412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агаси Айвазян » Треугольник » Текст книги (страница 13)
Треугольник
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 12:13

Текст книги "Треугольник"


Автор книги: Агаси Айвазян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)

Уважаю я таджиков!

В моем номере две кровати. Мой сосед по койке всегда приходит поздно. В это время я уже сплю. Вижу его только утром. Теперь уже он спит. И каждую ночь меняется спящий на соседней койке. Каждую ночь новый жилец. Я только во сне слышу, как открывается дверь.

Разные бывают у меня соседи: колхозники, туристы, депутат, однажды даже был лилипут, артист цирка… Утром я посмотрел на кровать и ничего не увидел. Мне показалось, что она пустая. Затем шелохнулось Одеяло, и я заметил, что там кто-то есть…

Этой ночью кто-то сильно бьет ногой в дверь и входит. Зажигает свет. «Спишь?» – спрашивает меня. «Неудобно спать», – думаю я. Смотрю на него и улыбаюсь. Он снимает рубашку. Пахнет потом… Потом он открывает чемодан и достает бутылку водки.

– Давайте знакомиться, – говорит он.

Я улыбаюсь.

– На ночь я ем мацони… – говорю шутя.

– Мацони?.. – смеется он. – Хотите много прожить?.. Телята тоже хотят много жить… Потому всегда сосут молоко… Наверное, жили бы долго, если бы мы не резали их.

В его словах есть доля правды. И я беру стакан.

– Откуда приехали? – спрашиваю я, крутя стакан в пальцах.

– Спроси, куда еду, – улыбается он. – В Термез! Дела есть… Дела! Строим, разрушаем… Ребята пишут, мол, приезжай, дел много и, конечно, денег тоже… И жарко, дай бог… Доходит до шестидесяти градусов…

– Экскаваторщик? – почему-то спрашиваю я.

– Почти, – говорит он, – я инженер. – Потом, смерив меня с головы до ног, спрашивает: – А ты?..

– Художник… студент.

– Ван-Гог?.. Интересно, но мне не по душе… Приезжай в Термез, много чего увидишь… Есть хорошие парни, настоящие люди, сильные ребята!..

Ночью долго не могу уснуть. Все думаю, ворочаюсь с боку на бок. Водка делает свое дело. Думаю о Термезе, о шестидесяти градусах, об уважении таджиков, о философии йогов…

Мой сосед, инженер, сразу же засыпает. Он спит крепко, и ему нет дела до моих снов.

Мои мысли мчатся очень быстро, и мне кажется, что они шумят и могут разбудить моего соседа. И я стараюсь думать немного тише. И с грустью вспоминаю Маро. Ее последнюю фразу, непонятную фразу: «Не люблю, когда меня любят». Мысленно целую ее волосы, ее руку, ее пальцы, ее глаза… Обнимаю ее… Я хотел бы всегда идти рядом с ней, всегда смотреть ей в глаза… Думать с ней… Я хочу иметь детей, похожих на нее, чтобы умножились копии ее лица… Чтобы я растерзал себя и отдал Маро, многочисленным Маро… И я удивленно чувствую, до чего же я нужен Маро…

Такие мысли, в конце концов, всегда клонят ко сну.

Слышу шорох. Снова засыпаю. Уже во второй раз просыпаюсь. Только начинает светать. В постели моего соседа лежит женщина. Ее рука свисает с кровати вниз. «Наверное, жена, в гостинице не было мест», – проносится у меня в голове. Я молчу и, словно вор, отворачиваюсь к стене, чтобы не оскорблять их своим присутствием. Наконец женщина встает и с тихим шорохом одевается. Мой сосед торопит ее. Женщина выходит. Сосед поворачивается и снова засыпает. Я поворачиваюсь, словно ничего не видел, и встаю. Выхожу в коридор. Видна спина какой-то женщины, идущей по коридору к выходу. Это Маро!.. Что-то, напоминающее крики толпы, вызывает у меня желание кричать от радости, звать: «Маро!..» Потом вдруг застываю на месте: а лицо? Может быть, это не Маро?.. Конечно, не Маро! Я одеваюсь и выскакиваю, чтобы увидеть ее лицо. И вновь начинаю искать спину женщины среди людей…

Я собираю свои вещи: дорожный мольберт, ящик с красками, несколько этюдов… Я уезжаю. Мольберт путается у меня в ногах, ящик с красками ударяется о колени.

И я думаю, затем мои мысли переходят в шепот, и вскоре я уже говорю сам с собой:

«Вам не нужна любовь?.. Кому нужна любовь?.. Я могу любить… Только любить… Я могу любить всех вас: больных, несчастных, счастливых!.. Неужели вам не нужна любовь? Я могу любить мою мать, друга, брата, моего вождя, знакомого, незнакомого, мой город, мою родину, мою колыбель, вашу колыбель, наше знамя…

Возьмите мою любовь, умоляю! Я готов умереть за вас… Я могу сказать правду… Ради вас я могу заставить работать до последнего дыхания каждую частицу и моих рук, и моего сердца, и моего мозга!.. Я посвящу вам одно сердце, одну жизнь, одну искренность. Я хочу и воевать ради вас, ради вашего смеха, ради вашей свободы!.. Позвольте мне любить вас!»

Рассказы

Вывески Тифлиса

Восемнадцать ступенек вело в подвальный кабачок «Симпатия». Спускаться по лестнице было трудно, подниматься еще труднее: тут нужен был настоящий Мужчина, чтобы, выпив у Бугдана пять-шесть бутылок вина, удержаться на ногах и одолеть эти восемнадцать ступенек. А если бы на полпути у него подогнулись колени, он уже не рискнул бы снова появиться у Бугдана. Мало того, Бугдан поставил тяжелую дверь на улицу, и выходящий должен был еще и толкнуть ее, а здесь нужны были крепкие руки.

Если ты коротышка, «Симпатия» поднимает тебя на смех, если ты верзила, голова твоя тычется в низкий потолок. Надо было быть высоким и так незаметно сгибаться, чтобы никто этого не заметил, ибо в «Симпатии» не любили склоненных в поклоне мужчин. Чуть легкомысленным был Тифлис, чуть мудрым, чуть щедрым, чуть печальным… Бог с ним…

Со стен «Симпатии» смотрели Шекспир, Коперник, Раффи, царица Тамар и Пушкин. Нарисовал их Григор. И остальные стены тоже он разукрасил. И все хорошо знали Шекспира, Раффи, Коперника и Григора. И Григор всех любил: хорошие были люди – веселились, кутили, тузили друг друга, грустили, порой плакали, песни горланили… Григор словно вобрал в себя этих людей: когда разговаривал с Бугданом, как бы сам с собой разговаривал, когда разговаривал с Пичхулой – опять-таки сам с собой разговаривал. И Григор был Григором, и Пичхула был Григором. И все люди для Григора были единым существом. У Григора душа нараспашку, сам до конца раскрывался и у других все выпытывал. Делился своими сомнениями, говорил о своих слабостях и грешках, всю свою душу выскребал и – наружу… Когда же ему казалось, что собеседник знает его лучше, чем он думал, Григор вбирал его в себя, чтобы он, этот другой человек, обосновался в нем… Какое-то странное чувство довлело над Григором: ему казалось, что если он не разоткровенничается, если не обнажит свои слабости, свои страхи, свою веру, то не будет ему жизни. Скрывать свою сущность – боль, радость, порывы, мысли, страхи – значит скрыть себя, убить себя и взамен создать другого человека. Но это уже видимость, а не человек, иллюзия, маска. А самого человека нет. И потому Григор чувствовал необходимость внутренней правды, – это было единственным доказательством его существования.

Откровенность Григора распространялась по всему Тифлису: он расписал вывески на дверях кабачков, на витринах парикмахерских, над духанами…

Над дверью духана Капло Григор нарисовал танцующих кинто и ниже вывел очень свободно и ясно, радостно и просто:


Григор был уверен, что эти неуклюжие слова, от которых несло вином и блевотиной, – одухотворены, живы. Истинная свобода… ХОЧИШ СМАТРИ НИ ХОЧИШ НИ СМАТРИ… Ва!.. Это был гимн его свободы… Свобода, братство, вечность… Хочиш сматри, хочиш не… Вывеска в Шайтан-базаре:[17]17
  Здравствуй, кацо, человек божий… (арм.)


[Закрыть]


Вывеска в Сирачхане:


Вывеска в Сололаке:


Вывеска в Ортачалах:


Вывеска на Авлабаре:


Вывеска в Клортахе:


Вывеска в Дидубе:


Вывеска в Нарикала:


И дело было не только в содержании слов. Григор был во всем: его нутро, все без остатка, изливалось в этих надписях.

Откровенность Григора была откровенностью Тифлиса, и, видимо, откровенности одного человека хватало на то, чтобы прикрыть всю фальшь и лицемерие целого города. Вывески Григора были знаменами Тифлиса. Любая замызганная улочка имела свою вывеску, и вывеска эта открывала улицу, освещала ее. Откровенность Григора парила над городом, и каждое его чувство окрашивало в определенные тона районы и кварталы Тифлиса… Вот так и жил в этом городе Григор…

В «Симпатии» посетителей не было. Пичхула играл на шарманке, Григор рисовал Хачатура Абовяна рядом с Шекспиром, Раффи, Коперником и царицей Тамар, а Бугдан, вобрав свою тяжелую голову в ладони, смотрел на пальцы Пичхулы и на кисть Григора. Бугдан и сам верил, что он добрый человек: Соне, одной из девочек мамаши Калинки, он часто давал выспаться в одной из задних комнат кабачка. Иногда Соня с робкой страстью целовала жирную руку Бугдана, иногда Бугдан ложился с Соней, и Соня чувствовала себя хорошо. Это случалось, когда Бугдан бывал печален и пьян, и звуки шарманки трепетали в его ушах, и он проникался к себе жалостью.

Бугдану захотелось сделать добро Соне, и он решил выдать ее за Григора.

Григору захотелось сделать добро Соне, и он решил взять ее в жены.

И как только собрались в кабачке кинто, шарманщики, карачохели и дудукисты – зажгли разноцветные свечи, сплясали шалахо и поженили Григора с Соней – одной из девочек заведения мамаши Калинки.

Низкий сводчатый потолок «Симпатии» сгустил, придушил воздух, и густ был красный свет, и густ был цвет вина в красном, и густы были в красном красные газыри архалуков, и черны были в красном черные чухи, и в разрывы этой густоты врывались, подпрыгивая, звуки шарманки, жаждали простора, вносили страсть, вносили стоны и стенания в эту красную густоту. Со стен смотрели Шекспир, Раффи, Коперник, царица Тамар, Хачатур Абовян и Пушкин. Мамаша Калинка терла глаза. И шарманка заиграла шаракан[18]18
  Шаракан – средневековая духовная песня.


[Закрыть]
. Бугдан улыбался из-под усов и радовался, что он так добр. Перемешалось добро и зло, земля и небо. Все слилось воедино, все было – правда…

В подвальном кабачке и свадьба была, и пир, и церковь…

Ночью Григор и Соня остались вдвоем. Григор смотрел на Соню, и ему казалось, что это он сам сидит напротив себя и разговаривает сам с собой. И полюбил Григор Соню. Каждую ночь он рассказывал Соне о любви, говорил о таких вещах, о которых и сам до сих пор не подозревал… Говорил о том, что знает Соню уже несколько сотен лет и с ее помощью вспомнил свое начало, своих предков и ту их большую любовь, с которой зародилась, взорвалась, разлетелась в разные стороны, а теперь вновь соединилась их любовь. Вспомнил и внутренним оком увидел людей, которых было много и которые размножались…

И он, и Соня были воплощением этого множества людей: с их бедами, с их прожитой и вновь возрожденной страстью, воплощением чувств и сумятицы жизни всех этих людей. И Соня стала ему родной, и оба они были единым существом.

Ночи Григора обратились в вывески, ворвались в закоулки и трущобы города. Его безумная любовь взлетела на фасады больниц, на уличные фонари, на стены церквей и мелких лавчонок торгашей… Соня пробудила новую ярость в откровенности Григора. Тифлис еще более просветлел от его вывесок, еще более убыстрилось кровообращение Тифлиса. Григор обнажался напропалую: своими радостями и грустью, своими слабостями, желаниями и нежеланиями, своим величием и ничтожеством… Он выносил свою любовь на обнаженные холодные улицы, под студеный сквозной ветер… И вывески полюбили…

Тифлис был влюблен.

Влюбленный город…

Рядом с Шекспиром, Коперником, Раффи, Пушкиным, царицей Тамар и Хачатуром Абовяном оставалось еще свободное место. Григор решил нарисовать Соню. Где ему было знать, что Соня продолжает захаживать в «Симпатию» Бугдана и с той же робкой страстью целовать его руки.

Григор спустился по ступенькам в «Симпатию», развел краски, подошел к стене и в щель за занавеской увидел Соню с шарманщиком Пичхулой. Поздоровался, поискал глазами знакомых, увидел Бугдана, еле узнал. Бугдан сказал:

– Ничего, ничего…

Потом Григор заметил, что это не Бугдан, немного погодя заметил, что Пичхула – это не Пичхула, и Соня – не Соня, а какая-то другая женщина. Григор потер глаза, снова вгляделся – другие это были люди, не мог он их признать. Оглянулся – со стены смотрели Шекспир, Раффи, Коперник… Глянул на сидящего в углу Капло. Капло тут же на глазах как-то изменился и превратился в другого человека, и этот другой человек улыбнулся. Григору показалось, что его тоже не узнают, что он тоже другой… Может, он и не был знаком с этими людьми?.. Смутился Григор, собрал свои краски и пошел к выходу.

Дома водки выпил Григор и стал бить себя по голове.

Всю ночь бродил Григор по улицам Тифлиса и срывал свои вывески. Спустился к Шайтан-базару, поднялся на Авлабар, прошелся по Дидубе и Харпуху… Сорвал все, что сумел, соскоблил надписи со стен, закрасил стекла витрин…

Проснулся Тифлис, и вывесок Григора уже не было. Бугдана это мало тронуло: позвал Зазиева, угостил утром хашем с водкой, днем – чанахом с вином, вечером – портулаком, опять же с вином – и заимел новую вывеску. Потом и его сосед повесил новую вывеску, а Соня вернулась к мамаше Калинке…

Казалось, никто не заметил отсутствия Григора, но мало-помалу Тифлис загрустил, и какая-то серость навалилась на него, словно зевота нашла на город, и стал он равнодушен ко всему. Медленно, но все-таки тифлисцы почувствовали, что в городе чего-то недостает. Разобраться в этом было трудно… Никто не понимал, почему новые вывески – более красочные, написанные более опытными руками – не могут заменить вывесок Григора… Никто не мог представить, что откровенность одного слабого человека, честность одного бедного человека могли полонить большой и богатый, страстный и горячий, сытый и коварный, щедрый, красивый и жестокий город…

По какому-то непонятному инстинкту продолжали собираться тифлисские горемыки под низкие своды кабачка «Симпатия», со стен которого еще долго смотрели наивный Шекспир Григора и наивный Раффи, наивная царица Тамар и наивный Коперник, наивный Хачатур Абовян и наивный Пушкин… и кусок белой стены, на котором Григор не успел нарисовать Соню. Долгое время оставались на стене подвального кабачка эти портреты. Потом и эту стену закрасили…

Много позже, когда догадались, чего недостает городу, начали искать вывески Григора…

И по сей день, заприметив в комиссионном магазине или в лавке старьевщика на черном рынке старый рисунок, будь то на искромсанной тряпице, на куске фанеры или жести – люди с жадностью набрасываются на него, бережно берут в руки в надежде приобрести откровенность…

Тифлис

Жил такой генерал Барсегов. Это был уже готовый генерал. Никто не представлял генерала Барсегова без эполет, без его сдобренного грузинским русского языка. Его прошлое никого не интересовало. И только сам генерал Барсегов по какому-то странному побуждению вздумал искать свои истоки… Конечно, не этим объяснялось все возрастающее количество портретов Вардана Мамиконяна в комнате генерала. Он и не думал причислять себя к потомкам древнего полководца – слишком много веков их разделяло. Где-то в глубине души Барсегов предполагал, что он отпрыск того последнего оставшегося в живых солдата, который бежал с полей сражений Армении, добрался до Тифлиса и основал здесь свой род. Генерал знал, кто остается живым в бою. Он ясно представлял своего сбежавшего предка и гордился тем, что среди потомков даже самого последнего труса, последнего уцелевшего солдата сегодня есть и генерал. И со странным упорством генерал пытался проследить путь, пройденный его родом.

Отец Барсегова тоже был офицером, дед – поручиком русской армии в наполеоновскую войну, а прадед – уже просто торговцем… Вот только это и знал генерал и пытался проникнуть глубже… А портреты Вардана Мамиконяна рисовал он по той простой причине, что в нем проснулся художник, по мнению генерала, еще одна черта, унаследованная им от того, последнего уцелевшего солдата…

Родственники поговаривали, что генерал свихнулся. Он был болезненно озабочен будущим своего рода. «Если опять родится девочка, покончу с собой», – заявил он с блаженной улыбкой, когда жена его забеременела в четвертый раз. И когда родилась девочка, генерал ступил в кладовую, как вступают в битву, и выйти оттуда побежденным не захотел. Желал ли он смерти на самом деле или слово генерала представляло для него ценность большую, чем жизнь, трудно определить: фраза была произнесена, и генерала вынесли из кладовой умирающим. Генерал улыбался виноватой, победной и растерянной улыбкой одновременно. На лбу темнела кровавая ссадина, а на медном котле ссохся с кровью клок его волос.

Из кладовой генерал вышел победителем, но умирать не хотел. Наивно улыбался, и все вдруг заметили, что он уже не генерал, а наивный, улыбающийся человек… Так, с улыбкой на лице, умер последний отпрыск трусливого солдата – храбрый генерал Барсегов.

С востока все шли беженцы, на станции Навтлуги негде было повернуться, тифлисские улицы и площади Затопили люди с испуганными, просящими глазами. Их брезгливо сторонились мокалаки[19]19
  Мокалак – горожанин (груз.).


[Закрыть]
, их песни были чуждыми, побежденными, наречие – грубым, как мешковина.

Манташев открыл бесплатную столовую; гуляки-карачохели и полуголодные представители тифлисской богемы собирали пожертвования; у фабрики Адельханова днем и ночью стояла толпа: работали за миску похлебки, потом укладывались спать поближе к воротам…

Жена генерала Барсегова умирала: надела свой чихтикопи[20]20
  Чихтикопи – головной убор.


[Закрыть]
и улеглась в постель. Знала, что умирает, и боялась, что не так наденут на нее чихтикопи. В большой комнате, где она лежала, вдоль стены стояли дочери – Сиран, Варвара, Като и Машо.

В мае 1918 года сосватали Сиран, старшую дочь генерала Барсегова. Милиционер Володя Джабуа заприметил что-то нужное ему в едва оправившейся от тифа, остриженной наголо Сиран. Даже на отказ не было сил у Сиран: она раз покачала головой, второй раз покачала, еще раз покачала и согласилась. Так и решилась ее судьба. Качни она головой еще раз, может, иначе сложилась бы ее жизнь. И привез ее милиционер Володя Джабуа на пыльный вокзал Зестафони. А через несколько недель Сиран и представить не могла своего существования без Володи Джабуа, без его рыжеватой большой головы, без его волосатых длинных рук…

В первую же ночь испугался Джабуа силы испытанного наслаждения: казалось, его обнимала не только Сиран, а толпы всех этих оборванных беженцев с влажными глазами, заполнивших улицы Тифлиса. В ту ночь он познал всю историю рода Сиран: слезы, стоны, рыдания, протест… И Джабуа, испуганный, выскочил из постели: «Мне столько любви не надо!.. На что мне столько!..»

Джабуа умер через несколько месяцев на Батумской дороге. Сиран отправилась туда, выкопала гроб, поцеловала мертвые руки мужа, его лицо, потом перевезла в Зестафони и снова похоронила.

И стала жить Сиран одна в своем доме на высоких сваях, окруженном полями кукурузы.

Но без любви не могла долго прожить Сиран.

У Луки Хахуа были улыбчивые водянистые глаза, и они избегали чужого взгляда. Лука Хахуа ходил на цыпочках, и его боялись люди. Лука Хахуа бежал из меньшевистской армии, потом бежал от большевиков… И те, и другие стреляли друг в друга, Лука ушел в леса, стрелял и в тех, и в других.

Однажды Сиран вышла за кукурузой и возле своего дома увидела Луку Хахуа. Как побитый пес, бежал Лука от стрелявших в него людей и теперь, присев на корточки под стеной дома, улыбался Сиран.

Когда Сиран вытирала кровь с его лица, Лука поцеловал ее руку. Он был еще слаб, жалким взглядом следил за движениями Сиран. Спустя несколько дней немного окреп, ходил по комнате, покачивал широкими плечами над тонкой талией, мурлыкал песню. А еще через несколько дней хозяином в доме стал Лука.

Потом пришли какие-то люди – друзья Луки, два дня пили, пели и увели в лес Луку вместе с Сиран.

Лука посылал Сиран вперед, и четверо мужчин шли следом за ней. Когда в лесу было тихо и безопасно, Лука иной раз обнимал Сиран, клал руку ей на бедро. А позади поблескивали глазами Бочо, Муртаз, Бондо.

Они проходили по лесам, по чертовым канатным мостикам, и мягкая повадка вора и разбойника Луки нагоняла страх на людей.

Четверо мужчин знали, что Сиран достанется первая пуля. Сиран была счастлива, что эти четверо, обвитые патронташами, с их осторожной походкой, следуют за ней и что она предупредит их об опасности. Эта опасность была счастьем для Сиран, распиской в ее любви. Порой, оживляясь, она с девичьей легкостью убегала вперед и неловко бежали следом смешные разбойники Лука, Бочо, Муртаз, Бондо. Как-то пошутила – замерла на месте, приложила палец к губам: «Тсс-с», – и все четверо словно окаменели. Сиран расхохоталась. Лука разъярился и ударил Сиран. А Бочо отошел, присел за камнем. Обиделась Сиран, рассердилась, потом подумала, и смешным ей показался их страх. Лука подошел, улыбка в усах, – поцеловал Сиран, и из Сиран хлынуло прощение.

Несколько активистов из соседних сел, несколько атеистов, несколько ликбезовцев во главе с начальником ЧК Иакинте Габлия вскоре поймали смешных бродяг Луку, Бочо, Муртаза, Бондо и вместе с ними Сиран. И стали их водить по всем деревням, показывать, как дрессированных медведей, чтобы другим неповадно было. Шли они гуськом, босые, смешные разбойники, и еще теснее прижимались друг к другу на деревенских площадях.

И ушла Сиран, пропал ее след в пыльных папках канцелярий провинциальных тюрем…

В доме генерала Барсегова собрался народ решать судьбу второй его дочери – Варвары. Среди собравшихся не было родственников генерала. А был там русский офицер, который давно оставил армию, пил и играл на гитаре, рыночные мошенники с «дезертирки»[21]21
  Так назывался рынок в старом Тифлисе.


[Закрыть]
, привокзальные воры Паша и Чорна да торговец углем Шио из Кумиси…

Варвара сидела на тахте, ждала. На столе были расставлены тарелки с портретом генерала Барсегова, ножи и вилки с гербом генерала Барсегова.

Георгий посмотрел на полную грудь Варвары, на ее бедра, обрисованные длинной юбкой, и во рту у него пересохло. Георгий рассказал о соблазнах Парижа, о судьбе горгиджановских[22]22
  Публичное заведение в старом Тифлисе.


[Закрыть]
девиц, о венерических болезнях, потом сжал руки и сказал:

– Отправим Варвару к отцу Павле.

Варвару усадили в экипаж, разместились вокруг нее и поехали наверх, к монастырю.

Удержать Варвару в монастыре было нелегко: в деревне стояли военные. До нее доносились голоса, дух солдатской бани, и тело ее готово было взорваться. Слышалось ржанье коней, обрывки солдатской ругани… И однажды, обезумев, бесстыдно сбросила она свою власяницу, наперекор всем причастиям, судорожно отдала свое горячее белое тело грубому поручику. С тех пор Варвару в Грузии не видели.

Третью дочь генерала Барсегова, Като, похитили трое кинто, увезли в фаэтоне под звуки шарманки. Похитили или сама убежала, бог знает.

Тифлис умирал: только в подвальных кабачках еще оставались люди в традиционной тифлисской одежде. Некоторые сохранили только шаровары, другие – тифлисский жаргон, а третьи – только шапки…

Не стало Тифлиса… На площадях произносили речи и даже шарманки настроили на «Марсельезу».

Като привезли в «Белый духан». Като ни до чего дела не было. Кинто Гриша в постели, в горячем бреду рассказывал об исчезающем Тифлисе, о кинто – этих тифлисских рыцарях, а Като целовала его грудь и чувствовала, что все вечно и что начало всего и конец – здесь. Гриша плакал, стонал, облил вином всю постель и вернулся в Тифлис, чтобы успокоиться в Ходживанке[23]23
  Ходживанк – армянское кладбище в Тифлисе.


[Закрыть]
, рядом со своими дедами…

Като, в горе и отчаянии, нашел, утешил и, как щенка, подобрал, увез в Батум шулер полуфранцуз с юркими глазами.

И пропал зов Като в тревожном гуле английских, турецких, французских рыбацких судов, исчез в мире ее голос, который хотел любить и громче всего мог кричать только об этом…

В 1955 году прошел в Тбилиси сильный дождь. После дождя еще капала с крыш вода, струилась, отыскивая себе путь, продалбливала отверстия в земле и просачивалась в них. По булыжникам Харпуха, по дворам церквей Сурб Геворга, Сиона, синагоги, по кривым и узким переулкам стекала в Куру вода.

– Барсегова-а! – кричит какой-то косоглазый, небритый человек.

Старая Машо, младшая дочь генерала Барсегова, облокотившись о подоконник, греется на солнце после дождя. На лице ее отсвет солнечных бликов. Время от времени Машо пощипывает пучок волос, родинкой темнеющий на щеке.

– Письмо для Машо!..

– Ва-а, смотри-ка, она еще и письма получает, – шутит Бего.

– Да кто же ей, бедняжке, письма слать будет?.. Никогда в жизни не любила… Одна-одинешенька на белом свете. Сестры ее – те и свою, и ее долю отлюбили…

Машо и сама удивилась, что выкрикивают ее фамилию. Вышла во двор, взяла письмо, повертела в руках. Подошли еврей Ефим и две прачки, рассмотрели письмо и принялись читать:

«Прими пламенный привет моего молодого сердца, дорогая и незабываемая бабушка, моя единственная и родная бабушка! Наконец-то отыскал тебя и теперь могу считать, что я тоже человек, никто теперь не скажет, что я без роду, без племени… Я внук дочери генерала Барсегова – Сиран. Мое имя – Гено, фамилия – Чкадуа. Я очень долго искал свою родню. Отец умер давно. Не думайте, что я совсем один. Вся Мингрелия меня знает. Но родственники – дело другое. Я только недавно узнал, Что я внук генерала Барсегова. Мы снова соберемся вместе, весь род генерала Барсегова. Не огорчайся, дорогая бабушка, но судьба не гладила меня по головке. Только не подумай, что я помощи прошу. Я нахожусь в Ортачальской тюрьме. Месяц назад привезли из Диди-Чкони. Четырнадцатого мая будут судить. Если за меня кто поручится, то освободят как несовершеннолетнего. Твой внук – Гено Чкадуа».

Косоглазый доставил это письмо из тюрьмы. После каждой строчки он кивал головой. Машо повела его в дом, налила рюмку водки, достала немного засоленного зеленого перца и тарелку наперченной фасоли.

Машо подумала: «Кто такой, почему Чкадуа, почему в тюрьме?.. – потом подумала: – Мир велик, кто знает?.. Сколько отцов сменилось. Если у милиционера Володи была дочь, а та вышла замуж за кого-то… Что тут удивительного?..»

И Машо захлопотала. Внук Сиран, ее кровь. У нее самой ничего не было – ни любви, ни детей, сычовка, да и только…

Четырнадцатого мая Машо вместе с Ефимом и Бего отправились в суд. Только они приоткрыли дверь в зал, услышали смех. В зале было весело. Выступал защитник.

Длинный рыжеватый парень, сидевший впереди, повернул голову, безошибочно признал Машо, подмигнул и улыбнулся. «Этот», – подумала Машо. Парень широким жестом пригласил сесть рядом с собой.

«Ничего, уж тут как-нибудь…» – замахала рукой Машо.

«Здесь лучше», – жестами, мимикой настаивал парень.

Машо снова успокоила его, мол, ничего, она тут, позади устроится. На сей раз Гено Чкадуа – он был просто удивительно вежлив! – умоляюще сложил руки, вновь и вновь приглашал сесть рядом с собой. Машо уступила, вместе с Бего и Ефимом подошла и увидела, что учтивый ее внук сидит на скамье подсудимых.

Веселый это был суд. Выступал судья. Он говорил очень весело, ярко и остроумно. В пылу воодушевления не заметил, как стал подходить все ближе и уселся на скамью подсудимых. Потом дали слово обвиняемому, какому-то взяточнику. Этот тоже не уступал судье – и получилось так, что он тоже начал постепенно продвигаться к судье, потом занял его место, и стали они так разговаривать друг с другом: спрашивали, отвечали, спрашивали, отвечали.

Когда все очень устали и все кончилось и были очень довольны и судья, и подсудимый, настала очередь Гено Чкадуа. Дело было простое: кража мелкая, сам он несовершеннолетний, поручителей трое – Ефим, Бего и Машо, – и отдали Гено под опеку Машо.

Через несколько месяцев явился на свет божий еще один внук генерала Барсегова. Соседка Машо, гадалка Ева, все думала-гадала да и отыскала в одной из больниц Армении внука генерала Барсегова – Аветика. Аветик узрел Христа, и его поместили в больницу. Аветик был хорошим мальчиком, пионером, а потом комсомольцем и даже членом колхозной футбольной команды. Но однажды ночью отворилась дверь, в комнату вошел Христос, и с того дня плохи стали Аветиковы дела. Больничный врач, и сам человек не простой, рассердился. «Как выглядел Христос, расскажи!» – потребовал он. Аветик описал знакомого Христа, того, что изображен на многочисленных картинах.

Районный врач вконец разозлился, потом улыбнулся:

«Вот если бы ты увидел другого Христа, такого, чтобы ты один его знал, я бы тебе поверил».

Машо отправилась за Аветиком.

В безлюдном конце тифлисского вокзала Гено Чкадуа поджидал второго внука генерала Барсегова. Разглядывал женские коленки и зады и не очень-то раздумывал о том, как этот чокнутый умудрился увидеть Христа.

С востока подошел к перрону старый дребезжащий состав. Остановился, застонал, заскрежетал. Гено побежал вдоль состава и вдруг в дверях одного из последних вагонов увидел сгорбленную Машо. Гено двинулся к ней и застыл с растерянной улыбкой. Следом за Машо выходил какой-то бородатый мужчина с удивленными глазами. Машо оглянулась на него и стала с трудом спускаться по вагонной лесенке. Стара уже была, подкашивались ноги. Кондуктор поддержал ее за руку. Машо коснулась ногами земли, подол юбки зацепился за ступеньку, стали видны ее увядшие, старческие бедра. Не успела спуститься, торопливо повернулась к бородатому и протянула руки, словно принимая в объятия малого ребенка.

Гено Чкадуа подошел, улыбнулся Аветику.

И двинулись по перрону Машо и два внука генерала Барсегова.

Чтобы покрыть увеличившиеся расходы, Машо посоветовали торговать семечками и научили, как это делать. Машо ходила на рынок – «дезертирку», покупала у крестьян семена подсолнуха, приносила домой, прокаливала их, потом выставляла в небольшом мешочке у ворот и продавала по стаканчику.

В Чугурети улочки кривые и такие извилистые, запутанные, что даже солнце плутает там долго-долго. Чтобы выбраться на большую улицу, люди поднимались наверх, потом спускались и все мимо тифлисских дворов. Тифлисский двор не строили, тифлисский двор выдумали фокусники, потом щедрые карачохели обмазали его чихиртмой и бугламой[24]24
  Чихиртма, буглама – распространенные армянские блюда.


[Закрыть]
, полили вином и обмели пучком душистой травы – тархуна… Тифлисский двор, как старая мысль, тих и спокоен: на балконах – ковры, посреди двора – водопроводный кран… Дворы будто народились один от другого: большие и маленькие – все одного племени, все на один манер. Еще живут в их старинных комнатах разговоры, которым по сто лет, слова о верности и чести, сказанные тысячу лет назад, стоны, мечты и предсмертный вздох, шелест поцелуев… беседы с богом, святые и грешные желания, тихие, сдавленные рыдания. По вечерам выходят эти звуки, кружат по двору, умываются водой из крана, и во дворе раздаются шепоты и шорохи, и двор оживает снова…

Перед тифлисским двором усаживается Машо в черном платье – на лице поросшая волосками темная родинка – и торгует калеными семечками…

Он вошел неожиданно – дверь была приоткрыта.

– Здравствуйте! – сказал он и улыбнулся.

Ему было лет сорок пять, волосы начесаны на лоб, а из коротких рукавов рубашки свисали худые белые руки.

– Здравствуйте! – повторил он. – Ко мне никто не приходит. К другим приходят друзья, девушки… А ко мне никто не приходит. Я все ждал, но никто не приходил… А если приходили, только за платой за мусор или за воду… Я вот постригся, оделся по последней моде… Все равно не приходят. Не знаю почему. Наверное, некрасивый я…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю