Текст книги "Старая дорога"
Автор книги: Адихан Шадрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
История эта стала известна всем. И Гриньке с Ольгой, конечно же, в первую очередь. С тех пор они перестали смотреть на Ляпаева как на благодетеля, а себя – считать сирыми и обязанными хозяину.
– Сижу, – всполошился Макар. – Николка, поди-ко, управился, хворь-то будто рукой сняло.
– На лов? – спросил Илья.
– Не-е, дома переночуем. Прасковья баньку седни пообещала. Спину ей помылю да потру. А не то и позабудешь, как бабой пахнет.
– Ты у нас один при деле, – в тон ему откликнулся Илья, – остальные – холостежь.
– Глянь-ко, и пра… – удивился Макар. – Женить вас надо.
– Андрей Дмитрич погрозился Глафиру взять.
– С Андреем-то дело проще. С Гринькой канитель. Ему двухметровую девку надо, а то и не дотянется…
– А мне маленькие ндравятся, – серьезно отозвался Гринька и обернулся к шутникам.
– Не дергайся, сейчас закончу. – Андрей раздвоил бинт и стянул концы узлом. – Через недельку можешь тачку катать.
– Целую неделю еще?
– Или невтерпеж.
– Так Ляпаев…
– Ништо! – успокоил его Иван Завьялов. – Хозяину малость хвост прищемили. Сейчас он сговорчивый. В межпутинье опять хамить начнет.
– Нам, главное, вместе держаться.
– Правильно говорит Андрей Дмитриевич. – Это Илья. – Можно так прищучить…
Когда все ушли, Андрей подумал, что люди вокруг него собрались надежные. Он с благодарностью подумал о своих городских товарищах: молодцы, что Завьяловых сюда нацелили. Иван – просто клад: спокоен, рассудителен, прошел боевое крещение, а самое главное – свой он среди пришлого люда. Стоит лишь слово ему сказать, стеной за него встанут. Ватажники – почти пролетарии. Вот уж кому терять нечего.
Андрей посмотрел в окно: мимо медпункта прошла Глафира. Она скосила глаза на оконце, приметила Андрея и, игриво вскинув головку, застрочила каблучками дальше.
«К Резепу, – догадался Андрей, – спелись. Два сапога пара».
Он был рад, что их связь не пошла дальше двух-трех ничего не значащих и к ничему не обязывающих встреч.
Но всякий раз, вот так случайно встречаясь, он не может спокойно смотреть ей в глаза, полные гнетущей, глубоко запрятанной скорби. Слова могут обманывать, поступки – тоже, но глаза – нет. А они говорят, что было в жизни Глафиры очень трудное, даже трагическое. Что – Андрей не знал, но был уверен, что не всегда жила она припеваючи, а потому и не было к ней той неприязни, какую он испытывает к людям с чужой ему нравственностью.
ГЛАВА ПЯТАЯ1
Ледяные бугры, укрытые саженным слоем камыша и сухого разнотравья, загорелись средь бела дня, в самый разгар путинных хлопот. Бударка за бударкой проходила к приплотку, выгружали ловцы сельдь – отборный каспийский залом. Крепкожилины с ног сбились, скупая редкостные уловы, набивали объемистые чаны сельдью вперемешку с солью и льдом. Неделя истекала, как сельдь пошла, семь чанов уже набили, оставались еще три, как навалилась эта беда.
Ветра и южное солнце до сини высушили шубный травяной пласт, под которым весну и даже лето хранили заготовленный с зимы лед. Потому бугры вспыхнули мгновенно. Как страшное и неуемное чудище, огонь с треском пожирал сушняк, будто перемалывал его в ненасытной пасти. Огневой жар палил лица даже тех, кто работал в то время на плоту поодаль от льдохранилища. Подойти к буграм не было никакой человеческой возможности. Да если бы и рискнул иной тушитель, лишь бы опалился, а то и сгорел, но унять огнище не сумел бы даже в малой толике: бугор ведрами тушить – что стог сена кружкой воды.
Яков с дури было кинулся в огнище с ведром, да его вовремя уцепила Алена, взвыла дико и тем самым несколько отрезвила мужа. Дмитрий Самсоныч стоял у изначалья тесового настила, что вел от лабаза к объятому пожарищем бугру, и застекленевшими глазами смотрел, как огонь истребляет его добро. Нет, не только пылающий сушняк да лед, на глазах оседающий под слоем огня и пепла, терял он в эти роковые минуты. Промысел безо льда – уже не промысел. Сельдь, не заморозив, не сохранишь, да и красную рыбу, которая по-настоящему еще и не пошла. Но пойдет она уже мимо них, Крепкожилиных, к Ляпаеву, к волостным богатеям, к городским промышленникам. Дмитрий Самсоныч весь напрягся, будто готовый к действию, но не шелохнулся, потому как понимал: ничем беде не помочь, с гневом божьим не поспоришь. И думал: чьими же руками наслал господь лихо?
А в это же самое время на приплотке, оставив носилки с рыбой, глазели на пожар рыбаки, перекидывались словами, полными намеков, укоров, злобы.
– И год-то ноне непожарный, а вот…
– Без поджога и дрова не горят.
– Оне, робя, красного петуха сами привадили – весной Максутову землянку спалили. Вот петух-то и наведался еще раз.
– С огнем не поспоришь. Это тебе не Максут.
– Не праведные деньги огонь пожирает.
– Правда сказано: не топора и воды остерегайся, а огня.
– Айдате, ноне им не до нас. Рыба закиснет, Ляпаеву, что ли, отвезти.
– Так не берет он, мудрит чтой-то.
– Вчерась, говорят, начал скупать.
– Хитрован! А уж теперь и подавно будет выкобениваться.
– Че поделаешь, надо испробовать.
И полчаса не минуло, как вместо двух горбатых бугров остались пепелища. Камышовые завалы, отсыревшие от белесого пара, шипели и чадили еще, а Яков уже напирал на отца. Они только что зашли в конторку, чтоб скрыться от любопытных людских глаз. Старик, сгорбившись, уперся локтями в острые колени, молчал.
– Не иначе, тятя, поджог. Сволочье сплошное.
– Можа, и поджог. Только до улики че подозревать да сто грехов на себя брать.
Яков удивленно вскинул глаза на отца: что это святым заговорил? Да разве велик грех – подозрение, ежели в жизни ловецкой куда бо́льшие погрешения случались. И ничего – молчал, не каялся. Знать, беда враз согнула. Бывает. Пущай отойдет.
К вечеру Дмитрий Самсоныч и вправду отошел. Позвал Якова, усадил рядом.
– Супротив судьбы не попрешь. Благодари бога, что выход и амбары не занялись. Совсем бы по миру пошли. А тут хоть сушка да сырье целехоньки. Три чана не досолили – че теперь убиваться!
– И краснуху не возьмем, – сокрушался Яков.
– Ниче, мы свое не упустим. Придумаем что-нибудь. Пока же смотри в оба. Коли поджог с умыслом, чтоб не повторился. Тогда – каюк, хоть в петлю лезь.
– Давче мужики рассказывали, будто занялось не там, где лед кололи, а с противного конца. Со стороны леса. Мож, кто чиркнул – да и в лес?
– Все возможно, Яша. Кто лед рубил? Окурок, случаем, не оставили?
– Бабы, узнавал я. Думаю, не косоглазые ли подожгли? Они народ мстительный. За Максутку нешто?
– Кумар только подъехал, сам видел. А Садрахман и не приезжал.
– То-то и подозрительно.
– Как же, будет те старик по острову бегать. Скажешь тоже.
– Узнать бы! – Яков стиснул зубы и опустил увесистый кулак на край стола. – Посчитался бы я с ним, подлюгой. Вспоминал бы он меня и на том свете. – Яков помолчал в злости и вдруг оживился: – Тять, смотрел я, местами лед сохранился, по колено пласт, можно нарубить.
– Думал я, – сказал Дмитрий Самсоныч. – Не мешало бы еще хоть чан-другой набить, только бесполезно это. Зола на льду, сажа… Не селедка – чернота сплошная получится… Я че надумал: у Ляпаева нешто попросить? Нам две-три рыбницы бы загрузить – и будя.
– А даст?
– Кто знает. У него на каждом промысле по два бугра. Запасливый.
– Съездить? – оживился Яков.
– Сам наведаюсь. Тут надо с подходом, он мужик с кандебоберами.
2
Илья с Тимофеем встали ни свет ни заря, едва стаял мрак и открылось недальнее видение на реке. Полное светление, однако, затянулось – мешал туман. Пока вызревало утро и плеснувший солнечный свет спалил серую невидь, обработали вентеря и сети.
– В нашем верховье рассказать, сколько нонче рыбы этой я переловил, брехуном сочли б. – Это Тимофей. Он каждое утро говорит примерно одно и то же, не в состоянии привыкнуть к невиданным для его родных мест уловам. – А шугануть бы этот залом там, в верхах, – мешок денег.
Илья уже привык к его восторженным взбрыкам и даже не слушал напарника – мели, Емеля. Каждую весну на путине он вроде бы терял способность слышать постороннее, переключался обостренным слухом на весенний птичий гвалт и свадебные пернаткины пенья. Неподалеку от их стана – многотысячное грачиное скопище: в ядовитой зелени ветлы черными шапками тесно и бессчетно лепились гнезда. Неумолчный грай крылатого поселения никогда не надоедал Илье, и он по их повадкам загодя определял непогодицу, добрую или сварливую весну. Нынче тоже рано грачи приступили к гнездам, еще по морозным утренникам, отчего открылась Илье в его угадках добрая уловистая весна – словно в воду смотрел. Многоголосый грай редко затухал даже ночами. А несколькими днями раньше прибавились к нему скрипуче-просительные голоса грачат – они всегда доспевали к селедочному кону.
Птичьи хлопоты, яркая зелень, солнце, ласковый ветер и добрый улов сельди ладно настроили Илью. Он на время даже забыл о вчерашнем пожаре на Крепкожилинском промысле, и наступивший нынешний день представлялся ему необыкновенно хорошим. Но известно: хвали утро днем, а день – вечером. Едва они вывернулись из-за песчаного откоса, поросшего густой щетинкой низкорослой ветлы, их глазам открылись строения промысла, и случившееся вновь припомнилось им.
– Теперь че же, к Ляпаеву, а? – обеспокоенно спросил Тимофей.
– К нему, стало быть, – подавленно отозвался Илья. – Поначалу, однако, сюда заглянем, все одно по пути.
– Можно и так, – согласился Тимофей.
С этого момента все пошло наперекосяк, будто кто-то свыше наслал порчу на землю, повредил очень нужный винтик в хорошо отлаженном механизме жизни. Промысел выглядел заброшенным – ни одной лодки у приплотка, ни человека на плоту. Лишь приблизившись к строениям, приметили ловцы ватажников в выходах и под вешалами – они снимали сушку, набивали ее в рогожные кули. Но и в выходах не было обычного многолюдья – что-то и тут приключилось. Не иначе как поуволили работных Крепкожилины.
Подогнали ловцы бударку к приплотку, закурили, выжидая. Но ни Яков, ни старик из конторки не показывались.
К тому времени причалил дед Позвонок с внуком да Кумар с десятилетним сыном – тощим и неимоверно вытянутым парнишечкой. Кумар тоже задымил от вынужденного безделья.
– Видать, у моря погоды ждем.
– Ждать – не устать, да было бы чего ждать.
Быть в неизвестности всегда тревожно и невыносимо, а тут прибавлялась ко всему прочему забота об улове и, стало быть, о заработке, о завтрашнем дне. Потому ожиданье у промысла стало вскоре нестерпимым.
– Пойдем? – Тимофей кивнул на конторку.
– Пош-шел он! – Илья метнул окурок за борт и зло сплюнул.
– Он-то пошел, а это куда девать? – резонно спросил Кумар и повел раскосыми глазами по бударкам с рыбой.
– Айда, Кумарка, – Тимофей поглубже затянулся махорочным дымом и тоже выбросил окурыш. Он, коснувшись воды, коротко шипнул и, покрутившись в тугой воронке на быстрине, утянулся водой под бударку.
– Эх, едрит в позвонок, и мне штолить с вами, – дед поправил на голове истертый треух, с которым не расставался даже в летнюю жарынь, не по годам спешливо взобрался на приплоток и не мешкая засеменил к конторке. Следом утянулись и Тимофей с Кумаром.
Как шел разговор с Крепкожилиными, Илья не знал и расспрашивать не стал, да и переговорщики, которые вскорости вернулись к своим бударкам, не были расположены к длинным речам. Даже дед Позвонок позабыл свое потешное речение, которое был горазд вставлять всякий раз, о чем бы мужики ни толковали промеж себя.
– Сходили за отказом, – зло процедил сквозь зубы Тимофей. Был он крайне расстроен и почти весь путь от Маячненского промысла до Ляпаевского пребывал в молчании и тягостном раздумье. Илья чувствовал состояние напарника, не донимал его расспросными словами, прикидывал, сколько сейчас ловцов съехались на Синеморский промысел, и засомневался, что все смогут сбыть рыбу Ляпаеву.
И Тимофей Балаш о том же мыслил, но лишь применительно к себе. Его не заботило, что кто-то, помытарившись до вечера, вывалит закисшую рыбу за борт, что путинный день обернется пустым, беззаработным. Тревожился Тимофей за себя, потому как с каждым днем близился конец весенней, самой добычливой, поры, а вместе с отведенным для добычи временем таяли и его, Тимофеевы, надежды на легкодоступный прибыток невеликих в общем-то капиталов, но его, личных, которые он, наслышавшись всяких небылиц, вложил в дело и надеялся ну хотя бы удвоить их по перворазу. Обстоятельство это попервоначалу он объяснял невезучестью, потом стал винить Крепкожилиных, устанавливающих не в меру малые цены. Тимофей был уверен, что на торг не ездят со своей ценой, что даже скупщик не всегда волен навязать свою волю, что спрос всему голова и избыток или недостаток товара и цены определяет базар, нужда. Но поскольку последнее слово за тем, кто платит деньги, то и вся вина за ним. Вот почему Тимофей винил Крепкожилиных.
Но сегодня, пока парусную бударку еле приметно гнало ветром встречь воде и неизвестности, которая поджидала ловцов на Ляпаевском промысле, пришел Тимофей к мысли, что не скупщики виною бедам, а кто-то из ловцов: спалил ледяной бугор, вот и расплачиваются работные люди. Так думал он оттого, что в душе был и оставался хозяйчиком и если еще не стал ну хотя бы малюсеньким рыбопромышленником, то не в том причина, что характером не вышел или устремлениями. И тем и другим Балаш доспел, да и ехал он в понизовье с определенным прицелом – разжиться. Но до осуществления этого намерения пути было столько же, что и в самом изначалии, если не больше, что раздражало и бесило его. И он стал винить уже не судьбу, не хозяев промысла, а Илью, который необдуманно ввязался в ненужную перебранку с Яковом; Андрея, неизвестно зачем встревающего не в свое дело; Ивана Завьялова, который, вместо того, чтоб хорошо заработать и вернуться домой при деньгах, встает в заступку за Гриньку; поджигалу, если слухи верны, за то, что лишил возможности Крепкожилиных скупать у ловцов сельдь. Потому-то и сидел он, сумрачно насупившись, и колко оглядывал ловцов, искал выхода из той ловушки, которую сам себе состроил. Но высвета из тупика не видел. Спешный в напраслине, которую возводил на ближних, возмущал себя, побуждал к действию, но в ясности эти действия ему не виделись, и он в бессилье злобился еще пуще.
Вскоре открылись Синее Морцо и промысел. Издали было не понять, что там, у приплотка. Но сблизились до видимости и различили редкие бударки, часть причалов пустовала. И опять не появилось ни у кого ясности.
– И тут та же хреновина, – возмутился Илья.
– А может, берет? – засомневался Кумар. – Сдал рыбак и ушел. Вот и пустой причал.
– С одной насести да разные вести, – усмехнулся дед Позвонок.
3
Не может нужливый человек оставаться один. Нужда сама по себе тягость непомерная, и одиночанье в такую пору гибельно, ибо может она в таком разе в дугу согнуть, толкнуть за край допустимого. И тогда пропал человек. По этой вот самой причине без сговору сошлись в тот вечер мужики в мазанке Ильи Лихачева. Общая крайность свела. И Гриньку привел с собой Иван Завьялов.
…Солнце давно ушло на покой. Вечерний край неба дотлевал пепельными облаками. За околицей села, на берегу заманихи, призывно зазвенела гармошка, проиграла несколько переборов и заглохла. Завизжали девчата, засмеялись парни. Опять гармошка ожила.
Гринька, опершись локтями о перильца, стоял на плоту и поджидал своего дружка-ватажника, чтоб присоединиться к гульбищу. Он нетерпеливо посматривал на плотно прикрытую дверь казармы, где после дневной колготы вечеряли ватажники. Гринька явно представил длинный общий стол между ярусами нар и порадовался, что у них с Олей есть свой ухоженный угол в этом мрачном неуклюжем доме.
По-кошачьи скрипнула казарменная дверь. Гринька увидел Ивана Завьялова, в темно-синей коротайке поверх светлой косоворотки, в сапогах, густо помазанных дегтем.
– Добрый вечер, дядь Вань.
– Здравствуй. Че один-то? Слышь-ко, девки соловками заливаются? – Завьялов кивнул за промысел, откуда слышались переливы гармошки и голоса девчат.
– Миньку жду.
– Или не сговорились? Дружок твой давно без задних ног дрыхнет. Ухайдакался за день-то. Так что один топай.
– Да я с ним собирался. Че одному-то…
– Девок щупать в одиночку сподручней. Тогда, коли так, пойдем к Илье. Не всяк день по гуляньям шастать. А вон и Лексей. – Завьялов увидел выходящего из казармы брата.
В невеликом жилье кроме хозяина и квартировавших Андрея и Тимофея Балаша сидели Кумар и Макар Волокуша. Илья с Кумаром – нетерпеливо-выжидающе, на кортках возле топящейся печи, остальные – кто где: по лавкам и на громоздком сундуке.
Когда вошли братья Завьяловы с Гринькой, разговор уже накалился до такой степени, что спорщики были крайне возбуждены. На некоторое время, пока прибывшие рассаживались, в мазанке установилась обманчивая и недолгая натишь.
– Невмоготу стало, – подал голос Илья, – рыбу некуда деть. Подсобили, называется…
– Вот-вот! – подключился Андрей. – Если слухи о поджоге верны, плохую услугу оказал тот человек ловцам.
– Куда уж хуже!
– Поджогами богачей не одолеть.
– Упекут в Сибирку и живьем сгноят.
– Было бы за дело стоящее, – сказал Андрей. – За людей и пострадать можно.
– Допекли, может, мужика, вот он и не сдержался, – высказал догадку Тимофей. – Али спьяну. Люди взмутчивые стали. Чуть что – сразу на дыбки.
– Нам надо стоять ближе друг к дружке. Иначе никак нельзя, – тихо сказал Иван Завьялов.
Тимофей не ввязывался в спор с ним – Завьялов-старший выглядел внушительно, говорил неспешно, чувствуя в словах своих силу и вескость. Это не Андрей. Тимофей может тому возразить, подзадорить может. Парень-то он ничего, только Тимофей без сомнений, на веру, слов его не приемлет.
У Гриньки свои мысли. «Правильно Завьялов сказал насчет того, чтоб друг дружку поддерживать, – думает он, – иначе не работать бы мне на промысле. Как пить дать, Ляпаев прогнал бы».
Не только Тимофей и Гринька задумались о своем. У каждого после слов Завьялова объявилась надобность в себя уйти, о себе, о ближних и товарищах подумать, потому и тишина образовалась небольшая.
Первым вышел из того раздумчивого состояния Илья.
– Так что же теперь… делать-то что будем?
– Правильно, Илья, надо действовать.
– Нам надо выработать единые требования к Ляпаеву. В округе все промыслы его. Маячненский, – Андрей назвал не Крепкожилинский, а Маячненский, – практически вышел из дела. Самое главное наше условие – чтоб принимал всю сельдь.
– Кто бы ее ни привез, – подсказал Илья.
– Верно!
– Насчет цены тоже, – сказал Макар. – Чтоб не ниже прошлогодней.
– И чтоб промысловым поденную плату накинул. А то курам на смех. Проешь все, и домой ни копейки. Чать, на заработки пришли.
Тимофей сидел в стороне безучастно, не поддаваясь общему возбуждению. Когда пыл сборщиков несколько поубавился, он как бы невзначай обронил:
– Послушается он вас, как бы не так. Да приведись мне…
– Не приведется, – оборвал его Иван Завьялов.
– Договорились, выходит. – Андрей обеспокоился словами Тимофея и подумал, что он тут лишний. – Теперь – кто пойдет к Ляпаеву? Если доверите, могу и я. Но нужно не одному, лучше двоим-троим…
4
Каждую зиму по истечении года Мамонт Андреич подавал в губернскую Казенную палату сведения о прибылях и обороте. Раскладочное присутствие палаты по этим данным исчисляло налоги на текущий год. На том губернские чиновники считали свои контрольные обязанности исполненными, а Ляпаев, внеся в казну означенные платежи, довольный и собой и вышеупомянутыми контролерами, потирал руки и подсчитывал очередные барыши, намного большие, чем ежезимно сообщал в губернию.
Привычка занижать годовые обороты и прибыли укрепилась в нем давно, еще в те первые годы, когда начал рыбное дело, – с давних времен с грехом повенчан. Хотелось быстрее стать на ноги, выбиться из простых скупщиков во владельца многих промыслов. Потом, спустя годы, хитрость эта (Ляпаев не любил слово жульничество применительно к себе и даже в мыслях не произносил его) вошла в обыкновение и своего рода тактику действий. Даже сознавая, что уловка эта подсудна, не мог отрешиться от многолетней привычки, потому как верил в свою безнаказанность. Способствовал такой убежденности и податный инспектор, начислявший платежи. Он был старым знакомым, охотно брал у Ляпаева и икру и белорыбку, не брезговал и отдельными ресторанными номерами с девицами, за которые, разумеется, платил не сам, а Ляпаев и ему подобные. Вот откуда шли и безнаказанность и вера в незыблемость своего положения.
И вдруг – как снег в летний день – пришел Ляпаеву из Казенной палаты засургученный пакет. Вновь назначенный податный инспектор просил в месячный срок подтвердить присланные еще зимой данные. Ничего похожего прежде не случалось, а потому Ляпаев не на шутку встревожился и пребывал в глубокой задумчивости – что бы это означало?
Многолетний опыт в материальных ухищрениях подсказывал Ляпаеву два возможных исхода. Первый – как удар хлыста – короткий в словах и болезненный и долгий на деле: разбирательство и суд. В таком случае податный инспектор просто дурак: раскочегарит два-три дела, а больше ему не позволят, самого сожрут.
А может, он и не дурак? В этом второй, спасительный исход. Чем больше размышлял Ляпаев, тем прочнее укреплялся в мыслях, что новый инспектор – человек всезнающий и себе на уме. И решил он, как говорится, сразу же вызвать на ковер своих будущих кормильцев-поильцев. И чувствуется, аппетит у него не тот, что у прежнего. Этого малым не ублажишь, куш он, видимо, потребует немалый. Оттого, бестия, и срок определил месячный, чтоб было время неспешно присмотреться и сторговаться. Ну, хват!
Возмущался Ляпаев не шибко, как если бы беззлобно журил близкого человека за безвинную шалость. Да и не мог он иначе, потому как и сам бы на месте податного инспектора поступил так же. А потому он с облегчением признал право губернского чиновника, слегка припугнув, выудить кругленькую сумму, чтоб потом безбоязненно, сообща вершить дела по-прежнему.
И порешил Ляпаев под конец: дело судное, скупиться грешно. Надо ехать в город и приручать податного инспектора через своих людей. Умел грешить – надо выворачиваться.
Едва Мамонт Андреич обмозговал это щекотливое дело и отважился во что бы то ни стало купить инспектора с потрохами, неожиданно озадачила его Глафира: о приданом завела речь. Да так настойчиво, что Ляпаев спервоначалу опешил. После приезда в Синее Морцо она про состояние и заикнуться не смела, а нынче – промысел ей отпиши. Ни больше ни меньше. Не иначе, Резепкина работка. Не раз примечал Мамонт Андреич, что льнет Глафира к плотовому, серчал, все собирался потолковать с ней, чтоб отошла от Резепа, потому как недолюбливал его. На промысле терпел не оттого, что по душе пришелся, – дело тот знал, людей держал в руках, по-собачьи преданно глядел в глаза хозяину. Поворовывает, правда, да кто нынче без греха. Прогнать – дело пустяковое, непросто надежного человека отыскать. Вон и на Малыкском промысле дурень дурнем, менять бы надо. А кем? Ляпаев мысленно перебрал сельчан, но ни на ком не задержался. Даже Якова Крепкожилина, дуролома, не взял бы. Тимофея Балаша нешто? Да мало его знает. Но уже отличил от остальных. Непохожестью на других приметный. Завистливые зеленые огоньки в глазах пляшут, когда деньги видит. Но это не к спеху, пусть рыбному делу получится.
А пока Ляпаева заботит и злобит Глафира. В который уже раз кается он, что поехал на Грязную улицу наведать Лукерьину сестру. Грех решил искупить, да на бо́льший напоролся. Теперь вон наследство требует. Приведись ей в женихи Андрей, слова противного не вымолвил бы, не одним – двумя промыслами готов поступиться. Потому – порядочный человек, умен, мог бы дело вести. А Резепу задарма можно только зуботычину дать. Да и то, ежели в охотку.
– Деньги родства не знают, – сказал Мамонт Андреич, когда Глафира про приданое завела. – Но я тебя не обижу, сделаю, как обещал, насчет же промыслов погодим, не к спеху. С собой в могилу не заберу. И тебе достанется.
Глафиру обожгло – «И тебе». Знать, Резеп прав, все Пелагее достанется да ее ребенку.
– Говорят: бедную выдают, а богатую сватают. Я хочу, чтоб меня сватали. Вы мне, Мамонт Андреич, пока я молода, отдайте положенное, – капризно вскинув голову, сказала Глафира.
– Кем положено? – резко спросил Ляпаев, в упор уставившись на нее. – И сколь положено? Ты мне дочь али жена?
Не надо бы так, да сорвалось. Не подумав брякнул. Глафира мигом преобразилась, ехидно прищурила глаза, подбоченилась.
– Эт-то точно, не жена. Однако что-то похожее…
– Будет те, греховодница, – смутился Ляпаев.
– Я ведь могу и Пелагее Никитичне про то…
– Перестань, Глафира! – Ляпаев покосился на дверь. – Не дай бог Пелагея войдет – ты брось шутки шутить. Забудь про то. А я подумаю… насчет промысла.
– Нечего и думать, дядюшка, – продолжала озоровать Глафира. – Я в ином разе могу и больше затребовать.
– Хорошо-хорошо, будь по-твоему, – сдался Ляпаев. – Промысел так промысел. Жених-то кто, а? Андрей, что ли?
– Нужен он мне, интеллигентик несчастный.
– Он порядошный.
– На порядочных воду возят.
– Так-то оно так, только этим не попонукаешь. С виду вроде-ка щуплый – а твердый человек.
– Мне твердый ни к чему. Я сама хочу быть хозяйкой.
– С Резепом, что ли?
– Да.
– Ты его мало знаешь, Глафира. Могла бы лучшего найти.
– Лучшего в моем положении, дядюшка, искать трудно. Кому я такая нужна?
– Ну-ну… успокойся. С богатым приданым, да еще с промыслом, всяк возьмет. – Ляпаев чувствовал себя виноватым перед Глафирой и теперь даже радовался, что уступил ей. Подумал: «Прав Кисим, когда говорит про нее – шайтан девка. Шайтан и есть. Выдать бы, деваха, тебя поскорей, да и мотай-ка ты от меня. Резеп так Резеп. В конце концов, мне все одно. Не мне с ним миловаться…»
5
Илья не представлял себе, как он явится к Ляпаеву и будет что-то требовать от него. Сколько он себя помнит, Мамонт Андреич был для него человеком недосягаемым, всемогущим в своем положении, полновластным хозяином и вершителем судеб сотен людей. И не только Илья – умудренные жизнью старики молчали в присутствии промышленника, не смея ему перечить даже в малом.
И вот ему, Илье, вместе с Андреем и Иваном Завьяловым доверили мужики свое дело-нужду – вручить требования хозяину. Нужда нужде – рознь. И одно дело на другое не похоже. В жизни людей всякое приключается. Но такого в Синем Морце не случалось – чтоб хозяина принуждать. Можно было его не уважать, невзлюбить, не наниматься на его промысел, быть недовольным. Но чтоб понуждать – не приходилось.
Илья поначалу не поверил, что и его назначили посыльным.
Не с чего бы: и на слова коряв, и не хитер, и не удачлив. Но погордился собой – доверили все же!
Оттого-то почти и не спал ночь, а едва развиднелось – был на ногах. Он боялся оплошать, а потому уже в который раз в мыслях шел на промысел, заходил в конторку, где Ляпаев, по обыкновенью, собирал по утрам близких ему людей и говорил о деле. А вот дальше ничего путного у Ильи не складывалось. Не знал он, как и что говорить хозяину, как себя держать.
Андрей, проснувшись, приметил, что товарищ его сам не свой, понял причину возбуждения, увел разговором на другое, сказал озорное, первое, что на ум пришло:
– Илья, а ежели я женюсь, не прогонишь?
– Как можно, живи.
– Придется тебе с Тимофеем в задней ютиться, – не переставал шутить Андрей.
Илья принял разговор всерьез, покосился на спящего Тимофея, показал жестом: мол, мы его выпроводим. Шепнул:
– Не нравится он мне что-то. – И вдруг заинтересовался: – Не Ольгу ли возьмешь? То-то она к тебе зачастила.
– Откуда это?
– Говорят.
– Мало ли что говорят, всех сплетен не переслушаешь. Да и могу ли я вязать ее судьбу со своей. Со мной всякое в любой день может приключиться, ей-то с какой стати страдать? Она девка славная, найдет подходящего.
Озорство обернулось серьезным разговором.
– Не положено, стало быть, женку брать, а? – спросил Илья озабоченно.
– К слову. Сегодня я здесь, а завтра, может, сибирщина. И она, выходит, следом? Нет, незачем ей по мне казниться.
Так, за разговором, подоспело время к Ляпаеву отправляться. Надел Илья косоворотку поновее, голиком по сыромятным поршенькам поводил – пыль вытрусил, поплевал на ладонь и пригладил вихры.
На плоту их поджидал Завьялов. Из казармы валил работный люд, растекался: кто к выходам, кто на плот. Ловцы еще не появились, лишь Макарова бударка одиноко торчала у приплотка, и Николка волоком тащил к ней пустые носилки. А сам Макар о чем-то возбужденно рассказывал Ивану Завьялову. Едва Андрей с Ильей приблизились, Макар – к ним:
– Слышь-ко, что в Чапурке творится! Бударку не просунешь. Шест поставил – стоит. Крест святой, не вру. Зюзьгой черпал, будто из мотни. А селедка, глянь-ка, отборный залом.
Подивились выборные Макаровым словам, постояли у бударки, всклень, по самые бортовые линейки налитой серебристо-черной сельдью, пошли в конторку.
Ляпаев первоначально не обратил на них внимания, еле заметно кивнул на приветствие.
– К тебе, что ли? – спросил он Резепа и кивнул на вошедших. И Андрею: – А ты что у порога топчешься? Будто сватать пришел, мнешься.
– А мы все вместе, по делу.
– Беспричинно только бездельники шляются, да и они в путинные дни…
– Проходите, товарищи. – Это Андрей Илье и Ивану. Шагнул к столу, за которым умостился Ляпаев, и положил перед ним лист бумаги. – Вот, Мамонт Андреич.
– Что это?
– Наши требования, – пояснил Завьялов, встав рядом с Андреем.
– Чьи это – ваши?
– Рабочих и ловцов.
Ляпаев пытливо и с явным удивлением переводил взгляд с одного на другого и, кажется, что-то начал соображать.
– Рабочих и ловцов, – в задумчивости повторил он. – Ну а ты, Андрей Дмитрич, тут при чем?
– Это мое личное дело.
– Ах да. Прослышан: есть такие, которые народ мутят. Но не думал, чтоб ты, сын почтенных родителей…
– Мамонт Андреич, это к делу не относится. Давайте говорить по существу.
– Ну да, ну да… – Он, кажется, впервые вспомнил о бумаге, которую держал. – Так что вы тут просите?
– Мы не милостыню просим, а справедливости требуем, – уточнил Завьялов.
– Так уж сразу! Требователи, – Ляпаев долгим ироническим взглядом посмотрел на Илью. Тот мигом вспотел, но выдержал взгляд, подтвердил:
– Да, требуем.
Поведение Ляпаева удивляло Андрея, он ожидал, что хозяин будет кричать, грубить, может даже выставить вон. Но Мамонт Андреич, кажется, не принимал все происходящее всерьез. Потому он больше любопытничал, чем серчал.
– Слышь-ка, Резеп, требуют от нас эти вот… э… товарищи, чтоб мы скупали всю рыбу, что привезут. Как быть, даже не знаю. А? – Ляпаев, как понял Андрей, хотел их посещение превратить в балаган, не более, а потому подключил в игру и Резепа.