355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Афанасий Коптелов » Возгорится пламя » Текст книги (страница 18)
Возгорится пламя
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:23

Текст книги "Возгорится пламя"


Автор книги: Афанасий Коптелов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)

5

Предстояли долгие беседы и горячие споры. Где же тесинцы могут собраться?

Шаповалов задумался. Ленгник – на краю села. Там было бы удобно. Но ведь основной спор будет с Фридрихом. Чуть ли не ради этого и приехал «Старик». В таком случае единственно приемлемой остается квартира Егора Барамзина.

Пошли туда. И еще на крыльце услышали возбужденные голоса: один мягкий, но достаточно упрямый, другой напористо-звонкий, как лезвие литовки, которое перед сенокосом отбивают острием молотка.

– Фридрих здесь, – сказал Шаповалов. – С охоты вернулись, и уже спорят! Можно подойти, как к глухарям!

Но Барамзин услышал шаги на крыльце, оборвал спор на полуслове и, поправляя простенькие очки в железной оправе, немного скатившиеся с переносья, метнулся в сени, навстречу гостям:

– Здравствуйте! Входите в дом. – И крикнул через плечо: – Федор! Посмотри-ка, кто приехал!..

Высокий, плотный, одетый в старую вельветовую блузу, черноволосый Ленгник не успел выйти в сени, стоял за порогом и, полусогнувшись, смотрел в проем двери косоватыми глазами. Владимир Ильич, здороваясь, тряхнул его руку, назвал не по-русски, как все звали здесь обрусевшего немца, а его родным именем.

– Наконец-то мы снова можем разговаривать лицом к лицу, не через письма, – сказал Ленгник.

– У нас в запасе три дня. Успеем поговорить обо всем. Не только о философии. О Шиллере и Гейне. Вот Надя горит нетерпением услышать в вашем чтении вашего Гете.

– Почему «вашего»? Гете… повшехны, как говорят поляки. По-нашему, всехний, – возразила с улыбкой Надежда Константиновна и перенесла взгляд на Ленгника. – Вы, вероятно, согласитесь, что Пушкин не только наш. Тоже всехний, как Гете.

– Безусловно.

– О Гете я хотел сказать – «ваш любимый». Не так ли?

– О-о, да! Самый любимый. Но Пушкин – тоже. Если бы я был поэтом, переводил бы его на немецкий. «Я помню чудное мгновенье…» Лучше этого сказать невозможно. И романс Глинки люблю петь.

Шаповалов слушал и едва верил ушам. Ленгник ли это? Суровый Фридрих вдруг открылся ему неведомой стороной своего характера. Оказывается, в душе сухого философа, как вода родничка, затерявшегося в лесу, таится до поры до времени бережно хранимый запас лирики. Когда-нибудь вырвется на волю!

– Мы помешали вашей беседе, – извинился Владимир Ильич, когда все вошли в горницу и сели, кто на стул, кто на крашеную лавку, кто на хозяйский сундук, накрытый домотканым ковриком. – О чем вы, если не секрет, так горячо?

– От своих людей секретов нет, – сказал Барамзин и снова приподнял очки на переносье. – А разговор все о нашем старом. Время убиваем – позиций не сдаем. Ни с той, ни с другой стороны.

– А мне по прошлому разговору казалось, что ваши, Егор Васильевич, позиции сдвинулись влево. К марксизму!

– Но сегодня мой уважаемый оппонент опять говорит языком народовольцев. – Ленгник кинул взгляд на Барамзина. – Не возражаете, если я повторю ваши слова? «Самая лучшая смерть для революционера – смерть от царской веревки».

– Ну, знаете ли, это старо. Еще Гете писал, что нужно брать жизнь с бою.

– И я говорю Егору то же самое! – Ленгник подвинулся со своим стулом поближе к Ульянову. – Веревка нам еще пригодится. – В голосе послышалась каменная суровость. – В революцию мы на первом же фонаре повесим Николашку и его министров.

– Смерть пресловутого народнического «героя» – мгновение, – продолжал Владимир Ильич, не сводя глаз с Барамзина, – а вот создание нового общества – это куда сложнее. И, если хотите, героизма тут во сто крат больше.

Надежда Константиновна вслушивалась в каждое слово. Но это не помешало ей, сидевшей возле самого стола, заметить тарелку с водой, в которой лежали цветы. Тут были и виолки, видимо выращенные самим Егором Васильевичем, и полевые васильки, и султанчики луговой тимофеевки, и совсем еще зеленые колоски пшеницы.

А на стене – пейзажи, написанные маслом: скалистый обрыв горы, сосны над тихим озером, весенний ручеек среди ржавой прошлогодней листвы.

Он, оказывается, художник, этот щетинисто-бородатый Егор Васильевич! Незамысловатые этюды, и все же что-то у него получается. Чувствуется грусть изгнанника.

Когда шли обратно к Шаповалову, спросила мужа, заметил ли он этюды и тарелки с цветами.

– Краем глаза, – ответил Владимир Ильич, думая о разговорах, которые ему еще предстоят здесь.

– Любит Егор цветы, – сказал Александр Сидорович.

– А вы? – спросила Надежда Константиновна.

– Мне и без того часов не хватает. Книги надо почитать, газеты. Немецким языком позаниматься.

– Для практики в немецком произношении Ленгник у вас – клад, – сказал Владимир Ильич.

– Так-то оно так, но он все на свою философию повертывает.

После обеда все трое снова пришли к Барамзину.

Надежда Константиновна первым делом взглянула на тарелку: те же цветы были размещены по-иному.

«Для Егора Васильевича они вроде пасьянса, – подумала она. – Милое занятие, вероятно, успокаивает душу».

Ленгника еще не было там, зато пришел Панин, и Владимир Ильич заговорил с ним о журнальных новинках:

– Непременно прочтите Горького в «Жизни». И вы, Егор Васильевич, – повернулся к Барамзину, – тоже еще не читали «Фому Гордеева»? Мы вам привезли. Печатается с продолжением. Ждем не дождемся следующего номера. Благодаря Горькому беллетристика нынче в «Жизни» сильнее, чем в других журналах. Это бесспорно. Прямо хороша!

– Опять босяки? – спросил Барамзин.

– Купцы. Фома – бунтарь против неустроенности жизни. Он не видит просвета. Но картины писателем набросаны отличнейшие. В особенности хороша – эх, жаль, не взяли мы, Надюша, свежий номер – отличная народная сцена подъема затонувшей баржи. Упоение трудом! Хотя и ради водки, которую поставит купец. Мужики смотрят на хозяина недружелюбно, угрюмыми глазами, и все же в описании труда чувствуется восторг. Сила, сноровка, умение – это важно. Ах, как там написано! «Нужно такую работу делать, такую, чтобы и тысячу лет спустя люди сказали: вот это богородские мужики сделали… да!..»

– Золотые слова! – воскликнул Барамзин. – Мужики сделали на свете многое! Если бы не они…

– Ты опять – свое! – упрекнул Панин. – А нас, рабочих, куда? На нас наплевать? А кто для твоих мужиков делает гвозди, сошники, топоры, ножи? Без них не проживете. А кто Москву поднял? Питер кто построил во всей нынешней красе? Скажешь – мужики? Каменщики! Мастера, каких свет не видел, вознесли над городом Адмиралтейскую иглу!

– Да, тысячу лет стоят чудесные здания, построенные руками мастеров, – подхватил Владимир Ильич. – Прочно и так красиво – глаз не оторвешь. В Париже, в Вене. Кремль в Москве. И всюду на земле.

– Были мастера, – согласился Барамзин и тут же подковырнул. – Не чета нынешним мастеровым.

– Мастеровых, Егор, не трогай! – предостерег Панин. – В них – сила. Будущая революция у них в руках.

– Об этом не спорю. Маркса читал. Только мужика не забывайте, – погрозил пальцем Егор Васильевич. – Без него, кормильца, мы никуда не уйдем.

– А он без нас, рабочих, не сделает ни шагу. Только вместе.

– Разговор-то начался с литературы, – напомнил Барамзин. – Посмотрите, что за короткий срок дало народничество. Не зачеркивайте его. Оно наложило отпечаток не только на литературу – на все русское искусство. Великие живописцы, скульпторы, музыканты навсегда прониклись духом народничества. А чем похвалится наш марксизм?

– Наш? – Владимир Ильич потер руки. – Это уже к лучшему!

– В разработке теоретических вопросов марксизм преуспевает, – продолжал Барамзин, горячась все больше и больше. – А в искусстве какими победами он похвалится? Что создано о мастеровых?

– Что создано? Пока немногое. К нашему глубокому сожалению. Но давайте посмотрим беспристрастно. Есть великий живописец Репин. Не будете этого отрицать? – В глазах Владимира Ильича блеснула лукавинка. – Не являясь марксистом, он создал «Бурлаков». Всему миру показал этих рабочих-мучеников. А художник Ярошенко? Вспомните его картину «Кочегар». Какая в нем силища! Не меньше, чем в былинном Микуле Селяниновиче. А Касаткин? Съездил в Юзовку – написал «Шахтерку». Не видели снимки? Шаль. А Савицкий? «Ремонтные работы на железной дороге» – правда жизни.

Барамзин примолк.

– Конечно, этого мало. Но ведь рабочий класс еще молод, у него все впереди. У него будет зрелость. И будут у него свои художники, свои таланты. Вы, Егор Васильевич, – Владимир Ильич встал и дотронулся до локтя Барамзина, – упомянули о музыке. Есть ли она у рабочих? Есть!

– Матаня? Частушки?

– Такую реплику можно было ожидать. Но давайте говорить по большому счету. «Интернационал», – Ульянов пригнул палец. – Слова коммунара, музыка, мне говорили, рабочего композитора. «Вихри враждебные…» – пригнул второй палец. – «Смело, товарищи…» Да у нас не хватит пальцев, чтобы пересчитать. И давайте-ка вечерком, – хлопнул собеседника по плечу, – выйдем на берег Тубы да споем наши песни.

– Доброе слово! – встрепенулся Панин. – Запевала у нас славный! Голос у Ленгника – хоть в церковь на клирос, хоть в театр. Все бы заслушались!

– А мы уток с охоты привезли! – повеселел Барамзин. – На бережке и поужинаем!

6

Все дни в Теси Ульянов вел жаркие дебаты с Ленгником. Иногда в квартире Барамзина, а чаще всего на острове среди реки Тубы, у костра, на котором Надежда Константиновна помогала Шаповалову и Панину варить обед или ужин.

Полемика началась с кантовского понятия «вещи в себе». Тесинцы так заслушались, что забыли добавлять хворост в костер, а о котле вспомнили лишь тогда, когда суп, закипев, перелился через край. И Надежда Константиновна, тихо улыбаясь, сказала:

– Если будет невкусно, сами виноваты.

– А еще говорят – философия скучная наука! – отозвался Ленгник. – Выходит, всем интересно, и без нее не обойдешься.

– Но приправы в суп философия не заменит, – рассмеялся Владимир Ильич. – Лук не забудьте.

– И впрямь не положили. – Панин повернулся к костру. – Сейчас я…

– Лавровый лист тоже не забудьте. Это вам не какая-нибудь непознаваемая «вещь в себе», а реально существующая специя! Давно познанная «вещь для нас»! Да, да, товарищ философ, – Владимир Ильич шутливо ткнул Ленгника пальцем в грудь, – познанная! Этого вы, надеюсь, отрицать не будете?

– Возможно… Когда попробую суп, – отшутился Фридрих.

Шаповалов не без удивления спросил себя: «Где его суровость? Будто разогрелся от спора. И характер отмяк».

Панин зачерпнул ложкой суп, дал немножко остыть и поднес Ленгнику:

– Познайте, Федор Васильевич, достаточно ли соли? А если она «вещь в себе», я весь мешочек высыплю в котел.

Философ хмуровато шевельнул широкими и черными, как грачиное перо, бровями, но от ложки не отказался; попробовав суп, не смог удержать улыбки под пышными, слегка закрученными усами:

– Подтверждаю: «вещь для нас»! Вкусно!

– Приятно слышать! – подхватил Владимир Ильич. – Все, что мы еще не успели познать, является познаваемым. И не напрасно мы спорили вчера. Спасибо Энгельсу – помог сегодня договориться.

– Не обо всем, – возразил Ленгник.

– Понятно. И у нас еще есть время.

– Я видел, мужик корчевал сосну, – заговорил Шаповалов. – Уж он ходил вокруг нее, ходил, корни подрубал, подкапывал… – Заметив суровую складку между бровей Фридриха, махнул рукой. – Сил мужик потратил!..

– Корни уходят глубоко, – согласился Владимир Ильич. – И цепко держатся в сознании.

Ленгнику было трудно отказаться полностью от философии, которой он, сын учителя из Курляндской губернии, еще с юности увлекался не меньше, чем немецкой классической литературой. На следующий день он возобновил полемику:

– Как бы там ни было, – а я пока остаюсь почитателем поэтической красоты кантовской «Критики практического разума».

– Дорогой Фридрих Вильгельмович, – Ульянов приложил руки к груди, – красота – понятие относительное. Мораль – тоже. Ваш Кант проповедует: «Поступай так, чтобы высший принцип твоей воли одновременно и всегда», всегда, – Владимир Ильич приподнял палец, – «был бы принципом общего законоположения». Так? Я не ошибся в цитате?

– Так.

– Но ведь и законоположения, и нравственные нормы, которые имеет в виду Кант, в каждом обществе устанавливаются господствующим классом. И так называемая надклассовая мораль в условиях эксплуатации человека человеком служит поработителям. Да, да. Служила рабовладельцам, служила феодалам, теперь служит буржуазии. Мы не можем не выступать против такого «высшего принципа». У пролетариата свой высший принцип, и у него будут свои законоположения.

Полемика опять растянулась на несколько часов. Под конец она перекинулась на государственные воззрения немецкого философа, и Владимир Ильич напомнил, что после взятия Кенигсберга русскими войсками Кант, отправляя Елизавете Петровне прошение о сохранении за ним профессорской кафедры, подписался: «Всеподданнейший раб».

– Раб! Как это низко для всякого человека, в особенности для философа! К чему же звал нас этот раб в своей теории правового государства? Давайте припомним. – И на высоком светлом лбу Владимира Ильича прорезались морщинки. – Канта устраивало государство, в котором «каждый уверен в охране своей собственности против всяких насилий». Так? Так! Это устраивает фабрикантов и заводчиков. Это устраивает помещиков, мелких буржуа. А нас, марксистов, не устраивает. Не может устроить. Мы против охраны награбленной собственности. Кант при этом отрицает «всякие насилия». А мы – за насилие по отношению к буржуазии и помещикам. Иначе мы не совершим социалистической революции и не сможем лишить их собственности, приобретенной вопреки нравственным законам в нашем классовом понимании. Вы же сами сказали: «На первом же фонаре повесим Николашку и его министров».

Не находя слов для немедленного возражения, Ленгник пожал плечами.

– «Я еще подумаю.

– Подумайте. Нам с вами есть о чем поразмыслить. Некие профессора в Германии, да и у нас в Петербурге, поспешно шагают «назад к Канту», тысячи раз повторяют различные поповские пошлости, бормочут, что материализм давно «опровергнут», зовут к критике марксизма. И мы, дорогой Фридрих Вильгельмович, были бы предателями рабочего класса, если бы не восстали против всего этого. Против ошибок, заблуждений и шатаний. Подумайте. А потом еще поговорим.

7

И только в последний день вспомнили про Егорьевскую гору. Чтобы создать видимость исследования, попросили у старосты перекидную, сделанную из легких реек и похожую на равнобедренный треугольник сажень, которой крестьяне меряли луга при ежегодном переделе. Тесинские «политики» ушли раньше, по одному, глухими проулками. Ульяновы отправились через площадь, на глазах у стражника и волостного писаря. Владимир нес в руке сажень. Надежда – большую тетрадь для записей.

Вслед за ними, как бы на прогулку, вышел за село местный надзиратель.

День был на редкость хмурым. Весь небосклон от Восточных до Западных Саян затянуло серыми, как оловянная пленка, тучами. Слегка накрапывал дождик.

– Если надолго – вымочит до нитки, – опасалась Надежда.

– Геологам – дождь не помеха. В случае чего поищем укрытие.

– Какое там укрытие? Посмотри – ни кустика.

– Ну, что ты? Это же Liebes Berg[11]11
  Гора любви.


[Закрыть]
. Глеб так прозвал. Из-за молодоженов Старковых. Помнишь, я рассказывал? Они собирали тут клубнику, читали вслух о Пиквике и покатывались со смеху.

Снизу гора поросла травой. Только ближе к вершине она; каменисто-бурая, приобретала жесткие очертания и казалась разграфленной, словно ученическая тетрадь. А возле реки выглядела обрубленной. У обрыва – каменоломня. Там тесинцы брали каменные плиты на немудрые дворовые постройки.

Ульяновы, перебрасываясь шутками, прошли вдоль горы. Владимир мерял склон саженью, временами останавливался, подымал камешек и, повертев в руках, отдавал жене. Надежда, взглянув на образец, раскрывала тетрадь.

– А что записывать? Говори, геолог.

– Что угодно. Можешь – пословицы, загадки. Можешь послать к черту полицейский надзор. Но, на всякий случай, лучше по-немецки или по-английски. Не возражаю и против французского.

С вершины горы махали шляпами и фуражками друзья, кричали:

– Ге-е-ей! Бро-осьте-е ко-ме-ди-ю!

– Подымайтесь сюда. Обойдите с другой стороны.

Откуда-то из горных долин примчался ветер, всколыхнул оловянную пленку туч и стал разбрасывать на куски.

Пока Ульяновы обходили гору, на горизонте открылись высокие хребты, закутанные в легчайшую лиловую дымку. Издалека по зеленой котловине, огибая сопочки и омывая острова, пробиралась к Енисею серебристая Туба. А внизу под обрывом она была густо-зеленой. Буруны над подводными камнями придавали ей такой замысловатый рисунок, какой едва ли посчастливится отыскать искусному гранильщику самоцветов.

Приближался вечер, и дымка на горах уплотнялась, из лиловой постепенно превращалась в синюю. Далеко на юго-западе вдруг прорезался под косыми лучами уходящего солнца острый шпиль, покрытый розоватым снегом.

– Ради одного этого стоило сюда подняться! – воскликнула Надежда Константиновна, не отрывая глаз от горной гряды. – Понимаю Тончурку и Базиля! Любовались вдоволь!

– Где-то вон там сквозь Саяны прорвался Енисей, – указал Владимир Ильич в зашушенскую сторону.

– Говорят, там страшный порог. Называют Большим, – припомнил Шаповалов. – И через него смельчаки водят плоты. Слушаешь про это – дух захватывает. Кормовщик крикнет: «Держитесь, робята!» И все хватаются за бревна. Плот – в водяную пропасть. Нырнет мимо буруна и сразу – кверху. Говорят, как пробка. Летит и летит меж камней. И не боятся отчаянные люди.

– Съездить бы туда! – У Ленгника рванулись руки вперед. – И проплыть разок!..

– А ты – по Тубе! Сговорись с плотовщиками! – посоветовал Барамзин.

– Под этой горой тоже тряхнет! – рассмеялся Панин. – Даст памяти! Тут, рассказывают, барки с хлебом разбивает!

– Туба – не то, – крутнул головой Фридрих.

– Даже в Альпах я такой реки не видел! Силища потрясающая! – Владимир Ильич шагнул вперед, навстречу Енисею, куда спешила под обрывом Туба. – И чтобы водить плоты через его пороги, надо иметь не только отчаянную смелость, но и трезвый расчет. Иначе – о первый камень в щепки!

«Да, – мысленно согласился Шаповалов, – отчаянная смелость привела народовольцев к гибели. – Он хотел сказать это вслух, но, вспомнив об Александре Ульянове, сдержался. – А у марксистов верный план. И наш плот пройдет через все пороги».

Ульяновых провожали ранним утром… По обе стороны ходка шли до поскотины.

Вдруг Надежда Константиновна вспомнила:

– А сажень-то вчера оставили под горой.

– Я отыщу, – пообещал Панин. – Отдам старосте. А надзирателю скажу: увезли образцы камней.

За воротами поскотины тесинцы простились с гостями, наперебой закричали:

– Счастливого пути!

Конь, услышав голоса людей, остановился. Ульяновы оглянулись.

– До свиданья! – Владимир Ильич сдернул кепку. – Мы еще встретимся. Быть может, скоро встретимся.

Глава одиннадцатая

1

И они встретились в августе.

Для многих совершенно неожиданно…

…За две недели до того необычного дня в Шушенское приехали из Ермаков гости: высокий кряжистый Михаил Сильвин и, как девочка тоненькая, Ольга Александровна. Ульяновы уже не первый день поджидали их, встретили за воротами.

Выпрыгнув из кузова ходка, Михаил Александрович помог Ольге, одной рукой поддерживавшей длинное платье, спуститься на землю и хотел представить ее, но Владимир Ильич, еще не доходя до них, заговорил первым:

– По глазам вижу – пора поздравлять! – Пожал узенькую руку гостьи, обнял друга. – Давно ли?

– На прошлой неделе обвенчались. Без всяких затруднений. По вашему совету Оля зашла к губернатору…

– И привезла Мишелю бумаги.

– Да вы входите в дом, – пригласила Надежда. – Я рада познакомиться. Очень рада, – повторила она, незаметно для себя подражая мужу. – И мама. Все ждали.

– А мы не с пустыми руками. Держите посылку от родных. И письма Оля привезла.

– За письма особое спасибо. Как они там в Подольске устроились? Все ли здоровы? Приступы малярии у мамы не повторяются? Как она высмотрит?

И в доме Владимир Ильич продолжал расспрашивать. Об Анюте с Марком Тимофеевичем, о Маняше и Мите. Получив письма, извинился и ушел в дальнюю комнату.

Елизавета Васильевна принесла ножницы, разрезала полотняную обшивку посылки:

– Конечно, журналы, газеты, книжки…

– Бернштейн есть? – спросила Надежда. – Нет? Обидно.

– Коробки с печеньем, конфеты…

– Шоколадные? – заглянула Надежда через руку матери.

– Ладно тебе так. – Елизавета Васильевна шутливо отстранила дочь. – Книжки вам обоим важнее!

– Но я и сладкогрызка порядочная! И даже Володю помаленьку перевожу в свою веру! – Открытую коробку Надежда поднесла гостям. – Берите. Пробуйте московских.

Ольга взяла конфетку. Сильвин отказался.

– Да тут и папиросы есть! – всплеснула руками Елизавета Васильевна. – Не забыли! Спасибо им! – Взглянула на усы гостя, слегка зажелтевшие от табачного дыма. – Теперь и мы с вами угостимся! Пожалуйста!

– А Ильича вам не удалось соблазнить табачком? – рассмеялся Сильвин, разминая папиросу. – Нет? Помню по питерским сходкам. И ни тюрьма, ни ссылка не приучили его к табаку.

– У Володи, – сказала Надежда, – от дыма голова разламывается.

Владимир Ильич вернулся в столовую, спеша поделиться радостью:

– Необыкновенные письма! Спасибо вам, Ольга Александровна! Вы привезли нам что-то оч-чень, оч-чень важное!

– Что, что, Володя? – шагнула к нему Надежда. – Ты говоришь загадками.

– Да я еще сам точно не знаю. Где-то в книгах надо искать да расшифровывать или проявлять. Что-то такое, что можно было послать только с архинадежным человеком. – Ульянов взволнованно прошелся по комнате и, остановившись посредине, окинул взглядом всех. – В письме Ани есть строка: «Посылаю тебе некое «Credo» «молодых». И «кредо», и «молодых» – в кавычках. Можно предположить, что это за «молодые»!

– Из «Рабочей мысли»? – спросил гость, выбросив за окно окурок. – Кстати, мы возвращаем ваши номера этой газетки. Правда, изрядно потрепанные. Все товарищи в Ермаках читали и возмущались.

– Да? Единодушно? А не возмущаться невозможно. И здесь, – Ульянов одну за другой перекинул с места на место все книжки, присланные в посылке, – я подозреваю, запрятано что-то сродни модному немецкому оппортунизму. А Бернштейна все-таки не прислали? Это для сестер непростительно. И для Мити с Марком тоже. Четверо не могли достать одной книжонки!

– Достанут, Володя, – пыталась успокоить Надежда. – Пришлют.

– Но нам Бернштейн необходим сейчас. Немедленно. Всем нам.

Вошла Елизавета Васильевна, пригласила к ужину.

– А у вас найдется ваша малиновая? – спросил Владимир. – Наливка или как ее там?

– Все – на столе.

За ужином Ульяновы расспрашивали гостей об их селе. Получалось – Ермаки лучше Шушенского.

Главная улица прямая, как струна, натянутая на голубой лук речки Ои. За речкой – тайга на увалах. Немного дальше – Саянский хребет с его снежными вершинами. Недавно, испросив разрешение исправника, туда уехал с лесником на две недели Виктор Курнатовский.

– Молодец! – воскликнул Владимир Ильич. – Мы с Сосипатычем собирались в тайгу – за кедровыми шишками, за белками и глухарями, да так и не собрались. Вернее, не удосужился я.

– У тебя, Володя, еще впереди осень, – сказала Надежда. – Последняя…

– Будем надеяться, последняя осень здесь. Но теперь тем более не удастся.

– Я тоже не могу выбраться в тайгу, – нанялся за двадцать пять рублей письмоводителем к крестьянскому начальнику. Вот к вам и то едва вырвались, лишь благодаря воскресенью.

Продолжая рассказ о Ермаковском, Сильвин перечислил служилую интеллигенцию: учитель, мировой судья, акцизный чиновник, лесничий с двумя помощниками, врач и фельдшерицы.

– А как там Анатолий? Лучше ему?

– Не подымается, – вздохнул гость. – Обречен, бедняга.

– Ты говоришь так безнадежно…

– Наш доктор, правда, оптимист, уверяет Доминику, что еще не все потеряно. А Ольга Лепешинская сказала мне потихоньку: развязка недалека. Мы потрясены судьбой Толи. Живем в тяжком ожидании…

Сильвин умолк. И все за столом долго сидели недвижимо. Только самовар, остывая, нарушал тишину унылым шумом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю