сейчас находились ее мысли.
– А ты бы о детях подумала.
– Теперь уж поздно говорить об этом, сынок, ни к чему… Отец давно умер, ушел от нас…
– А потом эта болезнь меня настигла… и заперла на десять лет дома, – продолжает сын.
У Епраксии в горле застревает комок.
– А ты считай, что десять лет просидел в тюрьме. Сколько пересидело народу!.. Дело житейское…
Пожилой сын Епраксии вновь смягчается.
– Значит, в тюрьме, говоришь? Почему бы и нет… Положим, десять лет провел в тюрьме, – произносит он и снова впадает в задумчивость.
– Нет, не надо было тебе за отца выходить. С того все и началось. Совсем ты обо мне не подумала, ну нисколечки.
Пожилой сын Епраксии возвращается в свою комнату. А старая Епраксия продолжает возиться на кухне. Мысли ее далеко. Ей вспоминается тот день, когда она отправилась с женихом в церковь, да еще шумное солнечное воскресенье, когда на фаэтонах повезли крестить сына в далекую горную церковь. А потом она представляет тот час, когда ее повезут на городское кладбище. Отдохнет, забудет обо всем. И вдруг ей кажется, что все это – и муж, и фаэтоны, и недавний разговор все же не исчезнет. Все это будет, останется навечно… Только вот на этой стороне, а сама она будет на той. И что все это останется в памяти мира.
Подушка Алексана
Мы жили в подвальном помещении, а на штанах моих вечно красовались заплатки.
Мой дядя Алексан жил на втором этаже, и все в их комнате было мягкое, пушистое.
Когда у нас нечего было есть, я поднимался к дяде… Дождя самого не видать было, но земля была мокрая, и в лужах то и дело возникали маленькие лунки. Наше жилье совсем затопило, в нашей комнате шипел-фырчал примус, и моя матушка сидела возле стола пригорюнившись. Самая печальная штука на свете – голос примуса дождливым вечером.
По витой лестнице я поднялся на второй этаж. В доме моего дяди на всех стульях имелись маленькие подушечки, а на тахте их лежало видимо-невидимо.

В комнате этой ходили разувшись, в одних носках. Алексан, мой дядя, сидел, утопая в подушках, подогнув ноги по-турецки, и перебирал в руках четки.
– Девушка, а ну-ка для нашего Арташа чай сообрази, – сказал мой дядюшка и разгрыз кусок сахара.
Жена моего дяди Ерануи отложила в сторону маленькую подушечку, которую до этого шила, и поднялась с места.
– Подушек-то у вас сколько, – вырвалась у меня.
– Э-э-э, парень… Ты бы в Карсе у нас видел… сколько их было…
В комнате было тепло. На столе стояло варенье. Вкусно пахло чаем.
– Вот эта подушка с нами из Карса приехала, – сказал Агван, сын дяди.
– Из самого Карса? – удивился я. – Не может быть…
– Отец, расскажи ему…
– Про подушку? Да, душа моя, эта одна из Карса… – и он поднес подушку к своему лицу.
Подушка действительно отличалась от других. Чувствовалось, что все остальные подушки старались делать по этому образцу, но она все равно отличалась от всех прочих, а уж чем, не могу сказать.
– Убегать трудно было? – спросил я.
– Э, хорошо тебе, парень, что не видел всего этого. Кому повезло, тот уцелел, остальных так тряхануло, что и не сказать, сначала в городе, потом в пути… Золотом дороги вымащивая, шли мы… да…
Алексан поднял крупную, пухлую руку и повел ею в воздухе, как маятником.
– Чего-чего не было… Десять золотых я дал одному турецкому аскяру, чтобы позволил разбитую телегу взять, еще двадцать золотых другому аскяру дал, чтоб не трогал нас… Набились в колымагу все невестки, братья мои…
– И подушку эту с собой взяли?
– И подушку… еще аскяры по дороге встретились, все, что было у нас, с собой унесли, все добро наше… Слава всевышнему, самих не тронули…
– А подушку не взяли?
– Что? – не понял мой дядюшка. – А, подушка, – скорее догадался он, – на что им подушка. И шли мы, умирая, все по дороге оставляя…
– Подушку не оставили?
Алексан разозлился:
– Далась тебе эта подушка!
Все замолчали. Потом Агван стал, позвякивая ложкой, помешивать чай, потом Алексан ложкой зазвякал, потом я. И вдруг мне представилось: едет по дороге эта мягкая подушка, на колесах, словно телега, едет, на ней, подогнув ноги по-турецки, восседает мой дядюшка Алексан, дядюшка пьет чай с вареньем и сыплет золото на дорогу… И почему-то мне ужасно захотелось спросить: «В Карс когда вернетесь, подушку эту с собой возьмете?» Но я постеснялся.
Музыкальный звонок в доме старого интеллигента
Поздним вечером на одной из старинных улиц Еревана Гевонд, покачиваясь, говорил своему другу Амо: – Есть такое слово… Единственно важное… Я его хочу сказать… За свою жизнь я много болтал, но пока ничего путного не сказал… Меня это злит… выходит, зря я прожил столько лет… Все остальное ложь, и одно только слово – оно все поставит на свои места, все сделает понятным.
– Ну, говори, – спокойно сказал Амо.
– Скажу, но мне тебя мало… С тобой я и так много говорил. Ты не поймешь.
– Гевонд!
Гевонд хотел сказать, почему Амо не поймет, но прикинул в уме, что объяснять придется долго, махнул рукой и избрал легкий путь – рассердился:
– Не поймешь, и все тут!
Он сказал это, доверившись своей любви к Амо. Но это могло ведь стать началом ссоры, если бы Амо не был Амо и не знал Гевонда и вообще эту черту армянского характера, когда величайшее выражение близости – искренность переходит в грубость и от сильной любви, веры и доверия грубят друг другу эти наши армяне! Он тоже грубит своему самому любимому человеку. Иногда самому любимому существу, богу, даже самому себе.
– Мне кто-нибудь нужен, чтобы слушал, и вино, – требовал Гевонд.
– Откуда в полночь найти для тебя слушателей? Рестораны закрыты, да и мы крепко выпили… Завтра скажешь свое слово…
– Завтра? – испугался Гевонд. – Значит, ты ничего не понял. Я же не просто говорить хочу, я хочу сказать слово… Ведь вся жизнь наша – это одно слово…
– Ладно, успокойся… – сказал Амо и стал думать, где достать вина, но ничего не придумал.
– Ну-ка, стукни меля разок, – выгнув грудь, сказал Гевонд. – Услышишь, какой звук издаст моя сущность.
Вдруг в ушах у Амо раздался звонок разносчика керосина, и он вспомнил:
– Есть у меня старик родственник, интеллигент… Вино у него – настоящее миро, сам делает… Если застанем дома, значит, повезло.
– Вино? Чудесно! – произнес Гевонд. – Да еще хозяин – старый интеллигент!
Амо забыл, где находится дом, а улица была темная, ворота – в полутьме. Он подошел к двери, поднялся на цыпочки, стараясь прочесть фамилию.
– Вроде эта.
– Что там написано? – спросил Гевонд.
– Букв не разберу, но дощечку вижу. Если есть дощечка, значит, та самая.
Амо нашел кнопку звонка, нажал.
Рядом с дверью открылось окошечко, и показалась голова старика, потом она быстро исчезла, окно столь же поспешно захлопнулось, открылась дверь, и Амо с Гевондом вошли во двор.
В дверях старик внимательно оглядел их и спросил:
– Кто из вас больной?
Гевонд оглянулся, посмотрел на дверь и на Амо: нет, то действительно был Амо, они вместе вошли сюда, и старик, наверное, был родственником ему, потому что Амо смотрел на него таким взглядом, который говорил, что старик по меньшей мере его приятель.
– Амо, а ты не ошибся? – спросил Гевонд. – Это – твой родственник?
Амо улыбнулся. Почти девяностолетний интеллигент переводил взгляд с Гевонда на Амо.
– Когда вы виделись в последний раз? – спросил Гевонд.
– Шестнадцать лет назад, – ответил Амо, продолжая улыбаться.
Глаза у Амо были полузакрыты, и Гевонд подумал, что для этого убеленного сединами старика вспомнить кого-нибудь через шестнадцать лет и в самом деле нелегко.
– Лицо мне очень подходит, – сказал Гевонд, приблизив нос к носу старика: – Разве непременно нужно быть больным, чтобы прийти к такому чудесному человеку, как ты? – сказал Гевонд и, крепко сжав голову старика, поцеловал в лоб.
– Я пришел к тебе поговорить, остальное пустяки…
– Мартин Христофорович, – произнес наконец Амо, – это я, Амо!..
Старик еще более недоуменно взглянул на них, потом сменил очки:
– Да, да, у тебя были вьющиеся волосы, – произнес старик, впав в воспоминания, и на его лице заиграла улыбка, но потом он снова ушел в себя. Старый старомодный интеллигент и не думал все уточнять: какая разница, к чему? Все в этой жизни идет своим чередом…
Старик словно не был живым существом… Может быть, неживой была лишь внешняя оболочка, несколько слоев, как возрастные слои у деревьев. Но внутри существа было подвижное, живое ядро. И старик казался нереальным, его просто не было, и для него не существовало ни Гевонда, ни Амо. Подвижное, живое ядро было запрятано очень глубоко, далеко от глаз, оно было вне повседневных желаний. Внешняя безжизненность старика и его внутренняя живость нарушали привычные представления. Его сердцевина казалась продолжением очень древней жизни, которая не может никогда прерваться: жалкое и одряхлевшее тело, со скрипом противоборствуя внутренней жизни, должно исчезнуть, а жизнь останется, будет существовать без тела…
– Да, да, – растерянно произнес старый интеллигент и посмотрел на Амо. – Что я должен делать?
– Ничего… – сказал Гевонд. – Садись, я посмотрю на твое почтенное лицо, умный и бледный лоб и скажу тебе одно слово… Сейчас ты для меня все человечество, ты – Моисей, Адам, Ной… Сейчас скажу тебе одну вещь…
В эту минуту музыкальный звонок на двери заиграл: «Тинь-тинь-дрень…», и слово Гевонда осталось невысказанным. Врач забеспокоился, тревожно осмотрелся по сторонам и деловито проследовал в соседнюю комнату, повторяя: «Одну минуту, одну минуту».
Амо и Гевонд устроились за большим столом, Гевонд во главе стола, Амо – в углу.
Гевонд мучился нетерпением, а Амо взглядом искал в шкафу широко известные вина дядюшки.
– Ну, как мой родственник? – спросил Амо.
– Подходяще, – ответил Гевонд.
Наконец вошел, вытирая руки, хозяин.
– Мартин Христофорович, дядя Мартин, ну-ка вынь из тайника свои бессмертные вина… Я очень хвалил вина твоего приготовления… – сказал Амо.
– Вино?.. Да, да, минутку… сейчас, – произнес старик и не сдвинулся с места.
Гевонд и Амо переглянулись.
– Вино ерунда… Я его сейчас принесу, – сказал Гевонд. – Главное – выпить за здоровье, тост сказать, понять друг друга.
Гевонд подошел к старому доктору и, крепко ухватив его за подбородок, стал целовать в бороду. Глаза у Гевонда увлажнились.
– Боже мой, это же просто удивительно – человек! Был когда-то ребенком, а теперь – смотри, у него белая борода… Она – как знамя мира.
Гевонд снова поцеловал старика в бороду, вытер ладонью глаза и губы и сделал движение в сторону Амо, чтобы и его поцеловать.
– Что за чудо у тебя дядя, Амо джан, – приговаривал Гевонд, – я непременно скажу свое слово… Потом пусть умру… После этого слова и смерти нет… Ведь смерти вообще нет.
Снова протренькал звонок, и старик указательными пальцами обеих рук высвободил свою бороду из кулака Гевонда и засеменил в прихожую.
– Сейчас приду, сейчас, – бросил он на ходу. – Это больной, клиент…
Снова Амо и Гевонд остались у пустого стола. Амо посмотрел на выстроившиеся в шкафу бутылки.
– Это лекарства, – забормотал Амо, – но есть у него и хорошее вино, – добавил он с надеждой.
С минуту Гевонд молчал, потом не выдержал и крикнул в сторону двери:
– Иди сюда, дорогой, у тебя же лицо святого!
– Погоди, он больного принимает, – сказал Амо, – не бросать же его.
Гевонд нетерпеливо ерзал, пока доктор снова не вошел. Подойдя к столу и вспомнив, он пробормотал:
– Да, вино, – и снова исчез в соседней комнате. Вскоре он принес какой-то странный стеклянный сосуд.
– Это что, вино? – испугался Амо.
– Конечно, вино, – сказал доктор и, вытерев пыль, поставил сосуд на стол. Винный сосуд оказался мензуркой. Цветом вино было темное, густое и мутное…
– Ничего, – виновато взглянув на Гевонда, сказал Амо, – посуда пустяки, было бы вино хорошее.
Гевонд с трудом откупорил бумажную пробку, наполнил стаканы и каким-то просветленным взглядом посмотрел на старика, собираясь заговорить, но тут опять прозвенел музыкальный звонок, и старик поспешно встал.
– Вы пейте, я сейчас приду, – сказал он и закрыл за собой дверь.
Гевонд уже начинал сердиться и часто поворачивался в сторону двери. Старик задерживался.
– Что он лечит, почему к нему ходят по ночам? – устав от ожидания, спросил Гевонд.
– Нет, – поспешно ответил Амо каким-то своим мыслям и покосился на мензурку.
– Стаканы похожи на посуду для анализов… Может, он в них делает анализы?
Амо усмехнулся и подумал, что стаканы не для анализов, а чтобы ставить на спину, как банки.
Опять появился старик и сел рядом с Гевондом. Гевонд улыбнулся, поднял стакан, и в это время «дзинь-треньк-треньк» – снова заиграл звонок.
Старик торопливо поднялся и, извинившись, направился к двери.
Гевонд тяжело опустил стакан на стол.
– Выпей, – сказал Амо в утешение.
– Я слово хочу сказать.
– Что же поделаешь, работа, частная практика, – примирительно сказал Амо.
– Сколько он берет? – уже достаточно протрезвев, спросил Гевонд.
– Десятку, наверное.
– Разве человеческое слово не стоит десяти рублей? – спросил с горечью Гевонд. – Куда ты меня привел? Все в этой жизни можно найти, только ума, веселого ума не встретишь!
Амо успел взглядом прощупать старые французские обои, столетней давности фотографии, глазами пробежался по мебели в стиле рококо и барокко.
Старик все не появлялся. Это было уже слишком, и Гевонд не вытерпел, сказал в сторону двери:
– Послушай, отец, старший брат, родственник Амо! Я к тебе пришел… Иди же сюда, садись… Хочу поглядеть на твое лицо, тост произнести.
– Не услышит, – показав на ухо, сказал Амо.
Гевонд уже встал было с места, когда, вытирая руки, снова вошел доктор.
– Садись! – приказал Гевонд. – Сядь же напротив меня!
Старик попытался улыбнуться и сел с другого края длинного стола – напротив Гевонда.
А тот добился своего, торжественно встал, поднял над головой стакан и открыл рот… но сейчас же, словно это вылетело из его рта, послышалось: «дзин… тинг… танг…»
Содрогнувшись, Гевонд подошел к старику и положил руку на его плечо.
– Нет, ты никуда не пойдешь… Плюнь на десятку. Знаешь, какие интересные вещи есть на белом свете? – он не смог вслух уточнить, что именно, только махнул в отчаянии рукой.
Снова звякнул музыкальный звонок. Гевонд крепко удерживал старика за плечо. Старик беспокойно задвигался, пытаясь встать, и почти смог поднять свой зад, несмотря на тяжелую руку Гевонда. Гевонд, осознав, что создается какое-то неопределенное положение – полустоячее, полусидячее, полувнимательное, на третьем треньканьи пошел в приемную и вскоре вернулся с каким-то удивленным типом.
– Садись, – сказал Гевонд, и удивленный человек сел рядом с доктором. Над губами у пациента свисал большой, круглый и красный нос.
– Садись, дорогой, ты болен? Что с тобой – нос беспокоит – такой большой, красный и блестит? Что делается, а? Только важен не нос, а человек…
– Лукинария кутас, – словно оправдываясь, сказал удивленный человек по-латыни, показывая на свой нос.
– Я хочу сказать слово… – произнес Гевонд.
Удивленный человек посмотрел на доктора, Амо и Гевонда. Гевонд поднял стакан, не зная, какими же словами выразить свое трескучее, как мороз, струящееся, как жара, сжавшееся, как страх, ленивое, как мир, и спешащее, как мир, состояние. В его слове должен быть крик новорожденного, таинство смерти деда, мудрость сострадания, муки от сознания своих ошибок и тревоги за свое будущее и прошлое.
Слово как будто опустилось на корточки, стало мягким-мягким, и состояние Гевонда не изливалось в словах. Он жестом показал: «Сейчас, сейчас», и вместо взрыва мыслей, которого ждал от себя, снова услышал звонок. Гевонд напрягся и увидел, как старик встает с места.
– Снова десятка?
– Это же больной… – сказал старик.
– Зови его сюда, – сказал Гевонд и, пройдя в приемную, вернулся, таща за руку человека с повязанным ухом. Тот стеснялся, упирался, но Гевонд все же привел его, усадил рядом с врачом и красноносым.
Доктор хотел что-то спросить у нового пациента, но Гевонд показал жестом, что хочет говорить, и вес замерли, обратились во внимание.
И снова все повторилось. Едва Гевонд начинал говорить, тренькал звонок в дверь старого интеллигента и появлялся новый больной. А Амо, улыбаясь, считал десятки.
Через час за столом, кроме Амо и доктора, сидело шестеро. У одного, как вы знаете, был красный нос большой такой, обыкновенный нос, он стал уже необычным, со своим латинским названием. У второго было повязано ухо, у третьего, пожилого меланхолика, тоже был поврежден нос, но он у него был просто повязан, и надо было иметь очень независимый характер, чтобы днем с запрятанным носом выйти на улицу. У четвертого был перевязан весь подбородок и рта не было видно. У пятого шея в гипсе, а шестой просто не мог ни на что сесть, он так и остался стоять с рукой на чьем-то плече, как на групповом снимке. И пока семеро молча и очень серьезно сидели и выжидательно смотрели на Гевонда, он уже вполне протрезвел. От долгого ожидания его вдохновение испарилось и собственный мозг представлялся ему не в виде двух полушарий, а в виде спокойной, гладкой поверхности… Гевонд посмотрел на лица со смешными повязками, на покорные взгляды и не знал, что сказать.
Люди, смотревшие на него, были забавно серьезными, наивными, они находились в необычной ситуации. Один все моргал глазом, наверное, из-за боли в ухе, другой с трудом сдерживал желание почесать нос.
Гевонд долго смотрел на них и спросил буднично и мягко:
– Очень болит?
Потом он устало опустился на стул, положил голову на локти и точно сквозь пелену увидел, как движутся люди… Вскоре пелена спустилась, но он по-прежнему видел сосуды, мензурки, круглые стаканы, колбу с вином…
Ночь кончалась, унося с собой теплую, полную загадок страстную атмосферу, в которой раскаляется мозг, пробуждая воображение, волнуя вечные инстинкты… Наступал белый, холодный рассвет.








