Текст книги "Старая дорога"
Автор книги: Адихан Шадрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
Так и зачастила. То при дядюшке придет, а больше норовила Резепа одного застать. Он осмелился даже, по привычке потянулся было к ней, руку этак на плечо, да она небольно шлепнула его и сказала озорно:
– Раньше времени нельзя!
И от слов ее Резепа в жар бросило: знать, можно ему надеяться, коль такие слова ему наслала.
Но вспоминал Ляпаева, и настроение портилось, как осенний день при норд-осте: не отдаст, ей-богу, не отдаст. После того как Золотую обтянули неизвестные обловщики, он и совсем рассвирепел, не подступишься. Стражникам устроил нагоняй, оштрафовал и повелел Резепу на Золотую охранщика присмотреть – тем двоим, что на низу, далеко, дескать, пущай за своими тамошними водоемами лучше присматривают.
10
Приезд Глафиры поначалу несколько успокоил Пелагею, потому как жить вдвоем в одном доме с еще не старым и видным одиноким мужчиной и нелегко и неприлично. Одно дело, если бы она была близка с ним. Пусть бы сельские сплетницы чесали языки сколько им вздумается. Но пока он не прикасался к ней, да и она повода к тому не давала, даже сама мысль, что могут быть грязные разговоры, и огорчала Пелагею, и отвращала от жизни в ляпаевском доме. Поэтому-то и порадовалась она появлению в доме Лукерьиной племянницы.
Мамонт Андреич нравился Пелагее. Ну и что, что не молод. На четырнадцать лет старше, да и ей-то не семнадцать – тридцать пятый. Самый спелый бабий возраст. Ляпаев был собой видный: лицо смуглое, волевое, брови кустистые, глаза цвета густого чая, богатая, с проседью, шевелюра. Был он немного тучен и медлителен, но это даже шло к нему – выказывало характер несуетливый и твердый.
Пелагея, когда Ляпаев заводил речь о ней и их будущей жизни, в душе радовалась, что вот такой видный состоятельный человек упрашивает ее, бедную, одинокую, стать женой. Но слова богатого вдовца и страшили ее: не серьезно это. Виданное ли дело, чтоб богач взял нищую, у которой ни кола ни двора. Потому Пелагея и не решалась согласиться, хотя ей хотелось стать его женой.
И пока они жили в доме вдвоем, Пелагею не покидало чувство настороженности, нервозности. Скованность эта мешала просто, по-бабьему посмотреть ему в глаза, перекинуться ничего не значащими словами и в его словах, обычных и простых, не искать иного смысла…
При Глафире Пелагея вздохнула свободно и, странное дело, повеселела, расцвела вся, раскованно и подолгу сидела за вечерним чаем, наблюдая вполглаза за Мамонтом Андреевичем. Каждый раз она находила в его лице и взгляде что-то новое, чего раньше не примечала. То вдруг поражалась, что у него по-женски длинные ресницы, то удивлялась его кучерявым, с проседью, еле приметным бачкам. И до того они ей нравились, что нестерпимо хотелось потрогать их.
Присутствие Глафиры давало ей возможность подолгу быть с Мамонтом Андреевичем, но оно же лишило возможности ей слушать, а ему говорить те слова, которые ему надо было сказать, а ей, Пелагее, приятно было слушать.
И потому, когда Глафира однажды ушла под вечер из дому и Пелагея осталась наедине, оба почувствовали, что сейчас многое может проясниться и разрешиться. Ляпаев сидел в кресле, у стола, просматривая «Астраханские ведомости», но читать ничего не читал, ибо мысли его снова вернулись к тем дням, когда они селились тут вдвоем. Ему даже подумалось, что, не будь Глафиры, все давным-давно разрешилось бы и жили бы они мужем и женой.
Убрав со стола, Пелагея ушла в свою боковушку, но оставаться одна не могла. И тут, в гостиной, куда она вернулась, не находила себе ни места, ни занятия хотя в рассеянности что-то передвигала, переставляла, поправляла…
– Сядь, Пелагеюшка. – Ляпаев отложил газету. – Что мечешься, ровно в клетке. Будто сторонний человек живешь. Весь дом твой, и я – твой. Только слово скажи. Или возраст мой помеха? Мол, седни обвенчался, а назавтра скончался… А?
Пелагея, присевшая было на край дивана, при этих словах снова встала, прошлась к окну и обратно. И вдруг остановилась за спиной Ляпаева, затихла. И он не шелохнулся, тяжело дышал, отчего вздрагивали окрылки ноздрей. Жилистые руки его, с колечками густых волос на суставах пальцев, застыли на столе, и весь он выжидательно напружинился, будто вслушиваясь в самого себя.
Сначала ему подумалось, что это только мерещится, и уже несколько потом он понял, что это не игра воображения, а явь: Пелагея со спины положила руки на его плечи и склонилась к его голове. С минуту он не мог шелохнуться или сказать что-либо. Сердце колотилось в груди, в голове начался звон, и в висках словно молоточками застучало. Ляпаев и сам поразился немало такому состоянию. Боясь спугнуть Пелагею, он скрестил на груди руки и положил свои ладони на ее – холодные и жесткие. Склонив голову, подался правой щекой к ней, и его будто обожгло – Пелагея мягкой пылающей щекой коснулась его лица.
…Они сидели рядышком в полутемной гостиной, без огня.
– Нехорошо-то получилось… – отводя взгляд, шепотом говорила она.
– Все хорошо, Пелагеюшка, – отвечал он тоже вполголоса и гладил ее руку своей. – Теперь ты моя жена, и все будет хорошо. – Ему нравилось это простое слово, и он с удовольствием повторил его еще раз: – Хорошо, Пелагеюшка.
– Вы пока никому ничего не говорите, Мамонт Андреич.
– Во-первых, обращайся ко мне только на ты…
– Как же… не смогу я.
– Привыкнешь. А во-вторых – завтра же объявлю всем, что ты моя жена.
– Нет-нет. Обождите, очень прошу. Да и Глафира…
– Чего ждать-то, Пелагеюшка? Мы ее в город отправим, хочешь?
– Не надо.
– Дадим денег, будем помогать.
– Как же она одна в городе-то? Сродственников у вас нет, зачем же гнать ее?
Во дворе хлопнула калитка. Заскрипели половицы на крыльце. Пелагея испуганно выдернула руку и метнулась к столу зажигать лампу.
11
Накануне богослужения Крепкожилины – отец с Яковом и Аленой – погрузили на телегу корзины с посудой, продуктами для закуски и всем остальным, что необходимо при застолье, и отбыли на промысел. Вечером старик вернулся домой, а Яков с женой остались в безлюдном хозяйстве. С нынешнего дня было решено не оставлять промысел без присмотра. Мало ли что может приключиться – недругов больше у человека, нежели близких. А недруг и есть недруг и завсегда может позволить недоброжелательство.
Когда ремонтировали промысел, в конторке, невеликой квадратной комнатушке в одно окно, Яков сбил из досок столик и неширокую койку.
В этой конторке они и расположились ночевать. Легли рано и долго не могли заснуть. Все вокруг было необычно: и запахи свежеструганного теса, и звуки, доносившиеся с реки и соседнего култука, – всплески рыб, жалостливые всхлипы лысух и гортанные выкрики поганок, кряканье диких уток, редкое гоготанье гусей, шорох камышовых зарослей.
В окошко заглядывала полная луна. Алена стыдливо натягивала на грудь одеяло, жалась к мужу. Он лежал к ней боком: левая рука под ее головой, правой ласкал ее гладкое тело.
– Яш, – шептала Алена. – Ты меня будешь брать сюда. Я не хочу без тебя в селе жить.
– Я-то что, я бы взял, да отец.
– Что отец? Или я ему нужнее, чем тебе?
– Наболтаешь тоже, бессовестная, – осерчал Яков.
– Сразу и бессовестная. Я с тобой хочу быть. По домашности мама управится. Она согласна, мы с ней договорились.
– Договорились… – неохотно повторил Яков. – Мать у нас золотой человек. А вот батя… коль заклинит – с места не сдвинешь…
– А ты – как Андрей.
– Что – Андрей? – недовольно спросил Яков.
– Отец свое, а он свое, – пояснила Алена. – И все, как хочет, делает.
– Он сам не знает, что хочет. Мечется: то не так, се не так. Взъерепенился, как судак в икромет, – на промысел ни разу не заглянул, душа его не принимат… Нам можно вожжаться, ему – нет.
– Яш, а отчего он так, а?
– Я откудова знаю. Намедни остались одни с ним, спрашиваю, что, мол, выпендриваешься? Ксплуататором, говорит, не хочу быть. На свои деньги, своим трудом, проживу, дескать.
– И денег ему не надо, выходит?
– Ну да! Я ешшо не стречал людей, чтоб деньги не любили. Фасонит только, а случись с батей что, тут же потребует свою долю. Знам мы таких…
Алена и жалела деверя, но многое и не понимала в нем. Такой молодой, а все отцу перечит. Старик конечно же своенравен: никогда ему никто не угодит, во всем только он хозяин, он и умен, он и… Да что там говорить. Приструнил всех, а вот Андрей не поддается. Под старость, видимо, вылитый отец будет. Все это Алена понимает, но вот почему Андрей сторонится семейных дел – неясно. Уж куда лучше – промысел свой заимели. Сельчане от завидок места себе не находят. А он – нос воротит. Чудной, право же, чудной. Алена усмехается, но жалость к Андрею всегда мучает ее.
– Жить-то как будет? – тихо говорит она. – Как это без хозяйства жить? Поговорил бы с ним.
– Ну и дуреха ты, Алена, – Яков ласково похлопал ладонью по ее голому плечу. – Нам же и лучше. Весну закончим, тятя обещал тут, в Маячном, нам пятистенок поставить. А там, глядишь, и промысел наш будет.
Алене приятно слушать такое: плохо ли своим домом жить – сама себе хозяйка. Но в мужниных словах улавливала она неуверенность. Да и знала она, что Яков только бодрится, а сам по сей день не убежден в правдивости слов отца. Уж в который раз Дмитрий Самсоныч обещает. Но всякий раз деньги, заработанные вместе с сыном, он расходует по своему усмотрению: то лошадей поменяет, то сбрую ловецкую купит, а теперь промысел приобрел. Но и Яков и Алена в душе не теряют надежду на выделение.
Наутро на телеге подъехали Дмитрий Самсонович с Меланьей, а с ними и отец Леонтий. Сидел попик неприметно позади рослого хозяина, а когда шустро соскочил на землю, Яков немало подивился и неожиданности его возникновения, и невозрастной прыти. Отец Леонтий скорыми и мелкими шажками пошел к конторке, чтоб облачиться там в ризу и приготовиться к молебну. И пока он находился там, на открытой рессорной повозке приехали Ляпаевы – сам Мамонт Андреич, Пелагея и Глафира. И почти одновременно с Ляпаевыми из Маячного прибыли приглашенные на богослужение сватья – Аленины отец и мать, люди крупные, чуть-чуть тучноватые, уже немолодые и религиозные. Жили они со старшим сыном, которому передали все хозяйство, а потому и не утруждали себя мирскими делами, отдались молитвам и богу. Со сватьями приехали несколько знакомых маячненских стариков. Их Дмитрий Самсоныч не приглашал, но был им рад, потому как званых оказалось маловато для столь торжественного случая, каким должно быть богослужение по случаю начала торгового дела, а любопытствующих тут, на отшибе от села, не оказалось. Шествие поэтому получилось не совсем многолюдным: впереди отец Леонтий в шитой золотом ризе с кадилом в руке и кистью-кропилом в другой, позади него – хозяин с хозяйкой. В руках Дмитрия Самсоныча серебряная кропильница со святой водою. Затем шли Ляпаев с Пелагеей, сват со свахою, старики и уж позади всех Яков, Алена и Глафира. Да еще увязалась за ними приблудная дворняга, невесть откуда взявшаяся. Это обстоятельство так и осталось бы не примеченным никем, если бы псина не проявила неуместное богохульство. Едва отец Леонтий запел молитву, дворняга взвыла низким грудным баском. Попик от неожиданности поперхнулся, чуть не выматерился, да вовремя остановил себя, вспомнив, что он не в своем подворье, а при народе. Яков запустил ком рыхлой земли в псину, и процессия уже без приключений обошла крестным ходом все хозяйство Крепкожилиных. В такт молитве отец Леонтий кропил святой водицей плот, выхода, лабазы, амбары, чанья и даже конторку.
– Услышь, господь, молитву нашу! – пел Леонтий неожиданно для его щуплой комплекции голосом крепким и низким. – Молим тебя, всевышний, смиренные рабы твои недостойные, ниспошли нам благости свои…
Дмитрий Самсоныч не вслушивался в слова отца Леонтия, потому как посчитал, что будет надежнее, если вкупе с поповской дойдет до бога и его молитва. А потому про себя, втай, обратился к нему со своими словами:
– Приношу, господи, покаяния свои во всех грехах. Прошу и молю тебя, не сделай худа, подсоби в деле новом, подскажи, как лучше за него взяться. Что тебе стоит, господи. Ничего ведь тебе это не стоит… – Дмитрий Самсоныч вдруг сообразил, что слишком уж обычно и вольно разговаривает с богом, торопливо перекрестился со страху. – Прости, господи, душу грешную.
– Господу нашему помолимся!.. – не переставая, убеждал всех отец Леонтий.
…После богослужения вошли в казарму для рабочих, где был накрыт стол. Отец Леонтий перекрестил стол, сотворил молитву и сел в голове стола.
– И чарочку первую подымаем во славу господа нашего…
Малое время спустя, утолив и жажду и аппетит, Ляпаев взял под руку Крепкожилина.
– Покажи хозяйство свое, покажи, Дмитрий Самсоныч, – говорил он, отводя Крепкожилина от стола, где продолжал витийствовать отец Леонтий, а старики, раскрыв рты, с умилением слушали его проповеди. – Во время богослужения много ли увидишь. Покажи, похвались.
– Хвалиться-то нечем, – скромно ответствовал Крепкожилин. – Рази сравнится эта развалюха с вашими промыслами.
– Не скажи, не скажи. Уловистые места вокруг.. Только успевай в путину рыбу покупать да обрабатывать.
– Оно так, только…
– И я с малого начинал, разлюбезный. Путины две-три минует – и окрепнешь. – Ляпаев помолчал и, будто невзначай, поинтересовался: – А меньшой сынок не приехал?
Вопрос застал Крепкожилина врасплох, хотя об Андрее он не переставал думать со вчерашнего вечера, когда тот вновь наотрез отказался ехать сюда.
– Неладно у меня с Андреем, – тихо признался Дмитрий Самсоныч и тяжело вздохнул. И задумчивость старика, и этот вздох о многом поведали Ляпаеву. Да он и догадывался, что в семье Крепкожилиных не все в порядке.
– Не понимаем мы друг друга.
– Бывает, – успокоил Ляпаев. – По молодости лет, случается, возомнят себя умниками. Хотя ничего парень у тебя, работящий. А молодость пройдет, образуется все. Женить его надо.
– Золотые слова, Мамонт Андреич, – охотно подхватил Дмитрий Самсоныч, и вдруг на него нашло озарение: Глафира. Вот оно в чем дело. То-то переменился Ляпаев, и в гости зазывает, и с ними якшается, и про Андрея каждый раз любопытствует. – Женить непременно надо, только невесту добрую подыскать надобно. А я бы с великой радостью.
– И невеста найдется. Андрей-то твой не простой мужик, дело в руках. Ежели с умом, это состояние целое.
– Истинно. В городе бы ему жить. Доктора́ в городе в почете да при деньгах живут. А мой-то, дурень, бросил город, – сокрушался Дмитрий Самсоныч. – Верно говоришь, Мамонт Андреич, бабу хорошую надо. – И тоже как бы ненароком поинтересовался: – Глафира-то замужем не была? Вот и ладно. Хе-хе! А можа, нам того, а? Девка сирота, родителев нет, богатства большого – тоже.
– Сирота, это правда. Но девку я не обижу, Дмитрий Самсоныч, не обижу, все будет, как по христианскому обычаю положено.
В это время подошел к ним сват маячненский, попрощаться. Вскоре и Ляпаев засобирался. Разговора об Андрее и Глафире больше не заводили, но и сказанного было достаточно, чтобы понять, что Ляпаев не прочь бы и породниться.
12
Все чаще Меланья оставалась одна: Яков с Аленой жили на промысле – уговорила-таки старика отпустить сноху. Поначалу и слушать не хотел, но женская хитрость одолела.
– Не дай бог Яшка-то спутается с кем. На ватагах бабы бесстыжие, так и липнут к мужикам, – сказала Меланья, и Дмитрий Самсоныч не стал возражать более – долго ли до греха. Не беда, конечно, думал старик, ежели мужик и заглянет к какой бабенке, хуже, когда та сердце присушит да от жены уведет. Бог с ними, пущай едут.
И сам он почти ежеутро уезжал из дома, толковал с маячненскими рыбаками, чтобы те улов сдавали ему. О цене, понятно, загодя уговора не вели, потому как одному господу известно, какая будет весна да сколь богаты рыбные косяки До сроку условишься – можно и прогореть основательно. Тут и купец и ловец осторожничают. Весна сама рассудит, что сколько стоит.
Так вот, и старика видела Меланья только по утрам да по вечерам. Андрей тоже пропадал целый день. Иной раз и обедать не заглядывал: близилось время найма рабочих людей, приводились в порядок жилые казармы на промыслах – ему и приходилось мотаться из села в село, на низовые приморские ватаги.
Переживает Меланья за меньшого: несговорчивый, не ладит с отцом. Груб отец-то, но родитель все же, и надо бы почитать его. Ну чтобы помочь отцу да Якову на промысле: где доску отстругать, где гвоздь забить. Так нет, отказался. Даже на молебен не поехал… У Ляпаева день-деньской на промысле, а у себя не был ни разу.
Только задумалась Меланья о сыне, он сам заявился. И вмиг все попреки забылись, потому как не могла мать спокойно смотреть на исхудалое бледное его лицо. Болезненность эта с детства. Что только не делала Меланья: и в город к врачам возила его, и Садрахману показывала, когда еще мальцом был, – ничего не помогало. Садрахман и сам привозил и с людьми не раз передавал различные настойки и отвары. Через полгода успокоил:
– Здоров балашка, никакой болезни нет. Его фасон такой, порода такой: худой как камыш…
– Мама, есть хочу, – с порога заявил Андрей.
Меланья налила ему борщ, нарезала хлеба.
– А ты?
– Сыта я, – она села напротив, облокотилась о столешницу и молча смотрела, как сын торопливо, обжигаясь, хлебал варево.
– Скажи мне, Андрюша, ты навсегда домой вернулся?
– Не знаю. Но пока я не могу уехать, мама. Не могу. И ничего больше не спрашивай.
– Хорошо, хорошо. – Меланья помолчала. Мысли ее свернули на другое. И она тихо попросила: – Хоть бы женился, что ли. Все один да один. Нашли бы девку посправней…
– Ну, это от меня не убежит. Придет время – женюсь. Тут я с тобой согласен, мам.
Повлажневшие глаза Меланьи заулыбались. Она уже собралась сказать про разговор, который вели отец с Ляпаевым про Глафиру (Дмитрий Самсоныч в тот же вечер обо всем рассказал жене), да сочла за лучшее воздержаться до поры и до времени. И очень правильно поступила, потому как пришлось бы ей огорчиться: она думала про Глафиру, а он, Андрей, – про Ольгу. И намекни Меланья о ляпаевской сродственнице, Андрей не сдержался бы, сказал про эту неожиданно разбогатевшую бездельницу не совсем приятные слова.
Мать осталась в утешении хлопотать по хозяйству, а Андрей пошел на промысел. На территории, проходя мимо Гриньки, хлопнул парня по плечу:
– Все вкалываешь?
– Здравствуйте, Андрей Дмитриевич. – Гринька сколачивал ящики. – Почему это вкалываю?
– Да целыми днями отдыха не знаешь и рабочих часов не соблюдаешь. Находка для Ляпаева.
– Надо. Как же без работы, – спокойно ответил Гринька.
– Правильно, человек потому и стал человеком. Но есть же нормы: сделал положенное – и отдыхай.
– Положено – не положено, – нехотя проговорил Гринька и спросил неожиданно: – Когда мы погорели, положено было Ляпаеву нам жилье дать?
Вопрос был неожидан, и Андрей размышлял, как ответить парню.
– Ну вот! – Гринька победно посмотрел на Андрея. – Никому и дела не было, а Ляпаев приютил. И работу дал.
– Ну а кто еще из сельчан мог и жилье дать и работу? Никто!
– И я говорю, никто, а Мамонт Андреич дал.
– И теперь они с Резепом вытянут из тебя жилы.
– Резеп – совсем другое дело. Скотина он, этот Резеп. А Ляпаев добро мне сделал, а потому я в долгу…
– Ну, парень, с тобой каши не сваришь. – Андрей пошел к себе, а Гринька в недоумении пожал плечами и вновь заработал молотком.
В этот день Андрей задержался на промысле. Почти дотемна занимался с Ольгой: учил перевязывать предполагаемые раны, обрабатывать порезы, уколы, ушибы.
Гринька сидел поодаль на низенькой скамеечке, латал сапоги. Время от времени он косился на сестру и Андрея, улыбался, ехидно бросал:
– Дохторша, тоже мне.
– Не твое дело, – огрызалась Ольга. Она сосредоточенно слушала объяснения, от напряжения задерживала дыхание, морщила лоб. Когда дело дошло до перевязки, застеснялась, долго не решалась дотронуться до руки Андрея.
– Гринь, иди-ка сюда, – позвала Ольга.
– Че там?
– Ну иди. Я те руку перевяжу.
– Я ее не резал.
– Иди, Гринь…
– Вон Андрея Дмитрича перевяжи.
Руки у Ольги дрожали, бинт путался, ложился жгутом.
Андрею было приятно ее волнение, теплота ее рук. Каждое Ольгино прикосновение вызывало в нем ответное чувство, ему тоже хотелось взять девушку за руку. Но он не мог позволить себе такой слабости. Он не имел права даже в малой доле обнадеживать девушку. И даже подумал, что зря связался с нею.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ1
Еще в начале февраля 1906 года городской голова, богатейший рыбопромышленник Беззубиков просил астраханского губернатора обратиться к господину министру внутренних дел Российской империи с просьбой ограничить приток рабочей силы на Нижнюю Волгу в связи с предстоящей безработицей. Каждую весну, а также в последние дни зимы, когда первые оттепели обещают недалекую путину, к Каспию идут с верхов – с Тамбовщины и Саратовщины, из-под Пензы и Симбирска, Казани и Нижнего – толпы обездоленных, чтоб наняться на суда, промыслы, заводы. В рыбной купеческой Астрахани всем находилось дело. В конце сезона, правда, не все расходились по домам при деньгах, случалось, что и совсем не возвращались, но занятие находил каждый.
А тревога городского головы была вызвана тем, что, из-за волнений на Кавказе поступление нефти по морю, а значит, и перепродажа в Поволжье сократилась вдвое, что должно было вызвать уменьшение найма рабочих на морские и речные наливные и транспортные суда.
Но пока нужная бумага из окраинного города дошла до столицы и легла на стол господина министра, пока изготовлялись циркуляры и рассылались по означенным городам, пока из этих губернских центров указания властей доводились до уездов и волостей и могли дойти до ушей помышляющих хоть немного заработать денег, а тем самым поправить разоренные войной и голодом крестьянские хозяйства, – пока раскручивалась эта бюрократическая машина, толпы страждущих уже дошли до низового города, полусказочного в своем богатстве и своей нищете, и, почуяв свою ненадобность, расползались по ловецким селам.
В волостное село Шубино первая группа пришлых нынче явилась еще до масленицы. Из того захода до Синего Морца дошел лишь Тимофей Балаш. Но он не в счет, потому как была у него иная задумка – не внайм пойти, а обзавестись хозяйством ловецким.
Настоящие ватажники заявились шумной пестрой оравой, когда на реке истаял лед, а на полуденных склонах бугров появились чуть приметные мазки зелени.
Ляпаев с утра пришел в конторку – наймом он занимался сам. В прошлые годы ездил, бывало, по другим промыслам, целыми днями мотался на рессорной выездной двуколке, случалось, ночевал не дома.
Нынче людей набирали на все ватаги в Синем Морце. Еще загодя Андрей сказал Ляпаеву, что надо брать на работу только после медицинского осмотра, потому как больные, если они окажутся, занесут инфекцию, и тогда при тесноте казарм болезнь непросто будет изгнать. Ляпаева от этих слов покорежило, как от рези в животе, – его коробило от мысли, что Андрей встревает не в свое дело. Но возражать не стал, углядев в действиях Андрея пользу для себя: зачем ему больные, ему крепкие работники нужны.
– Ладно, осмотри. Тут, в Синем Морце, и будем набирать, а опосля по промыслам распределим.
…Толпа была людной – знать, и вправду в городе слоняются без дела тысячи прибылых. Ляпаев уже прослышал про то. А потому до последних дней воздерживался от найма, томил ватажников, сбивал и цены на рабочие руки, и гонор пришлых – сговорчивей будут. Так оно и оказалось. Желающих найти работу день ото дня прибавлялось. И вот сегодня, когда до путины осталась неделя, Ляпаев вышел к народу. С высокого рундука конторки пытливо оглядел разномастное сборище и, обернувшись через плечо, что-то сказал Резепу. Тот угодливо закивал в ответ. Мужики знали Резепа, ежедень встречал он пришлых, заворачивал, назначая встречу с хозяином на будущие дни. С Ляпаевым виделись впервой, а потому присматривались к нему, ждали его слов, ибо от них, немногих слов хозяина, зависела и тутошняя их жизнь в работниках, и жизнь оставленных в верхах семей.
Ляпаев объявил, сколько человек он возьмет к себе, – выходило, что не все найдут дело здесь, что придется некоторым подаваться или же обратно в город, или в соседние волости, к иным рыбникам. И оттого наемники не загалдели, не завозмущались, когда хозяин назвал цену рабочего дня – невиданно низкую и даже обидную для взрослого здорового человека.
Были в толпе и такие, кому уже не внове ходить по наймам. И не помнили они столь низкую поденную плату, но и им пришлось пришибленно молчать, ибо каждый опасался, что выкажи он недовольство, и придется ему неизвестно где и неизвестно сколько бродить безработным, а может случиться, и вообще вернуться домой ни с чем.
И еще сказал Ляпаев, что брать будет только здоровых и крепких, после того, как их осмотрит врач, чем окончательно доконал мужиков, потому что такого еще не встречали они и не знали, что о них может сказать врач. Некоторые и в жизни-то не обращались к нему, в глаза даже не видели. От этого страх возрастал. И каждый теперь считал за великое благо получить работу за грошовую оплату, лишь бы врач не забраковал его.
…Весь этот день Андрей осматривал людей. Они заходили по одному, несмело раздевались, бережно складывали залатанные полушубки и бешметы прямо на пол. Вначале Андрей замечал, что на полу нечисто, что для одежды вбиты гвозди в стене. Но люди согласно кивали ему и делали по-своему.
Пришлые были, в общем-то, жилистые, привычные к работе. Иной и в возрасте, и телом тощ, а внутри как у молодого: и легкие чисты и сердце стучит – дай бог каждому.
Лишь одного, не пригодного ни к чему, обнаружил Андрей, – сравнительно еще молодого рыжеволосого мужичка из-под-Нижнего. Был он до неправдоподобия худой и какой-то опалый. Желтизной в лице и отреченностью в глазах сразу же напомнил Максута. При каждом вздохе легкие шумели словно мазутная форсунка в пекарне – тоже как у Максута.
– Вам нельзя, – сказал Андрей и ожидал, что больной сейчас будет упрашивать, и заранее уже приготовился к этому. Но тот виновато заулыбался и согласно закивал: да, да, нельзя.
– Я вам направление в волостную больницу дам. Минуточку. Возвращайтесь в Шубино – и прямо в больницу. Вот возьмите.
Рыжеволосый покорно взял бумажку и начал одеваться, а Андрей отвернулся к окну: ему было не по себе оттого, что оставил человека без работы. Из-под Нижнего, многие сотни верст, если не больше, топал, надеялся… Подумалось Андрею: имеет ли он право лишать человека надежды, даже больше – возможности жить и ему и его семье, если она есть. Сомнения эти были столь велики, что хотелось ему вернуть рыжеволосого, и он так и поступил бы, если бы не долг врача. А он, этот долг, насколько гуманен, настолько и суров: нет у врача права предаваться ложной жалости. Не может он рисковать здоровьем других. Пожалеет, положим, Андрей этого нижегородца, возьмут его на работу, поселят в казарму, а к осени уже не он один, а десяток, если не больше, туберкулезных уйдут из Синего Морца к семьям, детям, разнесут заразу, одарят неизлечимой болезнью самых близких…
– Дохтор, можно к вам? – Голос вошедшего заставил очнуться Андрея от дум. Он обернулся… и окаменел: перед ним стоял Петр.
– Ты? Откуда?
– Как видишь – я! А насчет откуда – наивный вопрос, – улыбнулся Петр.
– Да, да, конечно. Но так неожиданно. – Андрей увидел, что Петр раздевается, и сказал удивленно: – Ничего не понимаю.
– Ну здравствуй. – Он протянул крепкую руку Андрею.
– Здравствуй, Петр. Не ждал, ей-ей не ждал.
– А осмотришь и послушаешь – для конспирации, – шепнул Петр и задрал рубаху на спине. – Ну, давай, осмотри. Заодно хоть проверюсь – все ли внутрях в порядке. Так вот, встревожились товарищи твоим молчанием. Думали-гадали да и решили наведать тебя. А лучшего повода и не придумать: никаких подозрений. Пришел наниматься.
– Когда пришел?
– Сегодня. Неужто выдержал бы, чтоб не встретиться. Надо поговорить. Где бы лучше. У тебя – исключается.
– У меня нельзя, конечно. А вот у Ильи можно.
– У кого?
– Есть хороший человек. Кстати, сегодня он один. Смотри сюда, – Андрей подошел к окну. – Вон мазанка на окраине. С двумя скворешниками.
– Вижу.
– Заходи смело. Скажи, я просил устроить на ночлег. Запомни: Илья Лихачев.
– На память не жалуюсь. Ну, будь. – Петр оделся и, открыв дверь, сказал возмущенно и громко, чтоб услышали те, кто стоял у казармы: – Я здоров, а вы… Что же теперь мне – в город возвращаться?
Андрей с тихой радостью улыбнулся и сказал!
– Заходите, следующий.
И тут он увидел на скамье бумажку-направление, которую конечно же не по забывчивости оставил нижегородец, и на душе стало тоскливо и противно.
2
Илья немало удивился приходу Петра: зачем Андрей прислал пришлого?
– Знакомы с Андреем? – полюбопытствовал он.
– Встречались, – неопределенно ответил Петр. – Так, значит, могу переночевать?
– Места, что ли, жалко. Располагайтесь, я дров занесу, на ночь печь протопить надо. – И вышел.
Петр разделся, повесил верхнее на граненые шпигорники в стене и, приметив вмазанный над шестком русской печи кусок зеркала, всмотрелся в свое отражение и рукой пригладил слипшиеся волосы. За этим занятием застал его вернувшийся с охапкой дров Илья.
– Прихорашиваюсь, – пошутил Петр, – чтоб девкам вашим приглянуться.
Илья шутки не принял, спросил серьезно:
– С работой как?
– Андрей забраковал.
– Ну да! – не поверил Илья. – Как же это – знакомого, и вдруг… Да и телом-то вы ничего… На таких землю пашут.
– И я так думаю, – охотно согласился Петр.
И потому, что был Петр в хорошем настрое и, разговаривая, шутил, Илья понял, что гость разыгрывает его и тут что-то не так.
– Одни живете? – спросил Петр.
– По-разному. С женой жил, потом один. Теперь Тимофей поселился. С верхов он. Уехал сапоги купить. Мы-то бахилы сыромятные носим, а он непривычен. А сапог-то болотных тут у нас нет, их не берут, дорого…
– А жена?
– Господь развел.
Петр понимающе покивал головой.
Пока Илья протапливал печь да готовил жареху из сазанины, наступили сумерки, и пришел Андрей.
Когда сели за стол, Петр начал рассказывать о городских новостях, о товарищах и о тех, кто подобно Андрею, с поручением партии ушел в деревню.
– Знаешь, Стась приезжал. Так вот рассказывал, что у Бирючьей Косы, почти у взморья, ловцы облавливали казенные ямы. Что там было! Стражники с приставом приехали, а ловцов-то человек сто. На лошадях.
– Ну и что? Отобрали?
– Как бы не так! Мужиков-то много. Похватали пешни да багры и даже не подпустили охрану.
– Смело, – изумился Илья. – А мы, коль случается, по ночам все, будто чужое крадем.
– А эти, из Бирючьей Косы, днем. Так мало, что обловили, шумели на всю реку. Мол, воды эти наши, где хотим, там и ловим, а невода не отдадим.