412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агаси Айвазян » Треугольник » Текст книги (страница 17)
Треугольник
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 12:13

Текст книги "Треугольник"


Автор книги: Агаси Айвазян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

Наша печаль вокруг Кежо

Прямо сегодня, безо всякого на то повода во мне вдруг ожила почти забывшаяся давняя моя печаль о Кежо. Почти сорок лет спустя ко мне вернулось молчание Кежо, похожее на песню. Я напрягаюсь, чтобы Отчетливее увидеть мягкую благостную улыбку на лице Кежо, но она ускользает, оставив на моей совести свой расплывчатый крой… Словно время, которое, испарившись, выливается во мглу… Я до сих пор не пойму, в какой части вечности остался облик Кежо. Где-то, совсем отдельно от всех, не имея ни с чем и ни с кем дела, она утверждает какую-то вечную истину…

И потому, наверное, я не нахожу формы, такой конструкции словесной, чтобы, не обожествляя Кежо, однако и не впадая в банальщину, описать естественное поведение этой простой девушки и поведать людям о моей печали по поводу всего красивого в этом мире.

Из всего виденного мною эта история – пожалуй что, самая заземленная притча о боге: я впервые увидел, как на станке будней из повседневных мелочей житейских плетется ткань божьего радения.

…В те времена в школьных дневниках вечность отсчитывалась шестидневками, шестой день недели назывался «днем отдыха». На пятый день первой шестидневки марта 1935-го мы получили телеграмму – в далеком селе, затерянном среди, можно сказать, циклопических утесов и скал, скончалась моя тетушка. Следующий день был выходным, и в коридоре нашего коммунального полуподвала с каменным полом стояло оживление: патефон играл танго «Утомленное солнце», шипели примусы и тут же в коридоре развешивалось белье – двора у нас не было. Мать моя расплакалась, сокрушенно хлопнула себя по коленям и отправилась хоронить сестру. Через несколько дней она вернулась и привезла с собой шестнадцатилетнюю дочку покойной сестры – Кежо. Глаза у Кежо были светло-синие, волосы рыжевато-красные, руки-ноги толстенькие и крепенькие, от нее исходило тепло, как от только что вынутой из печи сдобы.

Я, одиннадцатилетний, сестра семи лет, матери тридцать четыре, отцу сорок – вот наша семья, которая кое-как разместилась в подвальной комнатке с асфальтовым полом. Отец мой был чернорабочий и частенько латал этот самый асфальт в нашей комнате. Сироту Кежо поместили тут же. Для этого пришлось мою с сестрой постель поднять на единственный в комнате стол. По утрам, когда мы еще спали, мой отец, позавтракав на полу, на одной из своих асфальтовых латок, уходил на работу. Мать отправлялась на швейную фабрику имени Розы Люксембург, и мы оставались на попечении Кежо. В утренних сумерках Кежо тихонечко, стараясь не разбудить нас, хлопотала по хозяйству. В тесной комнате это было так трудно, ей частенько приходилось пролезать на корточках под столом, держа в руках вымытую посуду или же кастрюлю с кипятком. Мы вставали, вернее слезали со стола, она кормила нас завтраком, потом бежала занимать очередь за керосином, потом долго и усердно мыла руки перед тем, как пойти за хлебом (мы терпеть не могли, когда от хлеба пахло керосином), приносила хлеб и устало и довольно смотрела на меня, и всегда на липе ее была одна и та же ласковая улыбка. «Что ты все время улыбаешься?» – говорил я. Кежо пожимала плечами и продолжала улыбаться. «Не улыбайся», – говорил я. «Хорошо», – отвечала Кежо и крепко сжимала губы, но лицо ее все равно улыбалось. И меня начинало раздражать ее лицо.

Потом я уходил в школу и когда возвращался, видел, как Кежо мыла пол в коридоре или же развешивала белье в кладовке или же катала мою сестру на трехколесном велосипеде все в том же коридоре. И, как всегда, улыбалась. «Не улыбайся!» – орал я и швырял в нее портфель, она подбирала портфель, вытирала его передником и снова, сжав губы – смотри, мол, послушалась тебя, не улыбаюсь, – радостно смотрела на меня.

Однажды моя сестра вдруг сказала: «Мама, от Кежо пахнет…» Я поглядел на сестру и, сам не понимаю почему, со злорадством подтвердил: «Да, пахнет».

Мать подошла к Кежо.

«Ничего не пахнет», – сказала она. Тогда и отец подошел к Кежо и тоже потянул носом – так, как он обычно принюхивался к обеду. После чего дал мне подзатыльник.

На следующий день Кежо пошла в баню и вернулась оттуда вся пунцовая. После этого она каждый день утром и вечером мылась в темной кладовке, стащив туда все наши тазы и банки. Кладовка была общая, здесь был свален весь ненужный хлам всех четырех семейств, электричества, конечно, не было, и Кежо в темноте натыкалась на какие-то вещи, что-то падало, с шумом брякалось об пол, трещало – все это очень скоро стало раздражать нас. «Не шуми», – говорили мы. «Хорошо», – отвечала Кежо и не обижалась на нас. Она никогда не обижалась. Она совсем-совсем не обижалась. Нас стало раздражать и то, что она не обижается. Почему это она, интересно, не обижается? И однажды моя сестра снова сказала: «От Кежо пахнет». И не стала обедать. Я посмотрел на сестру и тоже отодвинул от себя тарелку: «Пахнет». Кежо стала душиться одеколоном. От хлеба запахло сиренью, и тут уже я по-настоящему пришел в ярость. «Пахнет! – заорал я. – Воняет!» В конце концов родители мои были вынуждены перевести Кежо в темную кладовку. По вечерам Кежо брала свою постель и отправлялась в холодную клеть. Мы с сестрой открывали дверь и в кромешной тьме, среди битых ведер и тазов искали свернувшуюся калачиком Кежо, она спала на сломанной железной кровати.

Когда в кладовке раздавался шум или что-то падало, это значило, что Кежо проснулась. А спала она так бесшумно, что до самого утра казалось – в кладовке нет ни души. «Не боишься?» – спрашивал я. «Нет», – мотала головой Кежо и смотрела на меня с улыбкой.

Чем больше она нас прощала, чем ласковей была и снисходительней, тем невыносимее она делалась для нас с сестрой. Она никогда не жаловалась на нас нашим родителям, ничего им не рассказывала о наших проделках. И наша уверенность в безнаказанности, эта наша абсолютная уверенность в ее порядочности вконец нас распустила.

Ребята нашего квартала собрали футбольную команду и играли с другими кварталами. В нашем квартале было много выходцев из Муша, Вана, Карса, и поэтому нас звали «командой беженцев». Я выступал только в роли наблюдателя. Играть меня не брали, но чтобы не обижать, разрешали быть утешителем команды. Тренером же был сам центральный нападающий Гужан. Моя деятельность начиналась после игры – после каждого поражения я вдохновенно доказывал, что наши играли лучше, проиграли же по чистой случайности, просто нам не повезло. Этим чистым случайностям не было конца, и однажды, когда у меня просто язык не поворачивался сказать что-то в утешение своей команде, я нашел убедительный довод: «Вот если бы у нас был настоящий кожаный мяч… А то что же это, мешок, набитый тряпьем». «Найди нам мяч, возьмем тебя в команду», – усмехнулся Гужан. Соблазн был велик, и я задумался, как бы мне изловчиться и раздобыть этот самый кожаный мяч.

У нас с сестрой была свинка, пузатая гипсовая свинюшка, в которую взрослые опускали монеты. В один прекрасный день мы с Гужаном приспособили проволоку, извлекли из свинки все ее содержимое и купили в магазине «Динамо» замечательный кожаный мяч. В тот же вечер сестренка, взяв с комода копилку, чтобы дать ее отцу – он собирался опустить туда мелочь, – вдруг удивленно приложила копилку к уху, встряхнула и вытаращила глаза – «не звенит!». Снова встряхнула – ни звука: свинка, конечно же, была пустая. Чтобы не выдавать себя, я тоже взял копилку и стал трясти ее возле уха, «пустая», – сказал я и с сомнением посмотрел в сторону Кежо. Родители мои переглянулись и тоже уставились на Кежо.

Сестренка моя разревелась. Нас вывели из комнаты, и родители долго говорили с Кежо. Я припал ухом к двери и слышал, как моя мать, а потом и отец печально выговаривали Кежо. Что именно они говорили, я не слышал, но когда Кежо, заплаканная, вышла в коридор, я успокоился: все уже было позади.

И хотя в этот день Кежо ходила как в воду опущенная и в нашем подземелье все словно вымерло, следующая шестидневка потекла своим чередом, так, как будто ничего и не было: Кежо с утра, подобно муравью, начинала сновать туда-сюда, занимала очереди, делала покупки, отводила сестру в школу, приводила ее и долго катала на велосипеде в нашем темном и узком коридоре. Потом мыла на ночь весь каменный пол нашего подземелья.

В начале каждой шестидневки в кинотеатрах менялись фильмы. Для меня и моей сестры поход в кино был самым большим праздником.

Как-то мать дала Кежо три самых дешевых билета и отправила нас с нею в кино.

Смешные приключения «Гонщика против воли» Монтибенкса забавляли нас в течение двух часов и только растравили наш аппетит. Мы с сестрой совсем разошлись и не желали идти домой. Был самый лучший вечерний час. Пестрые афиши и толпа перед кинотеатрами настраивали на определенный лад. «Еще хочу», – захныкала моя сестра. «Посмотрим еще один фильм», – предложил я.

– Поздно, – сказала Кежо. – Дома волноваться будут.

– Да что тут такого, всего два часа… Скажем, что пешком шли, гуляли… – я схватил Кежо за теплую большую ладонь и тянул ее назад.

– В кино хочу… – ныла сестренка, повиснув на Кежо.

Но Кежо тянула нас домой, а мы, упираясь, гримасничали и ворчали.

– Да ведь денег у нас нет… – шепотом призналась Кежо. – Завтра еще придем.

Делать было нечего. Я примирился с печальной мыслью, что сегодня нам кино больше не будет, но все равно из вредности продолжал бурчать и протестовать.

Так, препираясь, потихоньку приближались мы к нашему дому. Вдруг я заметил, что кто-то вплотную следует за нами. На улице было людно, вполне можно было предположить, что это обычный прохожий.

Но потом я заметил, что Кежо забеспокоилась и ускорила шаг. Когда же человеческий поток поредел, стало очевидно, что человек преследует именно нас. Он о чем-то спросил Кежо, и Кежо вздрогнула, словно ее стегнули хлыстом. Я обернулся, посмотрел. Человек в полосатой кепочке, щуплый, с тоненькими усиками поспешно перевел умильный взгляд с Кежо на меня, Я посмотрел на Кежо, чтобы понять, чего хочет этот «полосатый» и какое все это имеет к нам отношение.

Кежо ускорила шаг. Полосатый тоже заторопился, он еще что-то сказал и, не получив ответа, подошел еще ближе. Встретившись со мной взглядом, он снова расплылся в улыбке, словно сто лет был нашим родственником, – трудно было не улыбнуться ему в ответ. После этого он совсем осмелел и, с улыбкой поглядывая на меня, о чем-то спрашивал Кежо, все спрашивал и спрашивал…

Он возникал то с одной стороны, то с другой, отставал, снова нагонял нас, семенил рядом, подвижный и юркий, как челнок, он вертелся между нами, словно сплетая нас всех в одну кружевную вязь.

– Оставьте нас, – грубо сказала Кежо, мне даже неловко стало: я еще не видел ее такой, жестокой и чужой, прямо какой-то другой человек.

Полосатый было опешил и остался стоять на месте как вкопанный. Мы прошли вперед, и я подумал, что полосатый обиделся на грубость Кежо, но тут он снова объявился рядом с нами, как выскочившая из воды пробка. Он молча шел рядом с нами, дружелюбно поглядывая на меня, потом сказал неожиданно:

– «Сумурун» смотрели? Какой фильм!.. Сегодня последний день идет…

Я посмотрел на Кежо. Она крепко сжала мою руку в своей мозолистой твердой ладони и ускорила шаги, чуть не бегом пошла.

Полосатый по моему взгляду понял, что мне очень хочется посмотреть этот самый «Сумурун», и стал рассказывать его сюжет.

Я опять посмотрел на Кежо и потянул ее за руку, чтобы она не шла так быстро, ведь такая удача, у нас самих денег нет, а этот полосатый, похоже, собирается купить нам билеты… Чего еще надо?..

– Пошли, Кежо… – прошептал я. – Он купит билеты…

Кежо больно сжала мне руку, и я, обиженный, вырвался от нее с криком: «Тебе билеты даром дают, а ты!..»

– Если ты не хочешь идти, я один пойду… – заупрямился я и посмотрел на полосатого – тот закивал головой.

Мы с сестрой повисли с двух сторон на Кежо и заныли: «Хотим в кино…».

– Нельзя… Денег нет… – побледнев зашептала Кежо.

– Так ведь этот покупает билеты… – удивился я и почувствовал, что жилы у меня на шее напряглись, так громко я это крикнул. Как это она не понимает таких простых вещей, что это с ней? Обычное упрямство, она всегда была такая.

– Не понимаю, какая разница, кто купит билеты?! – взвился я.

– Вот именно… какая разница… – рядом с нами снова возник полосатый и, запыхавшись, протянул нам билеты.

– Вот… три билета… я уже видел…

Кежо и не думала их брать.

Я испугался, что полосатый унесет их обратно, и выхватил у него эти самые билеты. Он улыбнулся мне, молодец, дескать, так и надо, и вдруг как сквозь землю провалился. Исчез.

– Три билета, – сказал я Кежо. – Пошли.

Кежо в нерешительности оглянулась.

– Не понимаю… Чего ты боишься… – я потянул ее за руку. – Идем, опоздаем.

И мы с сестрой нетерпеливо и плаксиво затеребили Кежо, подталкивая ее к кинотеатру.

В зале я вдруг заприметил полосатого, он по-свойски подмигнул мне и растворился в толпе.

Рядом с нами одно место было свободное. Когда свет в зале погас и все наше внимание приковалось к экрану, я, словно во сне, заметил, что кто-то занял это место. Только в конце фильма я разглядел, что это был все тот же полосатый.

По дороге домой он нам купил мороженое, и мы узнали, что его зовут Рач Гоганян.

Кежо не говорила ни слова и свое мороженое отдала моей сестре.

На следующий день, возвращаясь из школы, я увидел возле наших дверей полосатую кепку Гоганяна, он о чем-то спросил прохожего, потом, нагнувшись, заглянул в наш подвал.

Из соседнего подвального окна, словно из преисподней, высунулась голова маляра Никифора. Гоганян заговорил с Никифором. И тут к ним подошел я.

– Ты здесь… – оживился Гоганян. – Ну, как ты? Вы что, тут живете?

Я кивнул.

Гоганян сунул себе в рот шоколадную конфету, еще одну протянул мне.

– Ну как тебе вчера «Сумурун», понравился?

Я показал ему большой палец.

– Ага… – он полез в карман и вытащил какое-то фото, – тебе.

Посмотрел я, а это из «Сумуруна» кадр.

Гоганян наклонился и зашептал мне на ухо:

– Пойдешь домой, скажи, пусть Кежо выйдет… Поговорить надо.

Что ж тут такого, подумал я, мне и самому приходится иногда так вызывать друзей, непонятно только, зачем он говорит шепотом.

Кежо в комнате не было, а дверь в кладовку была изнутри заперта.

– Кежо, – позвал я, – ты здесь?

– Скажи, меня нет дома… – тут же послышался встревоженный голос Кежо, и я понял, что Кежо спряталась от полосатого. – Скажи, нет дома… Прошу тебя, родненький…

Я заколебался, потом сказал «ладно» и выбежал на улицу.

Гоганян ждал меня, спрятавшись за уличным фонарем.

– Нет дома… – еще издали выпалил я. – Скажи мне, я передам что надо.

Гоганян усмехнулся, пожал мне руку, как взрослому, и ушел.

На следующий день Кежо в коридоре катала на велосипеде мою сестренку, а я, забравшись в клеть, рылся в инструментах маляра Никифора. Вдруг в окне показалась голова Гоганяна. Гоганян очень низко присел, чтобы заглянуть в наше окно, находящееся почти вровень с землей, одной рукой он придерживал шапку, и, потому что находился в неудобной позе, улыбка его казалась вымученной.

– Рот фронт, – приветствовал он меня, но потом почему-то удивился: – а, это ты? – и я понял, что он принял меня вначале за Кежо, в полутьме-то не разберешь.

Я вышел в коридор:

– Кежо, опять этот…

– Скажи, что нет меня… – всполошилась Кежо.

Но тут на лестнице, ведущей в наш подвал, появился сам Гоганян. Кежо, увидев его, метнулась в кладовку. Гоганян пожал плечами, вышел на улицу и двинулся к окошечку кладовки. Кежо перешла в комнату. Гоганян снова показался на лестнице, снова пожал плечами, дескать, что за странная девушка… Еще раз пожал плечами, повернулся и ушел. Я ничего не понимал.

– Кежо, – сказал я, – вы что, в кошки-мышки играете? Человек тебе что-то хочет сказать, что тут такого… Скажет и уйдет… Что ты от него бегаешь?

В следующий раз, когда появился Гоганян, наше семейство все было в сборе. Я стоял в коридоре и смотрел то на маячившего на улице Гоганяна, то на сидевшую рядом с моими родителями Кежо и строил разные гримасы, чтобы привлечь внимание Кежо. Кежо все поняла, но продолжала разговаривать с моими родителями, которые ничего пока не замечали, Гоганян же по-прежнему бегал от окна к окну и не знал, что родители дома. Кежо покачала головой, потом стала растерянно озираться и, не найдя другого выхода, встала из-за стола и вышла в коридор.

Она вернулась очень быстро, чем-то расстроенная. Я выскочил на улицу. Гоганян удалялся.

Я решил, что все кончилось: Гоганян сказал, что ему надо было сказать, Кежо выслушала его и дело с концом.

Я уже забыл про этот случай и когда время от времени встречал на улице Гоганяна, он уже не обращал на меня никакого внимания. Однажды, правда, я увидел, как Кежо вышла из дома и вдали за электрическим фонарем мелькнула полосатая кепка. Но мои детские заботы были наполнены шумом, голосами и светом, передо мною был весь мир – большой и многообразный, и я не предполагал, что случайный один миг, ерундовый какой-то отрезок времени может породить события, запомнившиеся мне на всю жизнь. И я не знал еще, что неосознанная шутка детства – тоже серьезная часть жизни, быть может, такая же значительная, как смерть. И что даже смерть, эта фантастическая смерть, которая не должна была приближаться к моему детству, подвластна незначительному случаю, секунде, что она ее равный родной товарищ.

В один из самых счастливых дней моего детства, состоявшего, как я уже сказал, из наших подвальных шестидневок, кажется, это был уже 1936 год, у нас в доме возник переполох. Моя мать била себя по коленям, отец сердился, вдвоем они все подступались к Кежо, о чем-то ее выспрашивали, а Кежо плакала. Потом моя мать заперлась с Кежо и долго с нею говорила. Результатом всего этого было то, что Кежо собрала свои пожитки, уложила их в старый чемодан и покинула наш дом. В доме сразу стало скучно. Мы не знали, кого теребить и на ком срывать зло. Из нашего дома ушло само терпение. Мать частенько отлучалась, навещала, как выяснилось, Кежо, а потом рассказывала нам, что Кежо чувствует себя хорошо и живет в общежитии трамвайного парка, работает кондуктором. Но наша улица высунула мне язык, довела меня до слез, сказала, что Кежо была беременна и мои родители просто-напросто выставили ее.

Я не поверил улице, потому что однажды мы встретились с Кежо в трамвае. Она была закутана в платок поверх пальто, вертела в руках рулончик с трамвайными билетами и смотрела на меня с сестрой с прежней любовью, а моя мать миролюбиво поучала ее, как вести себя в общежитии.

Потом мы еще раз увидели Кежо. Она пришла к нам домой и подарила мне целый рулон билетов.

А однажды у нас в доме изготовили большой венок, в середине поместили улыбающееся фото Кежо, и я узнал, что Кежо умерла во время родов. Отец с матерью пошли хоронить ее, гроб должны были вынести из больницы, наша комната была слишком мала, в ней не было места ни для гроба, ни для людей, впрочем, какие там еще люди, они так редко бывали у нас, разве что наша улица. А у Кежо, кроме нас, никого ведь не было.

И вот я думаю, что недаром время от времени бог посылает на землю таких вот Кежо – ясные и улыбчивые, прощающие и терпеливые, на зло добром отвечающие, нетребовательные и беззащитные, они приходят на землю, чтобы выявить живущее в нас зло, проверить нас, найти виноватого

Евангелие от Авлабара

С Авлабара видно все. Весь Тифлис с его закоулками: Шайтан-базар, Эриванская площадь, Мыльная улица, Нарикала, церковь святого Саркиса, Сион, греческая церковь… С Авлабара видны дома господ Хатисова, Мелик-Казарова, караван-сарай Тамамшева, театры Тер-Осипова и Зубалова, гогиловские бани… С Авлабара видны зелено-голубые глаза мадам Соломки, белоснежные ноги мадам Сусанны, гордая грудь калбатоно Мэри, вздымающаяся, как фуникулер. С Авлабара видны деньги, которые прячет у себя в тюфяке мелочный торговец Мартирос, видны седые волосы пухокрада Софо, заплаты Верзилы Сако… Да что там – с Авлабара видны Коджор, Борчалу, Шавнабади и… Париж! С Авлабара видны тифлисские свадьбы и похороны, болезни и сны… С Авлабара видны беды Тифлиса. И если кого-то уж очень сильно охватит тоска, то с Авлабара ему станет виден винный погребок Саркисова, где «опьянеть стоит один абаз». Это значит: не вино стоит один абаз, а один абаз стоит потопить свое горе в вине. Пей, сколько можешь – плати всего абаз. Знают там, что много невзгод и в Тифлисе, и вокруг Авлабара, и на Авлабаре… На Авлабаре люди строго придерживаются законов чести, ничего друг другу не прощают в вопросах чести, из-за чести готовы убить и себя, и друг друга. И любят здесь так же неистово, как ненавидят, как убивают. А если любовь несчастливая, то доставай абаз и иди в винный подвальчик Саркисова.

Кинто Горело полюбил нелюдимку Олю, каждую ночь собирал он сорок дудукистов и пел на Авлабаре песни, пел Саят-Нову и Бесики, чтобы на лице угрюмой красавицы промелькнула тень улыбки, чтобы она хоть разок взглянула в его сторону своими печальными глазами. Звуки сорока дудуков расстилались над Тифлисом, как просторная скатерть на щедром столе, готовом к пиршеству. Сила этих звуков заставляла раскачиваться кресты на церквах, словно то были ивы.

Любовь бродила по Авлабару, и кто мог знать, откуда эта шалунья появится и куда пойдет? Одного она возвышала несказанно, другого превращала в посмешище – навешивала на него дап и кяманчу[27]27
  Дап и кяманча – армянские народные музыкальные инструменты.


[Закрыть]
, сажала на его плечо соловья, и этот скоморох шатался по улицам, и голос его звенел по всему Авлабару, а значит, и по всему Тифлису. Авлабар одну жертву любви почитал, а другую втаптывал в грязь, гнал прочь с глаз своих. Попробуй, например, полюби господин Асатурян, Мирза Асатур Хан, когда-то самый уважаемый человек на Авлабаре, философ, который все знал, повидал свет, о Диогене рассказывал. Волосы у него белые, как чистота Авлабара, глаза голубые, как мечты Авлабара, ростом он высокий, высится над людьми, как Авлабар над Тифлисом. Самый умный, самый ученый, ну просто ходячая библиотека! В Сололаке говорит по-армянски, в Вере – по-грузински, на церковном дворе – на грабаре[28]28
  Грабар – древнеармянский язык.


[Закрыть]
, с ремесленниками Сирачханы – на ашхарабаре[29]29
  Ашхарабар – современный армянский язык.


[Закрыть]
, на Дворцовой площади – по-русски, на турецком майдане – по-персидски, в Киричной – по-немецки, а с авлабарцами – на авлабарском языке! А на каком языке заговорила с ним любовь – никто не смог разобраться. На Авлабаре не сомневались, что Мирза Асатур не знал ее языка и не должен был на нем говорить. Но посмотрите – он и на этом языке заговорил. Уж лучше бы молчал! Опозорился на весь Авлабар! Теперь никто не мог им гордиться. А жаль! Когда-то авлабарцы специально носили шапки, чтобы снимать при встрече с Асатур Ханом – как еще они могли выразить свое почтение? А теперь? Он был один такой на весь Авлабар, а туда же, смешался с горемыками. Теперь о чем его спрашивать, ежели он сам нуждается в совете? Вот оно как… Эх, господин Асатур, сын джугинца[30]30
  Джуга – древний армянский город, ныне Джульфа.


[Закрыть]
Мирза Асатур Хана, ты ведь родился в самом старинном и уважаемом семействе Авлабара, ты истинный авлабарец, наш ум и совесть, ты ездил в Германию учиться, жил как святой, в Эчмиадзине изучил Слово божие, в Венеции выучился философии и истории страданий человека… Да как же мы позволим размалеванной смазливой рожице растоптать нашу любовь и гордость?.. Когда умер твой отец, Мирза Хан старший, Авлабар был в горе и трауре, под его гробом прошли все карачохели, учителя и артисты, кинто несли впереди гроба все сады Мцхета, цветы с землей и корнями, сам Габриэл-ага Сундукян шел сзади, сняв шляпу. Пронесли его по Авлабару, потом несколько раз по Тифлису, снова вернулись на Авлабар и предали тело земле в Великом Ходживакке. Так-то…

А ты что сделал, Асатур Хан, приемный сын наш и отец родной, наша Академия? Неужели наук и языков не хватило, чтобы объяснить тебе, что любовь – не твое дело? Ты – другой со своими седыми волосами, божий человек, отец Авлабар а. А потом – кого ты полюбил? Сорвал бы веточку по себе, взял хотя бы ту же ориорд[31]31
  Ориорд – барышня, мадемуазель.


[Закрыть]
Парандзем, девушку немолодую, а то – вертихвостку выбрал. Неизвестно откуда она взялась, наплевала на весь Авлабар и однажды, как вороватая кошка, пробралась в твой дом и вышла оттуда брюхатая. Что же это такое?..

Говорят, Асатура присушила к ней гадалка Варо, желая его опозорить. Слава Асатура не давала ей покоя. Шутка ли: Варо предсказала дату смерти американского президента, приезд в Тифлис и даже на Авлабар царя Николая II. Она прикрепила у себя на стене фотографию царя, стоящего во весь рост, на фоне Авлабара, то есть Варо объединила вместе две фотографии – царя и вид Авлабара. Как она ухитрилась сделать это, никто не знал, да и не спрашивали. Для Варо это не составляло труда. На вопрос, как же случилось, что никто не видел здесь царя, она с нервным смешком отвечала: «А он ночью явился, прохвосты вы этакие, чтобы не слышать ваших громких криков. Так-то вот!»

А теперь этот Асатур Хан со своим немецким, со своими голубыми глазами хочет перебежать Варо дорогу. «Моих рук дело, – подтвердила Варо, – это я заговорила его, хотела сбить с него спесь и сбила». Не знали авлабарцы, верить ей или нет. «А теперь сделай так, чтобы к нему вернулся разум», – сказали они.

Долгое время все были обижены на господина Асатура, ходили с непокрытыми головами, чтобы при встрече не пришлось снимать шапку, избегали проходить мимо его дома, на рынке, заметив его, поднимали цены… И все же краешком глаза наблюдали за своим бывшим кумиром и всякий раз с сожалением вздыхали.

На их глазах родилась дочь у Цецилии, маленькая Вард, Вардуи, Вардо, Вардуш, Вардик… Настоящая авлабарка, его творение. Все видели, как помолодел, даже красивее стал Асатур Хан, как во время службы приосанивался, поднимал очи горе, глядя на скопившиеся под куполом молитвы, насыщенные светом.

И слезами наполнялись глаза людей.

По воскресеньям седовласый Асатур выходил с маленькой Вардик и гулял по Авлабару, и казалось, то Христос сошел со своей дочерью. Какое-то новое Евангелие от Авлабара.

Сколько мог Авлабар дуться? И он сдался. Как мог не понять любви Авлабар – сам дитя и плод любви? Ну, пускай, пускай… Что делать, если Цецилия не во вкусе Авлабара, если все это немного смешно…

И опять снимали перед ним шапки, опять улыбались, а главное, свято охраняли его любовь, его семейную честь. Таков Авлабар – душа нараспашку, но в то же время и ревнивый. Семья Асатур Хана – это и его семья, и если он принял ее в свои объятия, то уж в ответе за нее, жизни не пожалеет ради нее. И каждый раз при виде Асатур Хана и Вардик радовался Авлабар и поражался, как он раньше не замечал этакую красоту… Ведь и так тоже может любить Авлабар, и так тоже… Каждое воскресенье кинто приносили маленькой Вардо черную и белую туту в табахе[32]32
  Табах – деревянный поднос, который кинто носили на голове.


[Закрыть]
, а артисты театра дарили цветы маленькой Вардуи. Авлабарцам была дорога честь Асатура, они с уважением здоровались с тикин Цецилией, сопровождали ее почтительными взглядами. Не дай бог кому-нибудь не так посмотреть на нее. Упаси боже! Авлабар был горд и ревнив, но имел сердце ребенка. Однажды прямо со сцены театра схватили Яго и сбросили с Метехской скалы в Куру. А потом с той же страстью стали спасать исполнявшего эту роль актера Сехбосяна. «Что вы делаете? Вы сумасшедшие!» – заплакал Сехбосян, когда его откачали. «Ва! – удивился Авлабар. – Не понимаешь? Мы утопили Яго и спасли актера. Что тут непонятного?» Сехбосян подумал и согласился. Мудрый Авлабар, безумный Авлабар!..

И этот самый Авлабар, что на улицах следил за мужчинами, как бы те не бросили нескромный взгляд на тикин Цецилию, что всегда назначал ей телохранителей – то Гоч Гево, то Стрижку Шаво, – этот Авлабар увидел и схватился за сердце: «Ох, умереть мне, да что ж это такое?!» – Цецилия выходит с Авлабара и отправляется на Головинский, в сад Муштаид и даже – в Нахаловку! Что у нее там за дела? Хоть Авлабар и находился в Тифлисе, но делать ей там нечего! Чего ей здесь не хватает? Базара? Вон он. Церкви? Пожалуйста. Театра? Милости просим.

И многое узнал Авлабар об этом нечестном мире, опечалился, задумался, посидел немного в подвале Саркисова и решил: «Цецилия должна оставить Авлабар, пусть убирается на все четыре стороны!» И Авлабар установил ее вину, припер, прижал к стене. Их Асатур Хан должен оставаться незапятнанным, надо сделать так, чтобы он не сломился, потому что Авлабар знал: если человек сломился, отступил перед своей совестью и честью, он может погибнуть. Он постепенно начинает прощать все, вначале он позволяет, чтобы его обманули раз, потом проглатывает другой неблаговидный поступок, а дальше уже и сам может говорить неправду… И исчезает его божественная сущность. Асатур Хан может опуститься, потерять свой небесный лик, стать, не дай бог, таким, как Ялла Степка… Ведь мир погибнет тогда… Не так уж просто сотворить правдивого, чистого, справедливого человека с божьим ликом, чтобы так легко потерять его.

Не должна ложь коснуться Асатур Хана. Раз мы знаем об этом, пусть узнает и он, чтобы не стать посмешищем на весь Авлабар. Потеряет он свою цену, и правда его будет смешной, станет хуже лжи…

И поговорил Авлабар с Цецилией, и у нее не было иного выхода, сдалась она, обещала все, как они велят, сделать. Однако и она была не промах, и когда в присутствии авлабарцев рассказала Асатур Хану о своих приключениях, добавив: «Ну что, этого вы хотели?», то после этого, когда, казалось, все уже кончилось, обвела всех взглядом и словно взорвала все вокруг: «И ребенок не твой!» Опешили авлабарцы: «Ох!» Это «ох!» тучей повисло над Авлабаром. Ведь и Авлабар виден отовсюду: с Головинской, с Веры, с Нарикалы и даже с Нахаловки, черт возьми! При слове «ох!» все взглянули наверх – сейчас грянет гром, ударит град и побьет оскверненный Авлабар, потерявший стыд Авлабар. «Жизнь наша, Христова дочь Вардик становится базарной девчонкой, дитем торга».

Асатур Хан вначале опечалился словам Цецилии, потом спокойно сказал: «Вардик моя дочь».

Авлабарцы удивленно воскликнули: «Ауфф!»

«Как это, ага Асатур? – спросили они. – Она ведь сама говорит».

«Она не знает», – ответил Асатур Хан, и глаза его смотрели ясным взглядом, и все знали, что он не умеет лгать.

«Как это я не знаю?» – рассердилась Цецилия.

«Ты не знаешь», – ответил Асатур Хан, и Цецилия растерялась, сначала нагло рассмеялась, потом, с сомнением поглядев на авлабарцев, в бессилии заплакала.

«Хорошенько подумай, Асатур Хан, – сказал строгий поборник чести Давид, – коли сама говорит, тут что-то есть».

«Нет ничего», – с открытым лицом, улыбаясь, ответил Асатур Хан, и Давид замолчал и задумался.

Асатур Хан был убежден, и все поняли, что он знает нечто другое, что выше того, что известно акушерке, – это было по ту сторону обычных, простых законов тела.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю