355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адихан Шадрин » Старая дорога » Текст книги (страница 11)
Старая дорога
  • Текст добавлен: 25 сентября 2017, 15:00

Текст книги "Старая дорога"


Автор книги: Адихан Шадрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)

– Ну, зачем так, Андрей Дмитриевич, дорогой… – взмолился он. Вот как: и дорогой, и имя-отчество враз вспомнил! Есть же люди, понимающие только силу и глухие к добрым человеческим словам.

– Ты уж того… Мамонту Андреичу не доводи, как все было. Приезжай-ка, хоть завтра. Все будет исполнено, а этим больным заплачу, свои отдам… Андрей Дмитрич, не губи.

…Андрей отпустил шкот. Парус, потеряв упругость, затрепыхал в бессилье, пока Андрей не обронил его вместе с реей на закрой. Бударка медленно подошла к яру. И едва он спрыгнул с лодки на землю и накинул чалку на кол, из землянки вышел Максут. Андрей догадался скорее, чем узнал его. Смертельно изнурительная болезнь до неузнаваемости состарила и вконец высушила Максута, выжелтила его лицо, как ветловый лист первыми заморозками. Он мелко и еле слышно покашливал и кивал Андрею головой – узнал его.

– Садрахман нет, на лов пошел, – хриплым слабым голосом сказал он.

– Как дела? – спросил Андрей и тут же в мыслях обругал себя за бестактность.

– Мала-мала ходим. Помирать нада.

– Поживем еще, – фальшиво бодрился Андрей.

Максут ничего не ответил, но глядел на реку, часто-часто моргая слезящимися глазами, и, кажется, не слышал обращенных к нему слов.

Андрей что-то еще говорил ему, по-прежнему пребывавшему в скорбном молчании, старался расшевелить мужика, пока не дошла до его понимания простая и страшная мысль: Максут сознанием уже не на земле, а там, куда должен скоро уйти, и земные хлопоты, слога утешения ему уже без всякой надобности. И деньги, которые Андрей хотел отдать ему, – тоже. Максут посмотрел на них и вроде бы даже не понял. Помолчав некоторое время, сказал:

– Садрахман отдай. Скоро ему нужна будет.

…Возвращался Андрей с тяжелым сердцем. И уже не радовала его ни сумасшедшая скачка легкой бударки, ни белопенные волны, ни броская зелень ветловых лесов вдоль протоки, ни яркое солнце над плесом. Мимо с промыслов серединой реки легко пробегали порожняком ловецкие лодки. Груженные рыбой лодки, прячась от ветра, жались к лесистому берегу. Андрей мельком видел их, но даже не примечал, кто и куда держит путь, мысли его были по-прежнему заняты Максутом, его хворью, виновностью близких ему людей – отца и брата – в Максутовой беде, в его неминуемой и близкой смерти.

От тягостных дум его отвлекли шум голосов, выкрики. Андрей обернулся на гуд и увидел чуть впереди, по ходу лодки, большое скопление ловецких бударок вокруг каравана рыбниц, приткнувшихся к яру у ветлового леса. Мужики, стоя на палубе головной рыбницы, о чем-то горячо спорили. Судя по взмахам рук и нервным выкрикам, дело шло к потасовке. Проехать мимо Андрей конечно же не мог и направил бударку к каравану.

8

В утро этого же дня, несколькими часами раньше, Яков Крепкожилин, потягиваясь со сна, встал с постели, и прежде чем выйти на плот, разбудил жену.

– Ален, хватит дрыхнуть, солнце уже. Тятя скоро будет, вставай.

Так оно и вышло: едва Яков с Аленой оделись, умылись и вышли на плот, объявился Дмитрий Самсоныч. Лошадь мокрая по самое седло – полая вода залила балки, низкодолы, и с каждым днем верхи пробираться до промысла становилось все труднее и труднее.

– Отъездился. До конца путины придется тута пожить. На бударке кажин день туда-сюда силов не хватит, – сказал старик, передавая повод Якову. – Стреножь Пегаша, пущай пока здесь отдыхает. Ни седни, так завтра надо бы в косяк выпустить.

Позавтракали наскоро: слегка подсоленный калмыцкий чай с топленым бараньим салом. В семье Крепкожилиных издавна заведено так: на завтрак чай калмыцкий – и легко и сытно. Алена подала и икру ястычную: нарезанную кусками с желтыми прожилками жира.

Пока Алена прибирала со стола да мыла посуду, и муж и свекор ушли в выход, чтоб определить порядок работы на день – из каких чанов выгружать просоленную рыбу и отправлять на вешала. Бабы-низальщицы, тоже позавтракав (местные, маячненские, – дома, а пришлые – в промысловой казарме), уже заполнили плот и выхода́, ждали, когда на тачках подвезут им воблу для низки.

После осмотра чанов отец и сын Крепкожилины пошли к вешалам. Под открытым небом на жердевых перекладинах в несколько ярусов, высоко над землей, висела провяленная вобла. Ветер раскачивал чалки, шелестел ими, отчего со стороны вешалов доносилось неумолкаемое сухое шорошенье.

Первый съем сушки было решено начать сегодня. Яков подозвал мужиков, передал им повеление отца, а сам вместе с Аленой пошел на приплоток к веслам и остановился в изумлении – ни одной бударки, ни одного рыбака!

…Обычно с раннего утра ловцы уже дожидались их. Бударки с открытыми закроями – товар лицом – плотно стояли у приплотка, ловцы чадили махрой, о чем-то несердито, по-семейному говорили промеж себя, а завидев хозяев, замолкали, ждали терпеливо, пока те шли вдоль бударок, оценивающе осматривали улов и назначали цену. Поскольку вобельный ход был в разгаре и уловы держались устойчивые и богатые, покупные цены падали изо дня в день. Ловцы некоторое время после объявления цен бездвижно оставались на своих посудинах, матерились вполголоса, глубже затягивались табачным дымом, метали злобные взгляды на Крепкожилиных, уже выжидавших у весов.

В этот время подъезжали к промыслу новые бударки, и ловцы, зная, что плетью обуха не перешибешь, а Крепкожилиных не переспоришь и что ждать, следовательно, нечего, по одному вылезали на приплоток, брали сетчатые носилки-ящики и выгружали улов, несли на весы.

Так было ежедневно.

Но сегодня Крепкожилины не увидели ловцов – приплоток пустовал. Ничего дурного в этом ни Яков, ни тем более Алена пока не почувствовали. Просто им было непривычно самим ждать рыбаков. А потому они и не задержались тут, ушли в помещение, где Дмитрий Самсоныч, стоя за конторским столом, ворошил костяшками счетов, что-то подсчитывал.

– Вы че это прохлаждаетесь? – старик удивленно и несколько сердито посмотрел поверх очков на сына и сноху.

– Никого нет.

– Как это – нет? – изумился Дмитрий Самсоныч.

– Еще не приехали.

Старик оставил конторский стол и, подойдя к оконцу, глянул на приплоток. На пустынном деревянном настиле сиротливо горбился штабель носилок. Вид пустующего в это путинное утро приплотка так поразил Дмитрия Самсоныча, что он некоторое время отказывался верить своим глазам.

– Может, штормит, потому и… – высказал догадку Яков. – Пока выберут сети, пока обработают да сюда доберутся…

– Может быть, и так, – согласился старик, но предчувствие чего-то неприятного, пока еще неосознанного, но неизбежного овладевало им.

Так в ожидании прошел и час, и другой, и третий Яков ходил по промыслу, как неприкаянный, не мог ничего делать от расстройства. Сердито прикрикнул на сидящих без дела каталей:

– Че языки чешете? Давайте-ка на вешала рыбу снимать.

Мужики нехотя встали и покатили тачки к вешалам с вяленой рыбой.

Дмитрий Самсоныч оставил счеты, но из конторки не выходил – боялся, как бы своим неудержимым характером не натворил что в порыве гнева. Он уже понял, что сегодня ловцы не привезут рыбу. Неясной для него была лишь причина: или же кто из скупщиков перехватил, или – старик не хотел этому верить – ловцы прекратили лов.

Наконец у Якова иссякло терпение ждать у моря погоды, и он засобирался.

– Ну-ну, глянь, что они там вытворяют, – согласился отец. – Да глаза-то людям особо не мозоль. Подумают еще, что струхнули, цены потребуют набавить. А может, и не надо бы, а?

– Поеду, – Яков сказал – как топором рубанул. Старик промолчал, а потом не раз корил себя за несвойственную ему мягкость и уступчивость.

Яков оттолкнул лодку и вздернул парус. Ветер рванул серое полотнище, пополоскал им и больно хлестнул шкотом Якова по спине. Он поймал конец веревки, подтянул парус и вырулил на середину реки.

Когда Андрей подогнал бударку к каравану, скатал парус и завернул скаток на рею, на него никто даже не обратил внимания – мало ли по рекам в весеннюю пору бегают под парусами. Ловцы, сбившись в круг на рыбнице, шумели и ругались, стараясь перекричать один другого.

– Нет у тебя таких правов!

– Хозяин сопливый объявился.

– Не слушайте его, мужики, че он…

– Плати по-людски, тогда и рыба твоя.

Перебравшись на рыбницу, Андрей встал на кнехт и из-за спины толпы увидел в кругу Якова и незнакомого бородача. Они размахивали руками, кивали кудлатыми головами, будто пытаясь забодать один другого. Трудно было понять, о чем они спорили, но сквозь гул толпы Андрей улавливал обрывки фраз и помаленьку начинал понимать смысл происходящего.

– Езжай, откуда явился… – горячился Яков.

– Во́ды тут казенные, не твои, – бородач в такт словам рубил воздух огромной волосатой ладонью. – Купля-продажа… свободна. Мою цену дашь? То-то.

– Не мешай работать людям. – Это Илья. Он заметно возвышался над толпой. – Задарма, Яков, хошь брать? Не выйдет. Все городским продадим, потому как платят лучше.

– Ты тоже… – высокомерно отозвался Яков. – Ляпаев турнул тебя, так к нам заявился. А теперь народ баламутишь. Погоди, уедут городские. Не век они тут…

– Ты мне не грози, – осерчал Илья. – Гроза разразилась.

И тут из-за Ильи выкатился Макар Волокуша.

– Да че мы, мужики, время тратим. Айда дело делать. Кто больше платит, тому отдадим. Сколько терпеть можно? От терпения и камень трескается…

– А ты-то откуда взялся? Катись к Ляпаеву своему…

– Для меня что Ляпаев, что ты – один хрен. Живоглоты вы оба, – сказал Макар, и вокруг засмеялись. Яков не стерпел насмешки, дотянулся до Макара и схватил его за грудки.

– А ну, повтори!

– Пусти, – осиплым голосом вскрикнул Макар. – Пусти. А повторить – повторю. Не побоялся.

Яков, сжав кулак, размахнулся было, чтоб ударить Макара, но Илья, будто клещами, зажал его руку.

– А ну, отойди!

– Отпусти папку, – Николка повис на руке Якова.

Андрей понял, что сейчас может случиться непоправимое – и Якову достанется, и мужиков после затаскают. И он закричал:

– Стыдись, Яков!

И Яков, и Макар, и Илья, и дед Позвонок, и многие маячненские узнали Андрея, едва обернулись на голос. Смысл слов дошел до ловцов несколько позже. А первоначально каждый понял нежданное появление его по-своему. Маячненским подумалось, что младший сынок Крепкожилина подоспел на помощь брату: кто-то уже нахмурился, кто-то матюкнулся. А дед Позвонок полез пятерней в нечесаный волос на затылке и проворчал:

– Ядри их в позвонок.

Макар с досады сплюнул: сорвалось! С Яковом он мог и поспорить, и на своем настоять, а с Андреем не мог – совесть не позволяла бы с ним поцапаться. Свойский он мужик, хотя и Крепкожилин. Значит, придется везти рыбу Ляпаеву и отдавать за бесценок. А городские дороже давали, потому как на других банках ход воблы намного хуже.

То же подумал и Тимофей Балаш.

А вот Илья – тот смекнул, что подмога пришла не Якову, а им, ловцам, потому как он, не в пример остальным, знал про Андрея и его городских товарищей несравнимо больше, а после знакомства с Петром догадывался и о цели возвращения Андрея в Синее Морцо.

И Яков конечно же сообразил, что меньший брат ему не заступник и что в стычке с ловцами придется уступать ему, Якову.

Лишь скупщик-бородач, конкурент Крепкожилиных, поскольку был он нездешний, глядел на худощавого незнакомого человека, не ловца по обличию, а стало быть, непонятно как оказавшегося тут, средь камышовых островов, с явным недоумением.

– Стыдно, Яков, из-за копейки поднимать руку на человека. – Андрей говорил, как и прежде, стоя на кнехте, возвышаясь над толпой. – Ловцы правы. Улов – их труд, их пот, и люди вправе требовать хорошей оплаты.

– Помолчи, – огрызнулся Яков, – Тебе-то какое дело. Встреваешь, когда не просят.

– Меня не надо просить. Меня совесть заставляет это делать.

– Ну и катись со своей совестью, не мешай… – Яков, плотный телом, рослый, позеленел лицом, передернулся и молчком двинулся на брата – тщедушного, невзрачного сложением, выглядевшего подростком. И неизвестно, чем бы окончилась эта история, если бы не Илья. Он вновь встал на пути Якова, набычился:

– Не трожь!

Ловцы одобрительно загудели, и Яков, взбешенный своим бессильем, понял, что оставаться здесь не только бесполезно, а и недопустимо, потому как в злобе может свершиться дело куда более худое, чем уже свершилось. И потому он, сдерживая ярость и на брата, и на ловцов, и на городских скупщиков, молча и с недоумением наблюдавших стычку братьев, резко, до хруста в позвонках повернулся и пошел к своей бударке. Но перед тем как спрыгнуть в нее, обернулся все же, грязно выругался и пригрозил:

– Ниче! Дома, опосля, поговорим.

– Ядри тя в позвонок, – не сдержался маячненский дед, и рыбаки облегченно заулыбались.

9

Двойственные чувства противоборствовали в душе Ляпаева, когда до него доползли слухи о стычке крепкожилинских сынков. Яков для Мамонта Андреевича ясен – недалекий грубый человек, чуть что – прет на рожон. Скорее из куриного яйца вылупится индюшонок, нежели из Якова образуется порядочный купец. Известно, что не столько купля учит, сколько продажа, а этот желторотый с первых же шагов дров наломал. Уж куда простое дело – у ловца улов скупить, и то не может обделать. А все скупость неуместная. Скупой, понятно, не глупой. Но богатство – не от скупости. Богатство само скупость порождает. Якову не понять премудрости этой. Не в ту повозку впрягся Яков, не в ту…

Уже который раз удивлял Ляпаева Андрей. С виду немудрящий, неприметный, а будто заложена в нем круто затянутая пружина. И слова у него основательные, и взгляд тверд. Все-то не по нему, все он хочет на свой лад переиначить. Куда уж лучше, казалось бы, складывается у Крепкожилиных нынешняя весна. При его цепкости и твердости мог бы стать опорой старику. Андрей не Яков, этот сумел бы наладить хозяйство. А он – наперекосяк. Норовистый!

Умом понимает Мамонт Андреич, что Крепкожилины соперники, а стало быть, их нелады для него утешенье и лишняя копейка. Но в душе вроде бы и жалко Дмитрия Самсоновича: непутевый сын – ранняя старость отцу. Ляпаев представил себя на месте Крепкожилина-старика и зябко поежился, будто от сквозняка. Да и его, Ляпаева, последняя Андреева выходка слегка задела: городским скупщикам рыбу продали и те, кто в Синее Морцо обычно привозил, на его промысел. Мамонт Андреич этому обстоятельству огорчился не шибко, потому как вобельный кон в разгаре, да и лещ с сазаном ходом пошли на икромет. Только успевай обрабатывать.

Другой бы в отместку ни Макара, ни иного, кто городчанам улов сплавил, близко к плоту не подпустил, проучил бы жестоко. Но Ляпаев не мелочится, по пустякам преследовать да озлоблять людей не привык – сами, глядишь, устыдятся и в другой раз податливее будут.

Такие вот мысли занимали Ляпаева, когда он прослышал от Резепа о происшествии на лову. И, сам в том не сознаваясь, ожидал утренней встречи с Андреем. И когда тот появился на пороге конторки, вместо приветствия спросил ехидно:

– Ватажным атаманом захотелось стать? – И добавил поучительно: – Вся ватага одного делового человека не стоит, отца твоего, к примеру.

Андрей промолчал.

– Побуждать толпу к возмущению – это бунт, – снова заговорил Ляпаев. И тогда Андрей возразил:

– Бунт – когда властям сопротивляются. А Яков грубиян и мелкий торговец, причем жуликоватый. Почему же я должен потворствовать мошеннику? Ворам потакать – самому воровать. Я так считаю.

– А ежели большой?

– Что – большой? – не понял Андрей.

– Большой торговец. Он совсем жулик, по-твоему.

– Тут другие категории, Мамонт Андреич, – придя а себя, успокоенно ответил Андрей. – К крупным воротилам более подходит слово грабитель.

– Эка, хватил!

– Сами посудите. На отца с Яковом работают полсотни, самое многое сотня ловцов. На вас – тысячи. По червонцу на каждом заработать – капитал. Мелким жульничаньем тут и не пахнет.

– Позавидовал! В чужом кармане вы, молодые, научились деньги считать. А вот своих…

– Своих – не будет. А завидую я, Мамонт Андреич, людям с иным устремлением.

– Это кому же?

– Кто эти капиталы на пользу людям обратит.

– Любопытно говоришь, Андрей Дмитрич, – Ляпаева искренне потешали слова молодого собеседника. И потому он далек был от того, чтоб рассердиться на него. – Кто же это позволит моими деньгами распоряжаться, окромя меня.

– Найдутся.

– Так это и будет грабеж! – воскликнул Ляпаев, обрадовавшись тому, что удачно ввернул слово, которое только что наслал Андрей ему и ему подобным. – И позволить себе такое могут только грабители!

– Это будут настоящие хозяева.

– Лю-бо-пыт-но, – врастяжку отозвался Ляпаев и долгим оценивающим взглядом посмотрел на спорщика.

Андрей уловил подозрительность и подумал, что сболтнул лишнее. Ради чего? На сознательность и доброе сердце Ляпаевых рассчитывать – нестоящая затея.

Чтоб враз покончить с этим, Андрей поведал хозяину о результатах поездки по тоням и что троих на Малыкской тоне уложил в постель.

– Как это в постель? – изумился Ляпаев. – Путина в разгаре, а ты…

– Они не могут работать.

– Позволь, молодой человек, мне знать, кто что может, – рассердился Ляпаев, едва от общих разговоров они перешли к повседневным делам. – Потому как свои деньги плачу. Посмотрел бы я, как на отцовском промысле… – Ляпаев не договорил, сообразив, что не туда заехал.

– А мне безразлично где.

– Да-да… тебе все одно. Освободитель отыскался, – зло попрекнул Ляпаев. – Им, ватажникам, только дай слабинку. Притворщик на притворщике. А посмотреть да разобраться, так здоровей нас. – И он насмешливо осмотрел Андрея с ног до головы, мол, тебе-то и надо подумать о здоровье, пока хвороба тело не источила, а не о ватажниках печься.

– Я, Мамонт Андреич, привык каждую болезнь к себе прикладывать. А насчет притворства, может, и правы – иной и слукавить захочет. Только мертвые не притворяются. Я постарался изолировать особо опасных. Болезнь прилипчива, и повальной хвори допускать не в ваших интересах.

– О моих интересах печешься? – примирительно заворчал Ляпаев. – Знаю я тебя. Иди, да впредь не забывай, кто ты тут есть, чтоб вольничать…

10

Путинные хлопоты побуждали Ляпаева частенько отбивать из Синего Морца на иные промыслы. После того как Андрей вернулся с Малыкского, хозяин засобирался туда сам: подоспело время приструнить плотового, да и попутно полюбопытствовать, кого это промысловый врач уложил в постель.

С утра наведался в конторку, прошелся с Резепом по выхода́м, распорядился, что к чему, и отбыл. На Глафиру даже вниманья не обратил, не то чтоб отъездное слово сказать. Она уже давно чует: насколько быстро новоявленный дядька проникся к ней заботой и вниманием, настолько спешно и поостыл к ней. Сегодняшнее утро – еще одно подтверждение ее догадке.

Глафира, памятуя, что всему есть причина, рождающая и слово и соответственно дело, терялась в предположениях, выискивая ту первоначальную точку, от которой началась новая полоса в ее жизни. Причинитель ее беспокойства – Мамонт Андреевич внешне был с ней ласков, не укорял ни в чем, но эта показная сторона не убаюкивала Глафиру: тяжелое детство, нищета и пренебрежение людей научили ее безошибочно определять меру искренности в их отношениях.

Пелагея виною тому быть не может, как родная она Глафире: и кусок послаще ей подсовывает, и к делам кухонным не подпускает. На днях и того больше удивила Глафиру: попросила Мамонта Андреича отрезы купить ей на летние платья.

– Девка на выданье, – увещевала она хозяина. – Ей нужны красивые наряды.

Глафира была в соседней комнатушке, за легкой дощатой перегородкой, оклеенной цветастыми обоями, и случаем услышала те слова. Дядька что-то промычал в ответ, но вроде бы не возражал.

Однако Пелагея – сама человек тут подневольный, и, стало быть, судьба Глафиры зависела лишь от Мамонта Андреича. А его угнетало ее присутствие.

Эта неопределенность подавляла Глафиру. Вспоминалась городская квартира, и хотя гнусное, но вольное житье, друзья, выпивка.

Желание выпить, слегка одурманить себя было настолько велико, что однажды утром, перед завтраком, она, пересилив стеснение, открыла дверцу горки, нацедила из графинчика стопку водки и выпила. И тут услышала шаги – в столовую шел Ляпаев. Убрать посуду в горку не было времени, и тогда Глафира шаганула навстречу дядьке, на пути распахивая на себе халат.

Они столкнулись в дверях. Мамонт Андреевич, увидев ее в халате настежь, не отвел глаза, а в молчаливом удивлении отшатнулся, отметив про себя, как за короткое время округлилось ее тело и что в нынешней Глафире никак невозможно узнать ту прежнюю сухопарую Леру.

Глафира изобразила на лице испуг и, ойкнув, запахнула полы халата.

– Еще бы нагишом пошла… Али одна в доме, бесстыдница, – сконфуженно пробурчал Ляпаев и поспешно пошел от двери. А перед глазами все так же зримо сквозь прозрачное белье розовело ее тело.

– А вы, дядечка, стучите, когда входите, – сказала вдогонь Глафира и, игриво улыбнувшись, закрыла дверь в столовую. Она не спеша выпила еще стопку и убрала посуду в горку, смеясь в душе и над своей находчивостью, и над смущением Мамонта Андреевича.

С того дня частенько попивала она стопку-другую, не чувствуя в том ни вины, ни беды. Жизнь скучна и невзрачна, думалось ей, и не велик грех малость душу повеселить.

И сегодня, когда Ляпаев уехал на Малыкский промысел, вдруг потянуло Глафиру к заветной горке. Но она превозмогла себя, дождалась полудня. Выпив перед обедом, почувствовала облегчение. Но вспомнила слова старухи – соседки по городской квартире: «Пьяница да скляница неразлучны», и ей стало горько. Но лишь на короткое время. Решила: маленько можно. Не в вине вина, а в себе. К прошлому же не вернусь. Ни в чем возврата не будет.

Встречу с Ляпаевым, приезд в Синее Морцо Глафира восприняла как повеление свыше. И хотя не была набожной, думать так было приятно и удобно. Оттого и верила своей выдумке. Поверив же, как бы сжилась с ляпаевским домом, аккуратно по утрам шла на Синеморский промысел, прикипела к его делу, считала его своим. И не само дело увлекло ее, а наличие его, наличие всего предприятия, а точнее, ляпаевского состояния. Незаметно ею овладела мысль, что это и ее состояние, поскольку наживалось оно еще в давние годы, в бытность Лукерьи. Помаленьку забылось, что покойная тетка не привечала их, за родню не считала. Да и не было это обстоятельство теперь важным. Лукерья ее тетка – и этим все сказано.

Мамонт Андреич уехал на промысел с ночевкой. И Пелагея куда-то запропастилась, – видать к соседкам посудачить зашла: редко выпадает ей свободный, как нынче, денек. Глафира одинешенько поскучала в хоромах да и подалась на промысел. Ловцов к вечеру там не бывает. Ватажный народец, утомленный трудом, в казарме отдыхает. Резеп небось в окошко из своей светелки крохотной поглядывает, ее поджидает.

Была пора меж концом дня и началом ночи. Бледно и застенчиво обозначилась звезда-вечерница, но тени на улки еще не легли, золотилась вода багряным отсветом зарницы. Спокойствие и усталость опустились на землю. И гуси дикие за рекой затихли, и во дворах смолкли дневные звуки, а вечерним – коровьему мыку, звону доенок да скрипу закрываемых ставен – еще пора не подоспела.

Резеп и в самом деле ожидал Глафиру, потому как с Андреем у нее случилась осечка, после чего стала богатая деваха повнимательней с ним, плотовым. Да и возраст диктовал свое – поди-ко уже не сегодня и не вчера за двадцать перевалило. А тут – весна. Весной же, известно, не только человек к человеку, а и букашка к букашке липнет.

Завидя ее, Резеп возликовал: еще не было такого, чтоб вечером сама к нему заглядывала. Заходила, правда, но днем, будто по делу какому. А тут… Или втрескалась девка, или стыд потеряла. Говорят же, что девичий стыд до порога. Верно, знать, говорят: раз переступив порог его жилья, Глафира не считала зазорным прийти и вечером. А может, про другой порожек пословье? Вот тогда бы уж Глафира не увернулась от него, а с ней – и промысел Ляпаевский. На меньшее в таком случае Резеп не согласится, да и Мамонту Андреичу ничегошеньки не стоит дать сиротке-племяннице один, хотя бы самый завалящий, промыслишко. А впрочем, почему завалящий? Порченый товар с рук сбыть нелегко. Резеп еще поторгуется! Вот надо только помочь Глафире этот самый порожек переступить.

11

Глафира всякий раз вспоминала этот вечер с чувством досады. Не стыда, не угрызения совести, а именно досады, потому что в тот же вечер поняла: слишком крупный козырь дала в руки Резепа.

Сидели они в тот раз долго, болтали о пустяках. Резеп предложил гостье чай, сам выпил стопку-другую водки. Несколько позднее и Глафира не утерпела, да и невозможно было ей перемочься, потому как при виде зелья теряла всякую волю. Ее невоздержанность подтолкнула Резепа, и он подступился к ней с присущим ему нахальством и напором.

Когда произошло все, что могло и должно было произойти между пьяной распущенной девкой и здоровым, повидавшим немало женщин холостым мужчиной, Резеп, ошарашенный тем, что открылось ему, сказал, не скрывая разочарования:

– Дорога-то езжалая, оказывается…

– Да и ездок по многим дорожкам помотался, – в тон ему ответила Глафира.

– Мужику вроде бы оно пристало, дозволено в некотором роде. А за девкой нехорошая славка поползет.

– Ты смотри-ка… То соловьем разливался, то вороном закаркал, – неприятно удивилась Глафира. – Али не все равно тебе?

– Снятое молоко – не цельное, вкус не тот, – зло мстил Резеп, твердо уверенный, что теперь Глафира никуда не денется, будет делать все, что он скажет. Но знал Резеп и другое: и сам он не свободен, перед собой, не сможет отказаться от Глафиры, точнее, от богатства, которое вместе с нею будет его. Он долго шел к цели, хитрил, уворовывал хозяйское, копил. Но все припрятанное за долгие годы ничто по сравнению с тем, что может привалить нежданно-негаданно с нею. Плохо, что вместе с приданым ему придется взять и подпорченный второсортный товарец. Но желание выйти в люди было столь велико и мечта эта вынашивалась так долго, что в душе, как это ни досадно, Резеп смирился с тем, что он у Глафиры не первый. И даже пытался оправдать ее: я, что ли, лучше? Да и вокруг столько кобелей увивается: ссильничали небось…

– Я тебе противна? – шепотом спросила Глафира и обняла его, недвижно лежащего рядом, потому как знала: мужика резкостью не перешибешь, а лаской и покорностью даже самого настырного запросто заполонить. – Ну, был грех, Резепушка, был. Силой понудили.

– Из греха шапку не скроишь, – примирительно ворчал Резеп, довольный тем, что Глафира подтвердила его мысли: насильством взяли. И он пожалел ее, провел шершавой рукой по завиткам волос, прижал податливую пахучую голову к груди.

– Ты меня будешь любить? – снова зашептала она, прижимаясь к нему всем телом, теплым и вздрагивающим. – Дядя обещал хорошее приданое. У нас все будет, Резепушка. Ну скажи, любишь?

Кто тут разберется: любит – не любит. Хорошая вроде-ка баба, приятная, горячая. Что еще тут говорить? А вот разговор о приданом Резепа заинтересовал.

– Не говорил, что дает тебе?

– Не спрашивала.

– А ты спроси. Дело житейское. У него вона сколько промыслов. Одним… двумя, – осмелился Резеп, – меньше останется – не обеднеет. Без средствов на жизнь. Это богатому житье, а бедному – вытье. Пущай не скупится. Все одно в могилу с собой не заберет.

– Ну что ты, Резепушка. Как можно…

– Можно. Все там будем, только в разное время. А насчет промыслов не забудь. Полюбопытствуй. Все одно наследников нет. Ты одна у него. Со временем все твое будет.

– И ты станешь их хозяином.

– Там видно будет, – неопределенно ответил Резеп и добавил для пущей убедительности: – Поживем – посмотрим.

…Пелагея встретила ее попреками:

– Ты где это, девка, запропастилась?

– На улице, с девчатами…

– Глянь-ко, полночь скоро. Я уж расстроилась: не на промысле ли, думаю, не у Резепа ли задержалась. Такой бабник – не приведи господи. Ты его, распутника, остерегайся: вмиг салазки загнет.

Когда возвращалась Глафира, ждала нареканий, приготовилась, но не могла предположить, чтоб Пелагея так в точку угодила, а потому неожиданно для себя смутилась, запламенела лицом, Пелагее же подумалось, что наговорила она лишку и тем самым смутила девку, а потому, чтоб сгладить неловкость, предложила:

– Попьем-ка чайку, а? Седни рылась в кладовке и баночку малинового варенья нашла. Думала, только вишневое да смородинное осталось. А глядь – малинового баночка. Ты готовь-ка на стол. Я подогрею самовар. Он, поди-ко, еще и не остыл. Тебя ждала.

За чаем Пелагея сказала:

– Мамонт Андреич вчерась в Шубино был, отрезы понакупил – загляденье. Не показывала я тебе? – Она прошла в переднюю и вынесла оттуда целую охапку свертков. – Это тебе все. Себе я вот этот только возьму, пупсик голубой.

– Зачем так, Пелагея Никитична, что я буду делать с ними?

– Платьев понашьем. Я и кроить-шить умею. Покойницы Лукерьи машинка без дела стояла, ну и под-научилась…

– Вот это тоже себе возьмите, Пелагея Никитична, шелк китайский. Он вам к лицу.

– Куда мне наряжаться, – смутилась Пелагея. – Лучше ситчик. Смотри-ка, узорочье какое!

Так они по-женски долго говорили о тряпках, распускали куски ткани, прикладывали к себе, вертелись перед зеркалом. Глафира расчувствовалась и сказала:

– Все это ты, Пелагея Никитична, упросила дядю купить. Знаю-знаю, не отказывайся. – Призналась: – Я слышала.

– Ну так что, что я? Деньги-то не мои. Мало ли я чего попрошу.

– Дядя вас слушает. Такой покорный с вами. А меня не любит.

– Что ты, Глафирушка. Понапридумаешь тоже. Грех так думать. Он добрый.

– Со всеми, может, и добрый, а со мной – нет. Я ему мешаю.

– Выдумаешь тоже. Никому не мешаешь, – запротестовала Пелагея, а сама вспомнила слова Мамонта Андреича о том, что хорошо бы, мол, Глафиру в город отправить. Слышала, стало быть, а может, сердце чует. Женское сердце догадливо…

– Тебя он почитает, – продолжала меж тем Глафира. – И любит.

Пелагею будто обожгли ее слова. Неужели знает Глафира и про нее? Как некрасиво-то! И она призналась:

– Мы с ним, Глафирушка, как муж и жена. Он давно мне предлагает браком сочетаться, да я упросила погодить малость. – Пелагея зарделась от непривычности к таким разговорам и откровенностям, но превозмогла себя и понудила сказать все до конца. – Зачала я, Глафирушка, понесла от Мамонта Андреича. Ох, господи, грех-то какой!

– Ну что ты, Пелагея Никитична! Разве грешно человека любить.

– Что ты, что ты, Глафирушка. Слова-то какие стыдные говоришь! Али семнадцать мне. Привыкла я к нему. Добрый он, да и мне одной в чужих краях не сладко. И в верха вернуться – кому я там нужна: ни кола ни двора. И детей у меня нет. Не раживала. У нас в селе говорят: не строй семь церквей, а нарожай семерых детей. Тут хотя бы одного заиметь. Теперь, кажись, детная буду. Рехнулась под старость лет. И страшно, и стыдно – не молодайка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю