Текст книги "Треугольник"
Автор книги: Агаси Айвазян
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)
Агаси Айвазян
Треугольник
Повести. Рассказы
Приключения сеньора Мартироса
О путешествии Мартироса из Армении в европейские страны, о его встрече с Колумбом рассказывают армянские летописи.

1
Мартирос медленно вышагивал кругом монастыря.
Вначале он вел счет кругам, потом это занятие показалось ему бессмысленным и Мартирос стал просто ждать, когда из-за монастыря покажется знакомый, тысячу раз виденный пейзаж. Он знал: на западе шпатовое дерево стоит, на севере огромный камень нелепо так кверху торчит, дальше идет кусочек сухой вымершей пустыни, на юге притаилась застенчиво неприметная тропка-тихоня. Сейчас все эти картины пребывали в некоем круговороте, и Мартирос уже не различал ни севера, ни юга. Все это забылось, отошло куда-то, сделалось ненужным. Существовал лишь замкнутый круг, заколдованное кольцо вокруг монастыря, и сам он был частицей этого круга, нерасторжимой, неделимой, заключенной в него навеки.
Ерзнка был его родиной, Киракосов монастырь и пустыня – его домом, его связью с землей, с добром, с богом. Он изучил все звенья этой цепи, передумал обо всем, что было зримо, доступно глазу. Он знал назубок все настроения этой сухой пустыни, знал все травы, что росли под ногами, знал каждый сучок, каждую былинку на этой земле, знал все старые и новые могилы на ней, все от начала до конца было знакомо ему до боли, до слез. Мартирос знал, как дышит здешняя земля, как она улыбается. Здешние краски и здешние запахи он ощущал так же, как запах собственной старой обтрепавшейся рясы.
Мартирос не раз побеждал в себе дьявола, усмирял желания и успокаивался, но порой, а вернее было бы сказать весной, когда красок и их оттенков так много, что они теснят друг друга и задыхаются сами, когда даже сухая невзрачная колючка и та хороша и блестит как золото, озаряет мир, щедрая по своей сути, в такую пору мир вырывался из этого монастырского кольца, ширился, тянулся и будоражил Мартироса, и он снова и снова впадал в смятенное, неспокойное состояние, и монастырское кольцо душило его. И из этого кольца одна только лазейка была – тропинка. Мартирос вышагивал кругом монастыря, и друг друга сменяли: одинокий пшат, торчащий ввысь утес, лесок, тропинка… Они чередовались, следовали друг за дружкой, словно самостоятельные, независимые картины, которые были его судьбой, его долею, ниспосланной ему господом богом…
Мартиросу после одной картины сразу же не терпелось увидеть другую, затем следующую. Постепенно шаги его убыстрились, и он сам не заметил, как стал бежать кругом монастыря. Он бежал, чтобы не думать обо всем том, что вечно звало, манило его, звало, улыбалось, дразнило: новые земли, города, люди, красивые женщины, да мало ли. И кто сказал, что господь не во всем этом, почему это он, господь, только здесь должен быть, в пустыне Киракоса?! Господь велик, господь – единение всего, ну да, так он более всеобъемлющ и вездесущ, все правильно. Мартирос обрадовался своим мыслям, конечно же, его желания не против господа, напротив, они утверждают господа. Мартирос вроде бы нашел оправдание своим, казалось бы, предательским мыслям. Впрочем, в каких-то дальних уголках своего существа он улыбался про себя, потому что знал, что есть еще одно желание, немного озорное, очень земное, смутное и сладостное и объяснять это желание господом было бы неправильно и даже кощунственно. Но думать об этом не надо было, не надо было. И чтобы не запутаться во всем этом, Мартирос снова припустился бежать. Он краем глаза, не глядя даже, отмечал про себя скалу, пустыню, одинокий пшат, тропинку.
Мартирос вспотел, он слышал свое тяжелое прерывистое дыхание. И тут откуда-то издали донесся голос Гагика:
– Мартирос…
Юноша Гагик стоял совсем рядом и удивленно смотрел на него.
– Я давно уже тебя по имени окликаю, брат Мартирос…
Мартирос хотел было сказать что-нибудь обычное, объяснить свое состояние Гагику доступным тому, понятным образом. Его мысль была ловка и находчива, и он сам знал об этом. Вот и сейчас у него в уме возникло три-четыре ответа, из которых он мог выбрать любой, но его вдруг охватило какое-то обостренное чувство спасения и погибели одновременно. И он сказал нетерпеливо:
– Уйти я должен, вот что… – И тут же рухнули и исчезли все преграды.
Обрадовался Мартирос, что-то похожее на смех стало распирать его, сотрясать все тело.
– Куда? – изумился Гагик.
– Широкие реки есть на свете, зеленые поля на свете есть, разные страны есть на земле, моря есть синие-синие и небо другого образа и подобия… Людей есть великое множество. И земля необъятна…
– А чем же тебе плохи наши поля, наше небо… И потом бог, он ведь здесь, – сказал Гагик и показал куда-то вниз.
– Не могу больше… Терпения моего не осталось. Другие земли есть… – со страстью сказал Мартирос, но посмотрел на Гагика, и что-то привычное примешалось к его настроению. И Мартирос расслабился и готов был уже уступить, утихомириться, но как раз этого-то он и не хотел. И его мысль мигом подсказала нужный ответ.
– Я хочу… хочу… Хочу посетить могилу святого Иакова, что в Испании… – сказал и диву дался, удивился сам себе Мартирос – как это ему в голову, пришло сказать такое. Впрочем, воображение его частенько приходило ему на помощь в тяжелых положениях. Ему всегда удавалось оправдать себя в своих собственных глазах, да и перед другими он умел обелить себя, дав делу неожиданный поворот, неожиданное толкование.
Гагик смутился:
– Что скажут братья?
Мартирос и на это бы мог дать вразумительный и спокойный ответ, но он очень устал, и его прорвало:
– Нет мочи моей!.. Я умру, если останусь, брат Гагик!.. – Потом, увидев печальные, тысячу лет знакомые, родные глаза Гагика, мягко сказал: – Гагик-джан, я должен пойти… – И снова Мартирос с половины фразы перестроился: – …посмотреть на могилу святого Иакова…
Это был удивительный сплав правды и лжи. Подчас этот переход правды в ложь и наоборот происходил сам собою в процессе разговора, непроизвольно, независимо от самого Мартироса. Так что Мартирос знал, что его вины в этом как бы и нет.
Гагик молчал и не знал, что сказать.
Мартирос поглядел-поглядел в Гагиковы глаза, в которых метались нерешительность и беспомощность, поглядел-поглядел и сказал:
– Слышишь, умру, если не уйду… Хочешь, чтобы я умер?
Гагик помотал головой, Мартирос вдруг открыл для себя, что все в мире свободно, все легко и все можно. И он почувствовал, что если сейчас, вот прямо сию секунду он не решится и не уйдет, то никогда больше ничего уже в его жизни не произойдет. И он заторопился:
– Скажешь, Мартирос пошел на могилу святого Иакова. Все образуется, все ладно будет, милый. Не кручинься.
И так прямо, налегке, ничего с собою не взяв, боясь даже в монастырь зайти, обнял удивленного Гагика, расцеловал его и пошел к тропинке.
Он сделал всего лишь несколько шагов. И вдруг что-то забурлило в его теле, сдвинулось, части тела утратили способность действовать слаженно, вместе, они заспешили, каждая в отдельности заспешила-заспешила, и вот уже впереди самого Мартироса бежали его ноги, его руки, живот, уши, глаза… Так вот и бежал по тропинке Мартирос. Ему ни о чем не думалось. Настроение было самое возвышенное, и тело переживало новое, незнакомое дотоле свободное состояние.
Пока солнце не село, Мартирос шел на юг. Определенной, ясной цели у него не было: просто эта дорога была наиболее удобная, а ответвляющиеся от нее и теряющиеся в камнях глухие, невыразительные дорожки не внушали доверия, Мартирос их избегал. Слишком большая неразбериха царила в то время на дорогах. В стране хозяйничали турки и татары, тамерлановы ошметки и осевшие здесь византийцы. Все дороги были в их руках. И потому дорога Мартиросу казалась чужой, не своей. Местность, напротив, казалась знакомой, а если и незнакомой, то, во всяком случае, очень напоминала, была продолжением ему знакомых мест. Ни одна живая душа ему пока еще не встретилась. Он не чувствовал усталости, ноги у него были крепкие и с удовольствием ступали по земле. Не чувствовал он пока еще и голода, и о завтрашнем дне не думал, и даже о ночи не задумывался. Им двигали его радостное состояние и радужные мечты.
Мартирос открывал для себя новые дороги, новые поля и скалы, новые растения. Он жил этим новым окружением и свободой собственных чувств. Он шел и не думал, куда идет. Он знал, что идет в мир. Этот мир в центре всего мироздания, истинная жизнь там, мудрость, красота, вообще все на свете там. До этого он был словно на пороге какого-то жилья, а вот сейчас он впервые переступает порог этого жилья. И он ужаснулся при мысли о том, что мог так и состариться и умереть в Киракосовом монастыре, и ничего б не изменилось, и только одной могилой больше бы стало на замшелом кладбище. И надпись бы новая возникла: «Мартирос из Ерзнка, рождения 1464 года…»
Только в полдень Мартирос подумал, что он не просто шагает, а куда-то идет.
Это самое «куда-то» ухнуло в него и вызвало легкий испуг. Столько дорог, столько троп, каждая куда-то ведет, как ему дальше-то идти? И ночь впереди предстоит.
Но любая, даже самая опасная и непривлекательная дорога таит в конце новые земли, незнакомые моря и города, великое множество самых диковинных зверей.
К примеру, эта дорога: на конце ее, как на конце серебряного пояса, – страна французов, Париж… Эта дорога наверняка оборачивается Римом. А вот эта, третья, приводит вас к морю… В конце той дороги дерево с плодами сказочными и замечательными… А вот еще дорога, в конце ее стоит, вас дожидается распрекрасная дама с небесно-голубыми очами и черными ресницами, белокожая, с деликатными движениями и нежной поступью.
И вдруг Мартиросу захотелось подпрыгнуть высоко-высоко. С языка его стали срываться какие-то неармянские слова, впрочем, эти слова не имели отношения к какому бы то ни было языку, но были звучны и слетали с языка легко и празднично. Мартирос подумал, что это, наверное, язык его предков, что это его естественный, первородный, самый первый, праязык. Кто знает, кровь скольких племен намешана в его, Мартироса, крови. Но только сейчас, в минуту его внутреннего раскрепощения, хлынул наружу, выплеснулся из него этот свободный, непринужденный язык, такой естественный и такой варварский. Мартирос не стыдился самого себя, хоть и чувствовал, что, конечно, для человека постороннего эти восклицания на никаком языке и эта пляска святого отца, облаченного в длиннополую рясу, монаха, чьи мысли и чувства вообще-то организованы и устроены самым обычным образом и вполне приемлемы, – что все это по крайней мере удивительно. Стоило ему так подумать, как вдруг на соседней тропинке Мартирос увидел крестьянина, который оторопело глядел на него. Он еще с минуту смотрел на Мартироса, потом решительно повернулся и побежал без оглядки. Догнать его было невозможно. Он был худой, с тонкими ногами, и облачко легкой пыли, завихряясь, летело вместе с ним.
– Погоди!.. – бежал за ним Мартирос. – Погоди! То, что ты видел, неправда, слышишь, тебе показалось, погоди, остановись! – Но человек исчез за поворотом, Мартирос еще немножечко пробежал по инерции, потом замедлил шаг, сел посреди дороги перевести дух.
«За блаженного принял, – подумал Мартирос, – надо же, когда он меня увидел. Когда я наедине с собой был. Когда я совершенно один, сам с собой говорил и был как наизнанку вывернутый. – Мартирос улыбнулся. – Значит, люди наедине с собой немножко сумасшедшие. А так, при других, они сдерживают себя, прячутся за личину. То, что мы видим, это все театр, условные отношения, для отвода глаз; и кто это, спрашивается, установил, что разумное и приемлемое – это, а не маша абсолютная искренность, не голос крови».
Мартирос представил на секунду отца Ованеса, произносящего непонятные звучные монологи, прыгающего и скачущего, представил и расхохотался. Поистине нелепость… Но почему существует это желание и откуда оно берется? Он, Мартирос, и в монастыре часто закрывался в своей келье и прыгал так до изнеможения, выкрикивая причудливые, никому не понятные слова.
Мартирос знал в совершенстве и армянский язык, и латынь, но вдруг на него накатывало, и обоих этих языков становилось мало, недостаточно для того, чтобы выразить его состояние. Да и вообще, что такое язык, такая малость. Когда весь мир, вселенная вся – твои.
Но тут Мартирос холодно осадил себя и улыбнулся своим детским рассуждениям.
Надвигались сумерки.
Мартирос был один в этой части мира. Кругом пустота, тишь, ничего живого. Впрочем, что значит «ничего живого»? А небо над головой, а земля под ногами, а воздух, а растения, по земле между растениями снуют насекомые. В небе птицы летают, в воздухе разные крошечные твари носятся, жуки всякие, букашки летающие… И опять же в недрах земли есть какая-то жизнь, недоступная, неведомая человеку. Но отчего же тогда человек умолкает и грустит при виде надвигающихся сумерек… Земля живет своей полной, полнокровной жизнью, и сумерки – одно из состояний, одна из ипостасей, часть сущности нашей живой…
На Мартиросе была его далеко не новая ряса, на груди маленький крест с полустертым Христом, в кармане, откуда ни возьмись, золотая монета и четки с несколькими полудрагоценными бусинками…
На краю обрыва росла приземистая дикая слива с красными плодами. Мартирос набрал горсть этих мелких слив и снова пошел по дороге, бросая в рот по сливе и ловко выплевывая косточки.
Надо идти, пока совсем не стемнеет, и если Мартирос никакого жилья по пути не встретит, он просто сядет или ляжет где-нибудь на земле, устроится поудобнее, дождется рассвета. Мыслей у Мартироса много, созданные в воображении картины ярки, Мартирос не заметит, как наступит утро…
Мало-помалу дороги начали теряться, пропадать в ночи. Сначала исчезли и без того еле различимые маленькие тропинки, потом перестали виднеться тропки побольше, а уже после дошел черед и до той самой Мартиросовой дороги… Ну да, это уже была его, Мартиросова, дорога, его собственная. Он грустно улыбнулся… Как же… В Армении сейчас над каждым клочком земли сразу несколько хозяев имеется. Единой власти нет.
Захватчики дерутся между собой, каждый старается урвать кусок побольше. Все страсти схлестнулись. На севере страны осели несколько более или менее сильных византийцев… Есть села, захваченные татарами. В одной части Армении хозяйничают ак-коюнлийцы, в другой – кара-коюнлийцы… Враг спокойно расхаживал по стране, делил-перекраивал ее как хотел. Всякий властвовать хотел и всякий властвовал – кто над семьей соседа, кто над целым селением – у кого на что сил хватало. О спокойной жизни и речи не могло быть. Надо было бороться за каждый миг жизни.
Это была первая ночь Мартироса вне монастыря…
Но на свете есть и утро…
И Мартирос оглянулся кругом. Ночная прохлада коснулась его лица, легкие наполнились воздухом, Мартиросу стало немножко холодно. Черная земля была красива. Мартирос на секунду забыл обо всем… Он лежал на земле, один на один с природой. Он чувствовал рядом с собой бархатную зелень и благоухание трав… Он протянул руку, сорвал какой-то длинный колючий стебель и стал жевать его; это растение любили есть детишки в его селе. Мартирос ел и впервые за много времени чувствовал вкус. Новый вкус. Высшее наслаждение. Удивительное наслаждение. Впрочем, Мартирос почувствовал, что он получает удовольствие не от самого́ сладкого стебля, а от времени. Он подумал: «Мне дано время. Я вкушаю его, я ласкаю его, я его осязаю. Я беру время посредством всего. Самое сладостное и самое ощутимое – это время. И если кто-нибудь дошел до того, что хочет убить время, значит, он сам труп. В монастыре время убивают… И еще время в самом человеке, бедный Гагик… бедный Абраам…»
Мартирос улыбнулся, но, испугавшись своей улыбки, тут же пробормотал:
– Господи помилуй…
Мартирос поднялся с земли, огляделся. Перед ним было несколько совсем одинаковых, очень похожих друг на друга троп. Мартирос подумал-прикинул и пошел, как ему показалось, на юг.
Как Мартирос ни старался держаться одной дороги и не сбиваться с пути, ничего не получалось. Дорога то в ущелье спускалась, то разветвлялась на множество тропинок, а то вдруг упиралась в скалу, и каждый раз надо было заново выбирать дорогу, которая бы продолжила ту, самую первую дорогу.
Через два часа Мартирос почувствовал, что находится в совершенно новой местности. Монастырь и все, что было с ним связано, и в особенности то, как Мартирос чувствовал себя там, его тамошний образ мыслей – все это казалось давным-давно прожитой жизнью, давно забытым состоянием. А настоящее, реальность, его окружающая, не соответствовали легкости его воображения. Пейзажи в Армении противоречивые, резкие и нежные одновременно, друг друга отрицающие и друг друга дополняющие. Такой именно он и знал Армению, но изменились мера его восприятия и степень получаемого удовольствия. Все сейчас упрочнялось и делалось значительным. И несмотря на то, что воображение ему ранее сулило иные картины, Мартирос не разочаровывался, напротив, мысль его с ловкостью необычайной создавала новые мосты, и все становилось чрезвычайно интересно.
Солнце было уже высоко над головой, когда Мартирос приметил вдали движущуюся точку. Не подумав о том, опасность это или же счастливая встреча, он поспешил к видневшемуся вдали человеку. И хотя Мартирос шел довольно быстро, он никак не мог приблизиться к тому. Тогда Мартирос побежал. Но и это не помогло: расстояние между ними не сокращалось. Мартирос стал звать:
– Э-гей!.. Э-гей!.. Эй, человек божий… Эй, братец!..
Как человек скрылся с глаз, Мартирос даже не заметил. Но вдруг его не стало видно. Мартирос остановился и посмотрел кругом. Отсюда даже та дорога, по которой шел Мартирос, казалась другой. И он уже не знал, где находится. Надо было выбирать новую дорогу и снова пускаться в путь. И в нем вдруг заговорило его второе «я» или что-то другое, конечно, что-то другое, которому он не мог дать название и которое называл своим вторым «я». Это было что-то совершенно непонятное и только его. Это было некое лицо, существо, которое вдруг объявлялось в нем, словно сплетенное из его собственных нервов. Улыбчивое, вкрадчивое, бессловесное, оно как-то успокаивало, утихомиривало Мартироса, а потом вдруг каким-то неуловимым, непостижимым движением смешивало, ставило все вверх тормашками и заставляло Мартироса напряженно ждать чего-то и молча растворяться в самом себе. У этого существа была удивительная улыбка – упрямая, несколько нагловатая, пожалуй, даже бессовестная, но и мудрая и добрая, несущая покой, и изменчивая, изменчивая, изменчивая, не имеющая конца и начала. Если бы кто-то рассказал ему о подобном, Мартирос не поверил бы, но это странное существо, это второе «я» жило в нем столько, сколько Мартирос помнил себя. Особенно часто это второе «я» возникало перед сном и по утрам, оно успокаивало и создавало в Мартиросе необычное состояние.
Мартирос долго не мог решить, по какой дороге ему пойти, потом махнул рукой и пошел без дороги, как ноги повели.
И вдруг слева, из глубокой балки показались сначала голова лошади, а потом и вся лошадь и всадник на ней. Времени, чтобы приглядеться друг к другу, не было.
– Святой отец, – обратился пожилой всадник к молодому Мартиросу, – что вы делаете в этих глухих краях?
Что всадник был армянином – это обстоятельство очень удивило Мартироса, он думал, что давно уже находится за пределами Армении.
Крестьянин, в свою очередь, удивился тому, что видит под этим открытым небом священника и тот совсем один и одному богу известно, а может быть, вовсе и не богу, а черту, куда он идет. Мартирос сказал ему, что направляется в ближайший монастырь, но крестьянин знал, что поблизости никакого монастыря и в помине не было.
Крестьянин дал Мартиросу кусок хлеба, спешился, посадил его на лошадь, сам взял в руки уздцы и пошел вперед по тропинке.
«Бога больше нет», – думал он, но покорно шел впереди лошади, а через некоторое время уже и не шел, а бежал. Мартирос на все это смотрел как бы издали, и все казалось ему сейчас смешным – и сам он в своей черной рясе на лошади, и бегущий впереди пожилой тощий крестьянин. Смех распирал Мартироса, но он сдерживал себя. Крестьянин довел Мартироса до некоей черты, за которой, по его словам, для армянина уже не было дороги, так что будет лучше, сказал он, если святой отец вернется назад.
Мартирос перекрестил его, пробормотал наспех слова молитвы. Крестьянин улыбался, вроде бы насмехаясь над молитвой, и в то же время ему нравилось, что за него молятся, и он вбирал в себя слова Мартироса, как пищу, как невидимую, незримую броню, которая, придет время, защитит его.
И они расстались. Крестьянин пошел вверх в гору, а Мартирос стал спускаться. Крестьянин на лошадь больше не сел, лошадь была усталая, вся в мыле.
Дорога опять сошла было на нет, как вдруг справа показался настоящий просторный большак. Мартирос недолго думая свернул вправо и твердо ступил на новую дорогу. Она, правда, круто меняла направление, взятое Мартиросом, но зато была настоящей, полноценной дорогой – Мартирос улыбнулся про себя: так или иначе ему нужна была дорога, проторенная другими, уже оправдавшая себя, почтенная дорога, которой можно было довериться.
И снова был полдень.
По дороге, по самой середке навстречу Мартиросу шел человек. Мартирос хотел спрятаться, но было поздно. Человек был уже совсем близко. И что-то лихое вдруг заговорило в Мартиросе, какое-то упрямство, которое было сильнее страха и сильнее любой логики.
Мартирос почувствовал, что с тем человеком тоже произошло нечто похожее. Они приблизились друг к другу. Все в незнакомце располагало, весь облик его, начиная от непривычной для здешних мест одежды и кончая его манерой держаться. Двигался он с каким-то ровным ненавязчивым достоинством. Мартирос понял, что перед ним чужестранец. Чужестранец же по крайней мере понял, что Мартирос священник.
– Мое почтение, – сказал чужестранец на итальянском языке.
– Здравствуй, – ответил Мартирос на латыни.
Внешность чужестранца внушала Мартиросу приятное чувство. Черная бархатная кофта, черные же в обтяжку панталоны, черный плащ и черная без полей шляпа, на груди металлическая цепь, башмаки от пыли белым-белы.
Некоторое время они молча разглядывали друг друга. В лице чужестранца была давнишняя усталость, лицо Мартироса выражало любопытство. И в то же время было что-то общее в выражении лиц обоих.
Мартирос улыбнулся незнакомцу.
Тот немного помедлил с ответной улыбкой, вызвав в Мартиросе неприятное желание и жалкую необходимость взять назад, отобрать свою улыбку. Но потом две улыбки сошлись, и Мартирос спросил:
– Откуда идешь?
– Из Венеции, – уже на латыни ответил чужестранец и, в свою очередь, спросил: – А ты откуда?
– Из Армении, – просто, даже обыденно, нисколько себе не удивляясь, ответил Мартирос и снова спросил:
– Куда идешь?
– В Армению. А ты?
«В большой мир», – хотел было ответить Мартирос, но что-то остановило его. Что-то, что можно было бы назвать чувством композиции речи или чувством диалога, и он сказал:
– В Венецию.
– Долгий, трудный путь, – сказал венецианец, оглядываясь на дорогу. – На каждом шагу засады, так и ждешь беды, дурные предчувствия не покидают ни на минуту… Иди только по этой большой дороге, не сворачивай никуда… Это единственная дорога, связывающая твою страну с Персией.
– Да… хорошо, – сказал Мартирос и в ту же секунду увидел узенькую, еле различимую тропиночку, которая ответвлялась от большой дороги и терялась среди трав и кустов. И в Мартиросе встрепенулось чувство, сладостное, почти такое же, как знакомая, ставшая родной уже боль от застарелой раны. А может, это было что-то живое, какое-нибудь, скажем, животное, сидящее в нем, какой-нибудь зверек? О, еще сколько раз будет оживать в Мартиросе это непонятное и удивительное – но что же все-таки, что? Волнение? Непонятное желание? Чувство прошлого? Обезумевший кусок материи? Вспышка крови? Малое движение, определяющее грандиозность мироздания? Взгляд Мартироса больше не отрывался от этой тропки. Интересно, что же это за дорога и куда она ведет?..
– Да-да… хорошо… – повторил он, но, когда они пошли каждый своей дорогой и Мартирос дошел до этой тропки, он остановился, воровато оглянулся, увидел, что венецианец не смотрит в его сторону, и потешно так, по-детски, словно провел венецианца, быстро свернул на эту тропинку…
Вскоре тропинку полностью закрыли кустарники и высокая трава. И Мартирос шел уже без всякой дороги. Он шел, в нем было одно только удивительное желание – идти, идти именно здесь, идти, идти, толкать, рассекать этот теплый воздух, идти, если даже сама дорога против тебя. Идти против себя, быть может, на собственную погибель, но идти, идти не останавливаясь, идти наперекор дороге, наперекор усталым исцарапанным ногам, наперекор всему идти. Необъяснимая сила несла Мартироса и сотрясала его тщедушное тело, необъяснимая, неодолимая и крепкая, как этот сухой колючий кустарник, и как этот кустарник, как он – необходимая в жизни, иначе почему бы Мартирос шел именно этой дорогой, иначе зачем бы рос этот колючий кустарник?
Из-под ног выпрыгивали кузнечики, какие-то фантастически большие, с мощными разноцветными крыльями… И Мартиросу сделалось легко, и легкой показалась жизнь, все в ней было для тебя, все за тебя, все такое нужное, необходимое – и жить, оказывается, было просто и естественно, и кому какое дело, что ты ешь, во что одет и как выглядишь, все живут как могут, и ты среди них… И Мартирос вскричал не выдержав: «Молодец, жизнь!»
Неожиданно равнина кончилась, разверзлась земля, впереди открылось ущелье, по ту сторону ущелья множество гор друг на дружку наползали.
Среди этих гор – словно с неба упала или словно из-под земли выросла, а может, вдруг здешний воздух и ароматы, здешние голоса и оттенки, обретя плоть, реализовались в… – впереди обозначилась армянская деревня, вся такая ухоженная, вся такая правильная, не деревня, а образец деревни. Типичный образец армянской деревни: с хворостяными изгородями, каменными домами, с обязательной чистой и скромной речушкой, с церковью, с отарой, рассыпавшейся по склону горы, с курящимися дымками… Как же так? Мартирос столько шагал-вышагивал, казалось, давно уже осталась позади Армения… и потом не удивительно разве – при таком бездорожье, в такие смутные времена на свете сохранилась армянская деревня и стояла себе как ни в чем не бывало. И трудно было уже представить, что где-то существует иная земля и есть другие города и деревни…
Мартирос разглядел среди камней узенькую тропку, ведущую в деревню, и стал спускаться по ней. Мирно курились дымки, откуда-то доносился звук доола и смешивался с этими маленькими кучерявыми дымками.
В селе Мартиросу попались два мальчугана и проводили его к дому, где звучал доол. Этот дом находился в центре деревни, танцевальная мелодия была словно сердцем ее, ее дыханием…
Шла свадьба… Ничего более неожиданного для Мартироса не могло быть. Словно эта деревня и эти люди были придуманы для одного мига. Словно все это происходит за пределами мира, живет само по себе, первозданное-первозданное. И радость всех переполняет, жених с невестой сидят рядышком – два ребенка, два огонька на золотом фоне, смотрят во все глаза на Мартироса. И старец, с белой бородой, в белых одеждах, подносит Мартиросу полный рог вина. Пустой желудок Мартироса согрелся, словно его жаром окатило, и голова закружилась, и все стало сплошным золотым свечением.
И Мартирос еще острее почувствовал невозможность, немыслимость этой деревушки. Откуда она тут взялась, что это? Кругом темно, кругом мрак, кругом ложь и насилие. Все лгут друг другу, убивают, темные страсти обуревают людей, человек боится себе подобного, человек забыл бога и не любит больше ближнего.
Сейчас господствует глупость, иначе не мог объяснить себе Мартирос сегодняшнее положение: только глупость порождает ложь, зло, насилие и алчность, и ведь все во вред себе делает… потому что богатство, приобретенное таким способом, улетучивается быстро, такая власть обязательно свергается и сегодняшняя дружба оборачивается предательством и изменой…
И только большая любовь имеет смысл и по-настоящему полезна, потому что любовь – это естество… любовь – это жизнь, любовь – это правда.
Люди оглядываются кругом, дороги не имеют конца и начала, исходной точки и конечного прибежища, есть только безумная, безнравственная и бессмысленная толчея. И эта деревня есть основа, точка отсчета, от которой должны ответвляться дороги, уходить, петлять по всему миру, теряться, блуждать – потом они снова сойдутся в этой точке. Эта деревня – начало. Начало возникает просто, посредством союза двух людей. Один человек любит другого, а дальше сами собой возникают следующие связи – человек любит своего ребенка, своего отца, свою мать, своего соседа, дальнего родственника, другую нацию, весь мир… Этот первый союз двух людей наивен, гениален и велик… Эти два человека – основа материи, они – истина, они – мудрость, они – все. Если нарушится этот самый простой, самый первый союз – на свете нигде не останется любви.
«Господь оставил на армянской земле эту первозданную деревню, от которой вновь должна продолжиться жизнь, и раз так – справедливость и разум возьмут верх непременно…» – размышлял Мартирос.
По дороге стали показываться редкие деревья, и природа вроде бы стала пышнее, но сама дорога была непривлекательна, внушала страх и вселяла тревогу…
Оставленная позади деревушка стала предметом размышлений Мартироса, как евангелие и жизнь Христа. И только закинутый за спину хурджин напоминал о материальности деревни…
Мартирос то и дело поворачивал голову и вдыхал славные запахи, идущие из хурджина, которые значили для него больше, чем сама еда, в нем заключенная.








