355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адихан Шадрин » Старая дорога » Текст книги (страница 3)
Старая дорога
  • Текст добавлен: 25 сентября 2017, 15:00

Текст книги "Старая дорога"


Автор книги: Адихан Шадрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

– Как же? Всю жизнь только этим и занята. Может, недовольны чем?

– Что ты, что ты, Пелагея Никитишна! – испуганно и торопливо заговорил он. – О другом я. Садись-ка вот да послушай меня, только не гневись. Что тут играть в прятки – человек я немолодой, друг к дружке пригляделись.

– Мамонт Андреич…

– Нет уж, голубушка, садись, сделай милость, выслушай, – сказал Ляпаев, сам немало удивляясь тому, что говорит непривычные слова, какие никогда не говорил ни Лукерье, ни другому кому. – Вот живем с тобой под одной крышей, а каждый своей жизнью. Иногда думаю: зачем живем? Есть, пить? Для того ли создал господь нас с тобой, призвал к себе близких нам людей да нас обоих под одной крышей свел? Ты не подумала об этом? Мне думается, совсем то не случайно.

Пелагея вдумалась в сказанное им и удивилась правоте и убедительности его слов. Право же, не судьба ли это, не предначертания ли сверху? Не зря же говорят: все от бога, без него и волос с головы не упадет. И коли не судьба, зачем нужно было случиться пожару, сниматься им с обжитых мест, приехать в незнакомое, затерянное средь камышей волжского понизовья Синее Морце, зачем нужно было Алексею уйти в другой мир, а ей поселиться у Ляпаева? Судьба, стало быть, не иначе.

Мамонт Андреевич всегда с ней ласков, почтителен, как не был ласков и почтителен даже с Лукерьей. Пелагея помнит ее, рано состарившуюся, неопрятную. Она ходила дома непричесанной, в грязном неглаженом платье, рваных приспущенных чулках – всем видом своим напоминала измятую общипанную клушку-наседку. Пелагея постаралась скорей избавиться от воспоминаний о Лукерье, стала думать о Ляпаеве. Странный все же человек. Первый в волости богач, владелец многих промыслов, уважаемый человек. Мог бы найти себе в жены равную. Пелагея знает, что он крут с управляющими, груб с рабочими промыслов, а вот с ней даже робеет отчего-то.

– Что же ты молчишь, Пелагея Никитишна?

– Вдруг как-то все это, Мамонт Андреич…

– Видит бог, – радостный от мелькнувшей надежды, заторопился Ляпаев. – Я неволить не хочу, только что же тут голову ломать. Не маленькие, не пустобрех какой, слава те господи. Неужто словам моим не веришь?

– Как не верить? Только… Чудно мне все это. Состоятельный вы человек, промысла свои, мильёны небось…

– Эка ты хватила, Никитишна! Мильоны только у Беззубикова да Сапожникова. Я против них – комарик.

– Все одно, Мамонт Андреич, человек вы имущий, могли бы найти женщину богатую. Деньги к деньгам, они…

– Мог, Никитишна, мог, – перебил Ляпаев. – Будь мне лет тридцать – сорок, видимо, так бы и поступил. Только в мои лета все это ни к чему. Хватит и того, что есть, Никитишна…

– Оно верно, много ли человеку надобно…

– Душе не богатство нужно, а успокоение. Его-то у меня и недостает.

«И у меня нет успокоения», – подумала Пелагея.

10

Еще накануне Ляпаев и не предвидел, что поедет в Чуркинский монастырь. Решение пришло неожиданно. Накануне вечером, когда Мамонт Андреич и Пелагея за неторопливым разговором чаевничали, в дверь постучал Резеп. Он вкатился в прихожку, держа в руках ушанку, которую сорвал с головы еще за дверью.

– Вечер добрый. Хлеб да соль…

Мамонт Андреич поморщился, как от зубной боли, – только Резепа не хватало.

– Что по ночам таскаешься? С девками гулял бы себе или к бабе какой заглянул.

Пелагея, нацеживая в стакан кипяток, потянулась к самовару, сделала вид, будто и не слышала последних слов. Ляпаев, однако, заметил румянец на ее лице, понял: смутилась. «Будто девка», – подумал он и, уже погасив неприязнь к Резепу, сказал:

– Снимай-ка малахай, выпей чашку.

Резеп не заставил себя упрашивать: не успела Пелагея налить в развалистую, пеструю от цветов, чашку крутого кипятку и заварку, он уже сбросил с себя полушубок, прошел в столовую и подсел к уголку стола, приглаживая топорщившиеся волосы.

– Гриньку седни послал в Ямное, чтоб подводы гнали.

– Много?

– Сорок подвод заказал.

– Добро! Рыба-то как?

– Наипервейший сорт, Мамонт Андреич. Особливо у етих… у Крепкожилиных. Не сазан – сетры! – Резеп, наливая из чашки в блюдечко, усмехнулся: – Яков ихний хватанул седни лишку, да и хвастает: сами, дескать, скупать будем рыбу, будто у Торбая промысел сторговали.

– Брешет, поди-ко?

– Все правда, Мамонт Андреич. Старика спросил – не отказывается. Да и Золотую хотят сграбастать. Тоже Яшка молол с пьяных глаз.

Весть о Золотой яме неприятно кольнула Ляпаева. «Промысел купили, к Золотой тянутся. Ну-ну… – недобро подумал он о старике Крепкожилине. – Я т-те потянусь! Руки коротки!»

Напрасно Ляпаев только что убеждал Пелагею, что многого им не нужно, что хватит и того, что есть. Нет, Мамонт Андреич не кривил душой. Он верил своим словам, потому что была тогда перед ним Пелагея, желанная женщина, и все мысли его были заняты одной ею. Оттого и пребывал в благостном настроении.

Но стоило Резепу сообщить о Крепкожилиных, которые с покупкой промысла стали его, Ляпаева, конкурентами, как проснулся в нем собственник, стремящийся к наживе, промышленник, не терпящий убытков, а стало быть, и соперников.

– Утресь меня не будет, – Ляпаев заметил, как хитро блеснули у Резепа глаза, сказал строго: – Смотри у меня! Придут подводы – грузись. К вечеру чтоб все было увязано. Послезавтра с богом и тронемся. – Ляпаев легко поднялся со стула. – Спать пойду. Надо отдохнуть перед дорогой.

11

Чуркинский монастырь открылся глазу, едва Ляпаев проехал Ильинку – невеликую ловецкую деревеньку, в сотню, не более, дворов с деревянной резной церквушкой на взгорье. На низах волжских почти все селения лепятся к взгорьям да буграм, потому как буйные весенние паводки топят острова да гривы, и лишь на угорах красноглинистых холмов находят люди спасение.

Чуркинский монастырь – величавый собор с широкими, белого камня, крыльцами, высокой колокольней посреди каменной ограды с десятком одно-, двух– и даже трехэтажных строений, с зауженными провалами окон монашеских келий – покоился на значительном возвышении. Ляпаев впервые приехал сюда зимой, а потому был несказанно удивлен тем, что открылось ему. Сады вокруг и тополиная роща справа, заботливо и щедро осыпанные крупным пышным снегом, таяли в мглистой утренней невиди. Оттого монастырь, казалось, парил средь облаков, чем вызвал чувство благоговения в душе Ляпаева и слезы на глазах. И он подумал, что в трудах житейских и хлопотах дни, да что там дни – годы проходят скоротечно, и нет времени подумать о душе, и как хорошо, что он приехал сюда перед масленой неделей, и что это непременно нужно было сделать, если бы даже не те деловые неурядицы, которые надоумили его предпринять столь неожиданную поездку.

Под полозьями поскрипывает снег, из-под копыт светло-гнедой, с темным ремнем по хребту, Савраски летит в комья сбитый снег. Ляпаев в добротном белом полушубке, отделанном черной смушкой. Поверх накинут тулуп, ноги покрыты овчинной полостью.

Саврасый легко взял подъем. Сани у Ляпаева легкие, высокие, с крытым верхом; сиденье обито голубым плисом – городскими мастерами-санниками сработаны на совесть. Ляпаев сам заказывал эту легкую одноконную повозку: и коню легко – полста верст отмашет без устали, хоть снова в оглобли, да и любил Ляпаев одиночные выезды и бывал несказанно рад, когда удавалось остаться одному средь холодного снежного безмолвья зимней дороги.

Дом настоятеля монастыря – игумена Фотия – стоял скрытно под угором, в саду. Чтоб попасть сюда, Ляпаев проехал по широкой и наезженной аллее с тополиной просадью, а не доезжая монастырской каменной ограды, свернул вправо – здесь, под горой, в саду, средь яблонь, в двухэтажном невеликом особняке, и живет игумен Фотий.

Только что кончилась утренняя молитва, монашествующая братия черными муравьями расползалась от церкви по кельям.

Мамонту Андреевичу пришлось малость обождать настоятеля. Он приспустил чересседельник, набросил на Савраску овчинную полость, которой укрывал в пути ноги, расправил мешок с овсом.

Игумен Фотий, а с ним и двое старцев, сухих и бледных, осторожно ступая, спускались с бугра. Фотия поддерживал под руки молодой послушник, а старцы, более дряхлые и немощные, шли, опираясь друг о дружку.

«А и тут, под боком у бога, не все равны», – с улыбкой подумал Ляпаев. Он приложился к холодным и костлявым рукам Фотия и обоих старцев. Те привычно благословили его и не задерживаясь пошли в дом. Ляпаев шепнул послушнику, чтобы взяли из повозки дары святым отцам: двадцатифунтовый бочонок стерляжьей икры, стешки белужьи, с десяток пылко замороженных белорыбиц – знал Ляпаев, что монастырский люд приношения любит, оттого и одаривал их в каждый приезд. Юноша смиренно кивнул: мол, будет исполнено – и провел Мамонта Андреевича в просторную приемную, отличную от келий и размерами и обстановкой.

У громоздкой, выложенной изразцами голубого рисунка, печи вместительное неуклюжее кресло, обитое голубым бархатом – для игумена. Вдоль стен кресла поменее, под черным бархатом – для тех, с кем Фотий сообща решает наиболее важные дела. Но это случается редко, чаще зовет он на сговор тех двух старцев, которые живут тут же и неотлучны с ним в молении, и в трапезе, и в покое.

Ляпаев приложил ладони к горячим изразцам, и в это время вошел Фотий. Был он по-бабьи грузен телом и непомерно широк лицом. Пышная борода заслонкой покрывала грудь. С плеч спадало черное покрывало, накинутое поверх черного же наголовника.

Игуменствовал Фотий уже пять лет. Монастырь при нем упрочился, два новых трехэтажных здания возвели, монахов поприбавилось, почитай, на полста душ. Пора бы старика в более высокий сан посвятить, а он все в игуменах ходит, не возводят его в архимандриты – чем-то недовольны им там, наверху. Фотий понимает, что не каждый игумен будет архимандритом, как и не все монахи – игуменами. И тем не менее считает себя обойденным и глубоко оскорбленным. Потому как до него все настоятели монастыря непременно получали сан архимандрита. Обиду свою он, по понятным причинам, не выказывал лицам, стоящим над ним. А все нерасположение свое и свой гнев обрушивал на монашествующую братию, а еще чаще – на мужиков соседних сел: они и богохульствуют немало, и непочтительны к служителям божьим, и грубы друг с дружкой, и пьянствуют непробудно. О спасении души, о конце своем – не помышляют.

– Не можно человеку стать ангелом, но не должно ему быть и диаволом. Не разумеют, что не хлебом, а молитвою жив человек.

Это Фотий. Ляпаев ожидал от него нечто подобное, оттого и слова старца не вызвали удивления. Внутренне усмехнулся, знал гость причину неприязни к окрестным мужикам. Молва о Чуркинском монастыре шла недобрая. Мужики злословят про монахов: «Пойду в монастырь, баб много холостых», «повадились иноки забегать в чужую клеть, чтоб молитвы петь» – это когда рыбаки в море. Ну и соответственно после путины ловцы с пьяных глаз поколачивают и жен своих грешных, и монахов.

– Все во прах изойдем, сын мой. А доброму делу и ангелы на небесах радуются.

– Истинно, святой отец.

Так для начала обменивались они сколь привычными, столь и ненужными фразами, понимая, что сразу о деле говорить вроде бы и не пристало. А что дело привело Ляпаева в Чурки, а не пустая блажь сделать приятное монастырю перед святой неделей, это Фотий понимал, а потому помаленьку вводил разговор в то русло, которое обоим им было нужно. Да и догадывался старик, о чем речь пойдет.

– Обещает господь весну раннюю.

– Дай-то бог, – живо откликнулся Ляпаев. – Весенней путиной только и живем.

Отец Фотий понял направление мыслей гостя, а потому обратился к нему запросто, будто к компаньону, рассчитывая откровенностью сбить его с толку.

– Грешно так, Мамонт Андреевич. Весна для ловца – дело великое. Но только ли она одна кормит?

– Не перечу, святой отец, не перечу.

– И зимой господь радует беленькой да красной рыбой. – Отец Фотий чувствовал, что задел Ляпаева за живое, и решил не останавливаться на половине пути, а прояснить все до конца. – И зимовальные ямы – что кладезь божий – только не ленись, только усердствуй… А господь без милостей не оставит.

«Каналья толстомордая, – осерчал Ляпаев. – Будто мысли читает. Заломит цену за Золотую и бога не постесняется». И тогда он ловко перевел разговор на иное, чтоб опосля, улучив момент, нежданно-негаданно вернуться к тому, для чего приехал в монастырь.

– Трудные времена, святой отец, приближаются. Был намеднись в городе, наслышался всякого. – Ляпаев покосился на Фотия и, заметив, что тот внимательно слушает его, продолжал: – Бондари, судовые, да типографские рабочие волнуются. То гудки подадут к беспорядкам да сами скроются, то прокламации расклеят на заборах, за городом митингуют. Социалисты мутят воду. Легкий авторитетик зарабатывают, власть прибрать хотят. Восьмичасовой рабочий день им подавай, плату увеличь… Смешно читать, – Мамонт Андреевич, припоминая, потер пухлыми волосатыми пальцами виски: – Было забыл… Самсоном рабочий класс величают. Мол, проснулся могучий Самсон и требует свободы и хорошей жизни.

Отец Фотий сидел безмолвный и задумчивый. Он уже не впервой слышит о беспорядках в губернии. Казалось ему прежде: только в столицах далеких живут злоумышленники против царя и спокойствия. Ан нет! И в Астрахани смутьяны объявились. Не приведи господь, ежели вдруг окрестные мужики забалуют. Монастырь им поперек горла будто.

Тихое возмущение копилось в его душе. Когда же Ляпаев произнес вслух имя Самсона, игумен побледнел:

– Богохульники. Святого Самсония пакостят.

Ляпаев, рассказывая Фотию о событиях в городе, никак не предполагал, да и не думал, о том, что не пройдет и малого времени, как и в Синем Морце, выходя из повиновения, забалуют ловцы. И смута пойдет не от безлошадного Макара Волокушки или сухопайщика Илюшки Лихача, у которого за душой ни гроша, а от Крепкожилиных – из семьи самой что ни на есть зажиточной и патриархальной.

…А пока Мамонт Андреевич счел, что настал самый удобный момент для крутого поворота в разговоре с игуменом Фотием.

– Насчет Золотой хотел полюбопытствовать, святой отец. Путина-то не за горами. Договоримся, думаю.

…Договорились, как не договориться. Правда, поначалу Фотий, бестия, заломил такую цену, что Ляпаев опешил. Торговались долго, осушили вчетвером (Фотий в помощь себе двух старцев кликнул) пузатый, красной меди, самовар. Под вечер Ляпаев уехал из монастыря усталый и довольный – сторговались. Пришлось лишку все же заплатить, ну не беда. Золотая его – и это главное.

А на рассеете другого дня из Синего Морца вышел немалый рыбный обоз в город. Ляпаев, опять же один, на легких санках обогнал подводы у волостного села Шубино и, не задерживаясь, лишь перекинулся несколькими словами с Резепом, ехавшим на головной подводе обоза, и, поднимая снеговую заверть, умчался по ледовой дороге вперед.

12

Стол ломился от всевозможной снеди. В середине на большом овальном мельхиоровом блюде средь мелко рубленного яйца вперемешку с гречневой кашей аппетитно отсвечивал жареный поросенок. Золотом играл стерляжий студень. В незамутненном желе, словно сквозь янтарь, просвечивали куски отварной осетрины с невеликими глазками зернистой икры на них. Ярко-красные помидоры (выращенные средь зимы и доставленные из близгородских теплиц черепашинских татар), запеченные с грибами, робко глазели из-под рубленой зелени.

Икра зернистая в хрустальной салатнице, обложенной кусками битого льда, гребешки петушиные с шампиньонами в яично-масляном соусе, поданные в серебряных кокотницах, семга с лимоном, куропатки жареные, в мясном соусе, с бумажными розетками на ножках и многая другая снедь теснилась средь ярко расцвеченных бутылок коньяка и шустовской водки, хрусталя и серебра посуды.

Хозяин гостиницы не скупился на обслуживание. На столах посуда наилучшая – серебро, мельхиор, хрусталь; обстановка в номерах постоянно обновлялась: мебель красного дерева, резная – работа по заказу. Половые, коридорные и официанты – услужливые, появляются в дверях, едва возникает в них надобность, молчаливые: спросишь – ответят, в противном случае за вечер ни звука не произнесут.

По утрам бесшумные коридорные разносят свежие губернские ведомости и журналы, готовят ванные или налаживают душ – кто чего пожелает.

Остановился Ляпаев в номерах в пристанском районе, на косе. Заезжий этот дом славился обслугой и столом, оттого все именитые гости города, большей частью промышленники и купцы да государственные чиновники, съезжались сюда. Здесь же за рюмкой водки завязывали знакомство, торговали товары – приезжие скупали рыбу, продавали лес, пеньку.

В двухкомнатном угловом номере, с огромным балконом, опоясанным замысловатыми перилами из чугунного литья, Ляпаев оказался по соседству с гостем из Нижнего – уже немолодым, немного обрюзгшим купчиной с улыбчивым, добродушным лицом, смолисто-черной кудерью, прошитой редкими нитями серебра, усами, сросшимися с окладистой короткой стриженой бородой. Звали нижегородского купца Нестор Прокопьевич, а по фамилии – Богомолов.

В первый же вечер, узнав о Ляпаеве, по всей вероятности, от гостиничных прислужников, он постучался в дверь – пришел познакомиться и пригласил к себе. А сегодня вот Мамонт Андреевич приказал в своем номере накрыть стол и угощал нового знакомца.

Нестор Прокопьевич не мог подолгу сидеть за столом. Выпив рюмку, тыкал вилкой в тарелку, хрустел соленым огурцом и тут же вскакивал на ноги, ходил по номеру и говорил без умолку.

– Не могу поверить, Мамонт Андреевич. Вот крест святой, не верю, будто на Макарий не приезжал! Ну, удивил батенька. – Нестор Прокопьевич могучими ручищами хлопнул себя по бедрам, подошел к столу, опрокинул еще стопку водки, запил сельтерской водой. – Да знаешь ли ты, разлюбезный мой, сколь ты потерял на том? С твоего обоза и тебе прибыль, и мне куш, можа даже больший. А на Макарьевке – все в твоем кармане осталось бы, уразумел? Эх, безыскусность наша расейская…

Гость из Нижнего нравился Ляпаеву нескрытостью. Другой на его месте ловчил бы, утаивал цены. Он же, Богомолов, весь нараспашку. Еще сегодня утром, осматривая ляпаевский рыбный обоз, дотошно и долго копался в возах, трогал чешую и жабры, на свой выбор попросил распустить и раскидать два воза, ибо знал по опыту: на гнилой товар ищут слепого покупателя. Убедившись, что подпорченной рыбы нет, отвел Ляпаева в сторонку и сказал твердо, будто о деле решенном:

– Беру. О цене договоримся. Когда покупаешь, всегда дорого, продаешь – кажется дешево. Так уж… Ничего, договоримся.

По пути в номер он откровенно признался Ляпаеву, что живет в городе уже полную неделю, цены изучал, за свою мошну постоит да и его, Мамонта Андреевича, ни обманывать, ни обижать он не намерен, что лучше переплатит полтину на пуд, нежели дружбу с хорошим человеком потеряет. А им и впредь предстоит торговать, так что все порешат по обоюдному согласию.

Ляпаев, снаряжая обоз, не имел в виду верхового покупателя, рассчитывал местным торговцам сбыть рыбу. Да бог, видать, рассудил по-своему. Знать, тому и быть, тем паче что Нестор Прокопьевич ему тоже приглянулся, да и человек, видать, порядочный, с крестом на шее – без плутовства, одним словом – каков продавец, таков и купец.

И вот теперь они «обмывают» сделку. Оба довольны и исходом торга, и друг другом. Нестор Прокопьевич изрядно захмелел. Электрическим звонком вызвал он полового и с плутоватой улыбкой что-то шепнул ему, а вскоре в номер явились две тощие, ярко размалеванные девицы и стеснительно остановились у двери. Нестор Прокопьевич с широкой улыбкой на лице шагнул к ним, сгреб девок в объятья и пьяно тыкался бородой в щеки то одной, то другой. Девицы словно бы этого только и ждали: осмелели, заулыбались, присели к столу и охотно выпили с мужчинами.

Та, что постарше, часто и мелко покашливала. Ляпаев брезгливо поморщился, потому как решил: чахоточная. Богомолов же ничего не хотел замечать, обнимал ее, целовал в щеки и губы, тянул к себе на колени.

Вторая, она назвалась Лерой, быстро смекнула, что Ляпаев человек иного склада, чем шумный и нетерпеливый бородач, приятным, мягким голосом неспешно рассказывала, что они жили прежде вдвоем с матерью, очень бедствовали. А недавно умерла мать, и вот… Тут она стушевалась, и Ляпаеву показалось, что глаза ее влажно заблестели. Так или нет, он не успел разглядеть, потому что из-за стола шумно поднялся Нестор Прокопьевич, налил всем коньяку в объемистые фужеры и провозгласил хмельным голосом:

– За мово астраханского друга. – Он перегнулся через стол, сгреб Ляпаева твердой цепкой рукой и сочно чмокнул в губы. И так же порывисто вылил внутрь себя фужер коньяку. Приказал: – Девки, целуйте Мамонта Андреича!

Девицы истошно взвизгнули и полезли целоваться. Мамонт Андреевич, хоть и был навеселе, все старался, чтоб та, которую он обозвал про себя чахоточной, доставала лишь до щеки, отворачивал от нее губы, а Лере не противился. И когда она коснулась твердыми горячими губами его губ, почувствовал, как уже немолодое его тело вздрогнуло, и он ответно потянулся к гостье.

13

Утром Ляпаев проснулся в постели один. Леры рядом не было, но он всем телом брезгливо чувствовал ее присутствие… Это неприятное ощущение вперемешку с головной болью от чрезмерной ночной попойки тошнотворно копошилось в груди, вызывая гадливость и к Лере, и к себе, и к Нестору Богомолову, чьими стараниями беспутные девицы вчера вечером появились в его номере.

Было время, еще при Лукерье, Ляпаев частенько позволял подобные вольности с другими женщинами. И ничего, кроме приятных воспоминаний впоследствии, не оставалось. А теперь… И одинок, и угрызений совести, казалось бы, нет перед женой, а поди-ка, муторно на душе. Видимо, годы диктуют свое.

Больше того, едва продрав глаза, Пелагея вспомнилась, беседы с нею, слова, которые говорил ей. «Господи, откуда явилась эта сатана на искушение души моей», – посожалел Ляпаев и потянулся к звонку, чтоб вызвать коридорного. Но прежде чем явился тот, в дверь ввалился сам «сатана» – Нестор Прокопьевич.

– Живой? Ну, слава те господи. А у меня голова раскалывается.

Вошел коридорный. Ляпаев повелел ему приготовить ванну, а сам, глуша отвращение, выпил с дружком стопку водки.

– Ну как? – Богомолов хитро подмигнул и маслено улыбнулся: – Ничего девка-то? Оне, тощие, будто змеи. Обовьют – не отдерешь от себя.

– А-а! – Ляпаев гадливо отмахнулся. – Давай-ка лучше еще по одной.

– Этта можно, – проворно согласился Нестор Прокопьевич. – Пить – не работать. Хоша пить – тоже дело и нелегкое. Тяпнем-ка водочку русскую. С девками и коньячок можно, а мужикам водку употреблять пристойно. Все остальное – буза, червяков в желудке только разводить…

Богомолов не переставая говорил, обнимался, приглашал нового дружка в Нижний, а Мамонт Андреевич с тоской думал, что вот опять пройдет день в попойке, явятся девки и повторится вчерашнее, а наутро опять же вставать больным и разбитым и в такой неприглядности пускаться в обратную дорогу.

И Резеп отчего-то не показывается, и неизвестно, как исполнил он все, что ему поручалось, – отобрать и закупить в английском магазине Керна оснастку для судов: пеньковые канаты, цепи, якоря, баштуги, темляки, блоки парусные, все необходимое для ремонта посудин: гвоздей, пакли, скобы, дранки и другую дребедень. И хотя Ляпаев надеялся на плотового, неосведомленность эта тяготила его, и он лихорадочно соображал, как, не обижая своего покупщика, покончить бражничанье. Да и грешно в его возрасте с гулящими девицами знаться. И так уж вчерась грех на душу принял.

Ляпаев вспомнил, что еще не наведывался к Лукерьиной сестре. Вести дошли до него, что больна свояченица неизлечимо. Полгода тому послал ей денег телеграфом. Получила ли, нет ли – неведомо. Глафирка, дочь ее, могла бы и отписать, не ребенок, лет, поди-ка, за двадцать.

Мысли о свояченице и Глафире обрадовали Ляпаева: надо непременно сходить, божеское дело – страждущим подсобить, все лишний грех спишется.

Пока Ляпаев предавался грехоискупительным мыслям, вновь появился коридорный, прошел в ванную комнату и, выйдя, напомнил:

– Ванну изволили просить.

– Выключи, братец, неколи, дел много, – отмахнулся хозяин.

– Иди, иди, – махнул Богомолов коридорному. – Дела у нас… Мне, Мамонт Андреич, тоже надо депешу в Нижний отправить – и подышим малость. Воздух ядреный, солнышко…

Спустя малое время вышли к Волге и мимо многочисленных пристанских складов и причалов, у которых заснеженными глыбами застыли пароходы, баржи, дощаники и прочая ловецкая посуда, прошли к стрелке Кутума. У биржи Богомолов оставил Мамонта Андреевича одного, а сам вошел в почтово-телеграфную контору.

Ляпаев свободно вздохнул и, завидя извозчика, подозвал к себе.

– На Грязную, – сказал он, взобравшись на мягкое сиденье пролетки, и назвал номер дома. Путь недалекий, но добираться пешим ходом по ухабам и лужам не хотелось. Да и пристойней ему, Ляпаеву, подкатить на извозчике – не голоштанник, слава те господи…

Проехали Коммерческий мост, свернули на набережную Кутума, и вот уже Грязная улица – длинная, узкая, замусоренная…

Лукерьина сестра занимала полутемную каморку в глубине двора. В небольшом флигеле, низком, с ветхой, полусгнившей крышей, квартир, казалось, не меньше, чем окон, – крошечных, слепленных из осколков стекла, с черными полосками замазки из смолы и мела.

Ляпаев, отыскав нужную дверь, постучал. Ему открыли, и он увидел в образовавшийся просвет заспанную, со сбитыми на лицо волосами девушку. Она испуганно вскрикнула и кинулась прочь.

Гость постоял малость и, пригнувшись, вошел. В слабо освещенной прихожке, служившей и кухней и столовой, – небольшая плита с ворохом немытой посуды, не-прибранный стол со следами выпивки – остатками селедки, лука, хлеба и пустой бутылкой.

Из прихожки – низкий дверной проем в жилую комнату – слепую, без окна. Свет в нее почти не проникал, и Ляпаев не мог рассмотреть, что там. Он видел лишь, как девушка суетливо прибирала какие-то тряпки, прихорашивалась. Мамонт Андреевич, не дожидаясь приглашения, присел на скрипучий, разболтанный в креплениях венский стул и огляделся. Он никогда прежде не заезжал сюда, потому что вырывался в город редко и, наскоро покончив дела, не задерживался, возвращался в Синее Морцо. Да и покойная Лукерья не особо привечала сестру, потому как давно, еще в молодости, сестры вдрызг поссорились. По истечении многих лет Лукерья и сама-то толком не могла объяснить причину размолвки, изредка пересылала сестрице небольшие суммы денег, а наведывать ее не наведывала, да и к себе в гости не приглашала.

Ляпаев тоже мало любопытствовал насчет городской свояченицы и ее дочки и вот теперь, узрев бедность сродственников, сидел потрясенный, а поскольку был он человеком мягкого характера, почувствовал себя виновным: ничего не стоило ему время от времени подбрасывать им немного деньжат. Теперь-то он не оставит их в беде, непременно поможет…

Но вот девушка показалась в дверях. Ляпаев остановил на ней блуждающий по каморке взгляд и от неожиданности привстал со стула: перед ним стояла… Лера – вчерашняя девица, ушедшая от него только сегодня на зорьке.

– Как же вы меня разыскали? – она была не менее гостя встревожена его столь неожиданным появлением, но старалась не выдать своей тревоги, натянула на лицо обманную улыбку и игриво моргала глазами. – Садитесь, что это вы так…

– Ты – Глафира?

– Уже успели наболтать? – Она метнула гневный взгляд в подслеповатое оконце. – Ябедники…

И тут Ляпаев, сам не соображая, что делает, шагнул к девушке, размахнулся и до боли в крепкой мужской ладони ударил ее по щеке. Она ойкнула, качнулась, но, ухватившись за косяк, удержалась на ногах.

– Это… это за что? Я же ничего не брала…

Глафира, она же Лера, прислонившись пылающей щекой к дверному косяку и мелко-мелко всхлипывая, растирала по лицу слезы и все еще не могла понять происходящего, думала, что ее бьют по недоразумению. Боже мой, как он может думать про нее такое. Никогда, сколь ни бедствовали они с покойной матерью, не брала она чужого – даже тогда, когда подружки втянули ее в эту грязную круговерть.

Мамонт Андреевич, ошеломленный и тем, что ему открылось здесь, и своей несдержанностью, и словами Глафиры, и ее унизительно-покорным голосом, кулем опустился на стул, уперся локтями в колени и спрятал лицо в ладонях, неожиданно похолодевших.

Так прошло некоторое время, пока не пришло к Ляпаеву сравнительное успокоение. И Глафира стала понимать, что этот господин ни в чем ее не обвиняет, что тут что-то другое, но что – не могла взять в толк, а потому перестала всхлипывать и с испуганным любопытством наблюдала за ним. Но стоило ему заговорить – и все открылось ей.

– Виноват я, Глафира, а тетка твоя Лукерья, царство ей небесное, – прежде всего… Не любила она матушку твою, не привечала. И я тоже хорош… В глаза ни разу ни ее, ни тебя не видел. Вот и наказал господь… – Он говорил это, не поднимая на нее глаз, а так же, глядя в пол, спросил: – Давно мать-то схоронила?

– Скоро сорок ден, – еле слышным голосом ответила она. – Деньги-то ваши еще при ней пришли, радехонька была. Благодарить приказывала, когда получила. Да я все не собралась.

– Будет тебе… Чем болела-то?

И пока Глафира рассказывала, он слушал, и потихоньку созревало у него решение забрать ее к себе, в Синее Морцо. Пусть выберется из этой грязи, поживет у него, рядышком с Пелагеей, может, привыкнет к деревенской жизни.

– Ты вот что… Завтра за тобой заедет Резеп, работник мой. Собирайся и езжай с ним. Поживешь у меня. А там видно будет…

– А квартиру как же? Да и как это вдруг…

– Заколоти окна да двери. Кто такое барахло возьмет, – Ляпаев понимал, что говорит бестактность, но Глафира начинала сердить его. Он достал из кармана помятую десятирублевую ассигнацию, положил на край стола. – Отдай хозяйке задаток на месяц-другой. Да чтоб с солнцем была готова. И никаких капризов. Ляпаев вышел на замусоренную, в помойных подтеках улицу, и она после сырой и душной каморки показалась ему настоящим раем. Он раскованно вздохнул всей грудью и физически ощутил, как внутрь вливается промороженный чистый воздух.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю