355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адихан Шадрин » Старая дорога » Текст книги (страница 18)
Старая дорога
  • Текст добавлен: 25 сентября 2017, 15:00

Текст книги "Старая дорога"


Автор книги: Адихан Шадрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

ОДИНОЧЕСТВО
1

До сельца оставалась половина пути, когда Афанасий оглянулся и приметил давешнюю собачонку: щенок не щенок и пока не собака. Телом-то вроде бы рослый, а на морду глуп. Тупорылый, брыластый – верхняя губа складкой нависает над нижней челюстью. Лапы передние в мужичью руку толщиной рогульками обхватывают широкую, не по возрасту мускулистую грудь.

Часом раньше на околице райцентра он облаял подводу. Афанасий равнодушно обернулся на лай большеухого шоколадной масти молодого кобелька, но вскоре забыл о нем. Поиграл вожжами, поторопил мерина.

На половине дороги меж районным городком и сельцом после Васюхинского мостка было у старика заветное местечко, где он отдыхал душевно, приходил в себя после дневных забот и напряженной колготы по приему товара на складах рыбкоопа.

…Едва деревянный брусчатый настил на перекидном мостике прогромыхал под ошинкованными колесами, старый лохматый меринок, без всякого на то понуждения со стороны хозяина, привычно взял левее на гужевую дорогу с реденькой просадью ветлы по обочинам. Малоезжая дорога местами уже зарастала, но след повозки никогда не сходил с нее, потому как Афанасий всякий раз наведывался сюда и ехал бережником версты три, пока он вновь не выхлестывался на гладко укатанный большак.

Меринок остановился у одинокой ветлы на пойменном берегу волжской протоки. Вокруг на золотистой стерне грибами горбились потравленные стожки. Ниже по воде реденький бережной тальник – серо-зеленый с оранжевыми мазками близкой осени.

На этом раздоле возле уединенной ветлы Афанасий приспустил чересседельник, ослабил супонь и кинул меринку сенца. Конь благодарно пошевелил толстыми бархатными губами, коротко и ласково заржав, тем самым по-конячьи выразил признательность хозяину за предстоящий отдых и угощенье – духовитое, нынешнего укоса сено.

Чуть в сторонке остановился и кобелек.

– Ты че увязался? Сперва вылаял, а потом увязался. Не хочешь городским быть? В деревню потянуло? Ну-ну, эт-то сёдни модно… Кто тикал, все вертаются. – Афанасий, выпятив губы, поцокал языком, но брыластый не подходил ближе. Он присел на хвост и склонил голову набок, вроде бы отслоил от мохнатой головы одно ухо, чтоб получше слышать человека. В глазах засветилось любопытство.

– Глупо́й, – проворчал Афанасий. – Не желаешь подойтить?

До Васюхинского моста Афанасий опасался отдыхать. Что там ни говори, а городок под боком. Худо-бедно, а товару на телеге тыщонок на пять-шесть, никак не меньше. Сельцо их невеликое, и лавчонка неказистая, да не стенами лавка красна, – товаром. Каждый раз Натуська-продавщица дает заявку Афанасию не приведи бог какую. Всякого товару заказывают сельчане: то им привези, другое, третье. Костюмы – обязательно заграничные, телевизоры – с экраном самым вместительным. А на днях, смех один, заказали аппарат, которым кино снимать, с тремя глазками. Будто одного мало. Пра-а… кино, да и только! Нет, коли не умеешь снимать, хошь десять глазков – не помогут. Беда с потребителем.

Вот и скачет Афанасий по складам полдня, а то и больше. А они, склады-то, все по разным концам городка разбросаны. В одном ткани получишь, в другом – культтовары, в третьем – продукты, в четвертом… Всякого много товара – и нашего и из-за моря!

Навьючит Афанасий возок, брезентом укроет, увяжет арканом и спешит до заката поспеть в сельцо или – уж в крайнем случае – мостик перевалить. Отдохнуть до моста Афанасий не решается, бывает всегда настороже, потому как знает: что глазом не усмотришь, то мошною доплатишь. А где она, мошна-то, если на правую копейку живешь? Приходится держать ухо востро. А береженого, как известно, бог бережет.

Иное дело – на своих землях. Тут и послабление бдительности допустить можно.

Афанасий бросил на землю войлочную полость, из кошелки выгреб яйца, луковицу, ломоть хлеба, до красноты и хруста поджаренных окуней. Все съестное аккуратно разложил на помятой газетке. Делал он это не спеша, будто исполнял чрезвычайно важную и нужную работу. Когда приготовления были закончены, Афанасий подошел к возку, отвернул край брезента и, запустив под него крупную угловатую ладонь, извлек четвертинку водки.

Много Афанасий не пил: мера у него была твердая, да и повторялось такое раз в неделю, а то и в две – только в тех случаях, когда продавщица давала заявку на водку. В селе, где он работал возчиком при магазине, и на хуторке своем, на пустотной усадебке, в версте от сельца, был воздержан, если не брать во внимание больших праздников и важных гостей, частенько наезжавших к Афанасию – которые порыбачить, которые пострелять дичь. Места вокруг заимки богатые, – и рыба и птица пока еще держатся в волжском понизовье.

Прежде чем приняться за еду, Афанасий отобрал двух жареных окуней покрупней и бросил собаке:

– Держи, ушан, пожуем, да и домой.

Кобелек в последние дни часто бывал в несытности, а потому при виде еды встрепенулся, склонил шишкастую голову набок и облизнулся. С места, однако, не тронулся.

– Гонор не позволяет? Ну-ну, – добродушно пробормотал Афанасий. Собачья неподатливость пришлась ему по душе: знать, по-своему гордость блюдет, не к каждому прислонится; есть, стало быть, умишко у твари…

И уже иными глазами посмотрел старик на собаку, подумал, что добрая собака – почти человек, особенно если живешь одиноко, на заимке. Не худо бы и заманить ее до хутора, приласкать.

Когда четвертинка опорожнилась и припасы были съедены, Афанасий аккуратно свернул газетку и спрятал в кошелку, а пустую бутылку сунул на прежнее место – под брезент, в ящичную клетку.

Меринок всхрапнул понимающе и замотал вислогубой головой. А когда Афанасий подтягивал чересседельник, обернулся, скосил на старика выцветший водянистый глаз и потерся о конец оглобли.

И вот тут-то пес заметался между удаляющейся подводой и соблазнительно пахнущими окунями. Афанасий с улыбкой на щетинистом лице наблюдал за ним. Кобелек затрусил было следом, но искушение было велико, и он опустился на мохнатый хвост, нервно вздрагивая всем телом и повизгивая.

Так в расстроенности тянулся он за возком с полверсты; труси́л неспешно, оборачивался, скулил… Но выдержать характер до конца не хватило собачьей воли, и кобелек наметом вернулся к одинокой ветле.

…Вскоре он настиг подводу. Свесив мокрый малиновый язык, дышал часто и тяжело, но побежка теперь была ровной: он чуть отставал от заднего колеса телеги, трусил размеренно и спокойно, словно всю свою жизнь только и делал, что сопровождал Афанасия в его поездках.

Поведение кобелька нравилось Афанасию. Доверие к нему, а может быть, и выпитая четвертинка настроили старика на благодушный лад. И он разговорился.

– Стало быть, меняешь местожительство? Ну-ну… айда ко мне. Будем втроем. Ты, я да вот еще Сивый. И будем три мужика… Хотя какой мужик из Сивого? Так, видимость одна. Да и я тож. Бабы у меня нет… Ну их, бабов-то, в фарью – рогожку… – Афанасий удивляется сочувственно-жалобному взгляду кобелька: – Чё, понял, стало быть? И жалеешь старика, а? У-у-у! Морда твоя собачья! Думаешь, с пьяных глаз разболтался? Ты, выходит, трезвый, а я – того… Хваченый? Ништо! Совсем ерунду употребил, малость одну… А это ты, ушан, верно удумал в сельцо податься. Айда. Я да Сивый – старики. Помрем скоро, хоть живая душа на заимке останется.

Старик поцокал языком, в такт (похлопывая ладонью о колено. Но кобелек все так же, не отставая и не убыстряя бега, трусил у тележного задка.

– У-у! Фармазон губастый… – ласково ворчал Афанасий. – Тя как кличут-то? Не знашь? Трезвый ты, вот кто! Я… того, а ты Трезвый.

Так они и въехали в улицу: старик на подводе, чуть позади – шоколадной масти ушастый кобелек. Никто на него не обратил внимания, даже Афанасий забыл на время. Он распустил товаристый возок, сдернул брезент и до самого темна носил в магазин ящики, тюки, увесистые коробки из серого картона в мелких складках, связки резиновых ловецких сапог, стеганых брюк и меховых безрукавок.

Вызвездилось небо. Позвякивали ведра на коромыслах – женщины по пути на реку останавливались у возка, любопытничали насчет товара.

Лениво перебрехивались деревенские собаки. Приблудный кобелек недвижной тенью чернел под телегой, вздрагивая всякий раз, как только незлобивый собачий лай достигал его слуха.

2

О Шуре, первой своей жене, Афанасий вспоминал редко и неохотно. Кто тут прав, кто виноват – поначалу он не мог разобраться. Больше винил ее, тем более что провинность ее была налицо. И лишь с годами пришло к нему чувство собственной вины перед Шурой. Конечно же, он причина всех бед, он! Но поправить дело было уже невозможно.

Шура же и за пятьдесят лет, в том возрасте, когда женщине самой природой положено блекнуть и увядать, наперекор летам своим, и жизненным невзгодам, и одинокой жизни, по-прежнему была бодра и неплохо сохранилась внешне.

Жила Шура одиноко в прежней Афанасьевой избе. Володька, их сын, с десяти лет рос при матери, – при живом отце без отца воспитывался. Народился он поздно, когда и Афанасий и Шура уже теряли всякую надежду иметь детей. В восемнадцать лет его призвали на службу, и он погиб там при ученьях. Шура спешно собралась в дорогу, а три дня спустя привезла останки сына в цинковом гробу и похоронила на сельском кладбище. Как перенесла Шура смерть единственного сына – ей да богу одному ведомо. Но даже эта утрата ничего не изменила в отношениях ее с Афанасием. Они, когда встречались на улицах сельца, молча кланялись и расходились.

И каждая такая встреча немым укором ранила Афанасия в самое сердце, причиняла боль.

Ах ты, Шура, Шура!

Когда у Афанасия получился разлад с женой, в ту самую пору уезжали с ближнего хуторка старики к городскому сыну. У них и купил Афанасий отводную усадебку: справную под шифером избушку в два окна, с огородной землицей и скотным двором.

Купил и ушел в чем ходил, все оставил Шуре и Володьке.

Очнувшись после трехдневной гульбы по случаю покупки хуторка, он обнаружил в своем новом доме женщину. Она наклонилась над шестком и тлеющим голиком сметала в загнетку печной жар. Афанасий, затаясь, вприщур смотрел на ее широкую спину, тугой, с добрый арбузенок, кокуль волос на затылке и золотистые завитушки на белой гладкой шее.

«Мать честная, – думал про себя Афанасий, – эт-та что же такое, откуда все это?» Он попытался вспомнить события прошлых дней, но затуманенная память решительно отказывалась что-либо подсказать ему.

Постепенно старик кое-что вспомнил. В сельсовете он оформил купчую, там же при свидетелях вручил старику половину обговоренной стоимости, а другую половину обязался отдать в течение года.

Затем в сельмаг зашел. Потом… провал, пустота.

Тем временем женщина отошла от печи, и Афанасий узнал ее, а узнав, ужаснулся: Натуська, первая потаскуха в селе! О, бог ты мой праведный, да что же это делается на вольном свете!

И в тот же миг пустота в памяти заполнилась: в магазине он взял литр водки, чтоб обмыть куплю. Но день был работный, Афанасий покрутился-повертелся возле магазина и, как на грех, никого из мужиков не встретил. А тут Натуська-продавщица закрыла магазин на обед, и мимо него идет, гляделки раскосые бесстыже уставила на Афанасия. Он в те годы был мужик хоть куда, в самом соку – едва за сорок перевалило.

– Ты че как кошка на сметану, – с издевкой спросил он, а сам подумал: «Ну и глаза. Один на нас, другой на Арзамас».

– Как же, приготовилась, – окрысилась Натуська и кивнула на бутылки: – Аль дружков потерял? Сирота несчастная.

– Да вот… магарыч, – оправдательным голосом ответил Афанасий, – обмыть покупку надо бы, да не с кем. – И вдруг неожиданно для себя предложил: – А не то – приходи вечерком, спрыснем… Природа на заимке что надо, ну и, само собой, все остальное… – Афанасий озорно крякнул и осмотрел молодуху с ног до головы.

Что было дальше, хоть убей – Афанасий не помнил.

…Натуся меж тем учуяла, что он протрезвился, и, оставив дела, подсела на краешек кровати, у изножья.

– Очухался? – участливо спросила она. Уловила недоумение во взгляде, поинтересовалась: – Ты чего это? Будто впервой видишь…

– Ты чего здесь делаешь? – спросил Афанасий.

– Как чего? Сам же звал.

– На магарыч звал.

– Так это спервоначалу, обмыть-то. А наутро насовсем велел остаться.

Осипшим голосом она отвечала на его обидные вопросы, а он запоздало припоминал: да-да, он не отпускал ее и в тот вечер, и на другой день, вчера, стало быть. Но чтоб насовсем – такого не помнил. А впрочем, кто знает: пьяный – не в своем уме. Потому-то протрезвевший, сегодняшний Афанасий не мог требовать отчета у Афанасия вчерашнего. Он мог только осуждать и не соглашаться с ним, гневаться на него.

Так Натуська и осталась при нем. Не выпроваживать же бабу, коль сам заманил ее.

На вид была она завлекательной: брови в палец и полнота ей шла. Лицом красива. Глаза только заметно косят. Но Афанасию не двадцать лет, с лица, как говорится, воду не пить.

Жили они с Натуськой странно как-то, не совсем по-людски – каждый в своем доме, при своем хозяйстве. Она изредка наведывалась на хутор, чаще он оставался у нее на ночку-другую, иногда и недельку подряд жил в селе, но потом удалялся к себе на заимку. В приходящие-уходящие мужья, так сказать, попал.

Непонятная она была, Натуська. Если Афанасий задерживался у нее подолгу, напоминала:

– На хутор наведался бы… Растащат без присмотра-то.

Понимал Афанасий, что Натуське плевать на его хутор-избу со всеми ухожами. Он удалялся, затаив обиду. И если несколько дней не являлся, Натуська сама прибегала на заимку, говорила укорные слова, уводила в село.

И еще одна странность была у нее: привязанность к корове. Это никак не вязалось с ее нарядами, с ее модничаньем, с ее работой, наконец. Но о ее пристрастии на селе знали, удивлялись и втихую даже посмеивались. Поговорка: пусти женщину в рай, она и корову за собой, – не иначе как про Натуську сложена.

Черно-белая костромской породы Зорька была всегда ухоженной и накормленной. Вечерами Натуська, закрыв магазин, спешила за коровой на околицу, ласково окликала, гнала ее во двор, а на зорьке провожала далеко за село, словно не решаясь расстаться с ней за воротами.

Вечерняя и утренняя дойка были для Натуськи чем-то вроде праздника. Не спеша усаживалась она на коротконогой деревянной скамеечке, старательно мыла вымя теплой водой и вытирала чистым вафельным полотенцем. Выжатые из крупных отвислых сосцов, струи звонко тренькали о дно эмалированной доенки. Парное молоко пенилось в подойнике, бугрилось пузырчатой шапкой.

Кончив доить, она черпала кружкой и подавала голубоватое молоко Афанасию, а сама опять же насухо обтирала вымя и смазывала сосцы Зорькиным же топленым маслом.

В то время Афанасий в колхозе молочнотоварной фермой заведовал. Послевоенные трудности давали о себе знать: хозяйство не в гору шло, а совсем разваливалось. С фермы доярки без огляду бежали, коровы вконец выродились: улучшением стада с довоенных годов никто не занимался, – козы и те, поди-ко, щедрей на молоко были. На дойню придешь – одно расстройство души: будто телушки годовалые, шерсть сосульками скаталась, бока впали…

При первой же возможности уходили доярки с фермы: иная замуж выскакивала и уезжала из села, иная с мужем рыбу ловить уходила, иная ввиду болезни на легкую работу устраивалась… А тут вдобавок ко всему неприятность на ферме случилась. Недосмотрели пастухи, бык племенной в ильмене илистом утоп. Половина стада непокрытой осталась. Афанасия, конечно, сняли с заведования и в пастухи определили. Впору так понимай, будто в бесплодии коров лично он повинен, а не утопший бык. И смех, и грех.

Натуська уговорила Афанасия оставить ферму и пастушье занятие и устроила его возчиком в рыбкоопе.

С тех пор на заимке появилась живность – меринок Сивый. Афанасий отвел ему самый теплый, густо обмазанный глиной и коровяком камышовый баз, смотрел за ним с не меньшей заботой, чем Натуська за своей Зорькой.

Натуська поначалу радовалась, что он и в работе рядом с ней, со временем, однако, поняла свою промашку. Пока у Афанасия не было на хуторе живности, он мог бывать у Натуськи в любое время и подолгу, а теперь коняга прибавил заботы, ухода, и мужик бывал у Натуськи урывками, спешил к себе.

Но эта ошибка была сущий пустяк по сравнению с той, которую вскоре Натуська допустила по бабьему недомыслию. Неизвестно сколько и как проистекала бы в дальнейшем их то ли семейная жизнь, то ли сожительство полюбовников, если бы не сама Натуська.

Она, оказывается, знала, что́ произошло между Афанасием и его первой женой Шурой, и в минуту женского откровения сказала:

– А Шура молодец! На ее месте я бы точно так же. Разве эдак можно с женой?

Афанасия в жар бросило от ее слов: столько лет минуло, казалось бы, их тайна давно похоронена. Ведь кроме Афанасия, Шуры да кума Панкрата, никто не знал ту историю. Знают, оказывается. Панкрат разболтал, не иначе, подумал Афанасий.

К Натуське он с той поры не приходил. Навсегда отвратила от себя мужика нечаянно сказанными словами. Эту истину Натуська поняла позже. Поначалу же старалась заманить его к себе, не раз на хутор впотьмах наведывалась, уговаривала помириться. Не впустую же говорят: муж с женой бранятся, да в одну кровать ложатся.

Но Афанасий был характера крутого, неумолимого. И Натуська поняла вскорости, что старания ее и женские хитрости тут не помогут.

И прежде, по трезвом размышлении, Афанасий не раз укорял себя за Шуру, теперь же, когда понял, что шило вылезло из мешка, что в селе знают о той пакостной истории, какую он учинил с женой, и совсем не по себе стало мужику.

В тот год и случилось несчастье с Володькой. Афанасий чуть ли не целый день простоял у изголовья цинкового гроба, перебирая в памяти все, что сохранилось в ней о Володьке со дня появления его на свет и до нынешнего смертного часа. Никто Афанасия не тревожил, Шура будто не замечала. Возможно, так оно и было, – до него ли, когда вся ее радость и смысл жизни оборвались со смертью сына.

Спустя неделю Афанасий пришел к Шуре. Выговорил с трудом:

– Ты, Лександра, того… На-ко вот, возьми… – Он положил на край кухонного стола маленькую стопочку новеньких пятерок (только что с книжки снял). – Не посторонний я для Володьки-то.

Хотелось Афанасию немного побыть возле Шуры, но он опасался, что она начнет возражать и вернет деньги, а потому и не стал медлить, торопливо, путаясь ногами в половиках, вышел. По дороге к себе на хутор он порадовался, что удачливо справился с нелегким делом, коль сумел убедить Шуру.

Радованье, однако, оказалось преждевременным: в тот же день Шура вернула деньги со знакомым пареньком.

И тогда он решил, что закажет в области Володьке памятник. Тут уж никто ему не сможет запретить. Привезет и поставит памятник из дикого камня, вместо железного креста с замысловатыми сплетениями несуразных цветов и ветвей. Денег у Афанасия на книжке не шибко много, всего шесть сотен. Но ничего, хватит, чтоб уходить могилку.

От такого решения и, главное, от того, что Шура не сможет запретить ему исполнить последний родительский долг, Афанасий взбодрился и порадовался за самого себя.

…С той поры минуло десять с небольшим лет. И надпись на диком камне давным-давно потускнела, а металлическая изгородь не раз подправлялась, перекрашивалась.

Афанасий, как и прежде, извозничает, живет бобылем. И всего-то окроме него на заимке единственная живая душа – меринок Сивый – постаревший, с ревматическими узлами на негнущихся ногах. Да вот еще увязался кобелек лопоухий…

3

Гость приехал на зорьке, когда Афанасий хороводился с Трезвым. Умостившись на рундуке, старик подозвал к себе кобелька, тот доверчиво ткнулся рыластой головой в колени и затих. Тогда Афанасий накрутил на палец тощий клок шерсти на шее и, изловчившись, коротко рванул от себя. Трезвый дернулся, но позы не переменил, остался у стариковых ног.

– Во, теперь не сбежишь, – довольно проворчал старик, – ты, конешна, тварь и многова не смыслишь. А примета, между протчим, очень даже верная. Теперь ты совсем хуторской мужичок.

Мимо заимки гуртом прошли на ферму женщины-доярки, меж них была и Шура. Поравнявшись с избой, они привычно и вразнобой поздоровались с Афанасием. Старик тоже, как и всегда, низко склонив голову, ответил:

– Здравствуйте, бабоньки. Бог вам в помощь…

Только Шура кивнула еле приметно и после своих товарок.

Ниже хутора переправа – лодка без паромщика. Доярки каждый раз на той бударке переправляются, за реку, на ферму, и обратно.

День был субботний. Предстоял двухдневный отдых. Еще с вечера старик хребтиной спутал Сивому передние ноги и отпустил на все четыре стороны. Сивый далеко от хутора не забредал, пасся обычно на сырой луговине за ветловым редколесьем.

Афанасий поглаживал шершавой ладонью собачью спину, а сам косился на низкодол, где, старчески уронив к травам голову, дремал меринок, когда-то неутомимый в упряжке и драчливый в конячьем косяке. Был конь, что и говорить, да изъездился. Уходили Сивку крутые горки. Он и до сегодня тужится, а везет. Долго, однако, не продержится, нет…

Мысли Афанасия прервал автомобильный гуд: к хуторку, пыля, катил голубенький «Запорожец».

Старик ладонью заслонил глаза от солнца и всмотрелся. Тихая улыбка завладела его небритым, до самых глаз в пепельной щетине лицом: близкий гость, свой, запечный.

– Иди, Трезвый, не до тебя нонче. Федор Абрамыч вон лопотит. И слава богу, кажись, один, без бабья.

Не любил Афанасий оравистую женскую компанию, которую иногда прихватывал с собой Федор Абрамыч. И не место жалко – мало ли его на заимке. Галдят, колготятся, ахают, – бабы, они и есть бабы. Будто не на хутор попали, а, по малой мере, на Луну. После них неделю, если не больше, птица за версту заимку облетает, а щука в кундраках хоронится.

Федор Абрамыч – мужик степенный, слова пустого не роняет, все путем. Мужик он житный, не какой-нибудь там интеллигентик-коммунальник – своим хозяйством живет. Сад содержит. Машину заимел. Куцая машинешка, каракатица обличием, а все же свои четыре колеса. В любой момент сел – и рули, куда душа пожелает.

Афанасий тяжело, с хрустом в суставах, сполз с рундука и заковылял к яру. Здесь, под беспокойным светлолистым тополем, Федор Абрамыч завсегда ставит машину: и солнце не печет, и на виду всей заимки.

А вскоре они сплывали по воде на утлой, тупоносой плоскодонке, чем-то напоминающей своей неуклюжестью автомашину на яру под тополем. Афанасий терпеть не мог вонючих бензиновых моторчиков, да и надобности в них не ощущал. Река спокойная, без ямин и перекатистых суводей. Не спеша, толкаясь таловым шестом, куда хочешь доберешься.

Старик с кормы легонько упирается шестом о хрусткое в ракушках дно, управляет лодкой, а Федор Абрамыч налаживает спиннинг. Перед ним на мостках жестяная коробка из-под леденцов, а в ней каких только ловецких причиндалов нет: и крючки, и грузила, и колечки, и карабинчики, и якорьки… А блесны – одна другой нарядней: и в виде рыбок, и на манер червей, и лягушата игрушечные, и рыбки золотые. Даже серая мышь есть. Когда Федор Абрамыч тянет жилку из воды, она, эта самая мышь искусственная, плывет по воде будто всамделишная. Не то что сому неразумному, а и человеку обман непросто обнаружить.

Смотрел Афанасий на всю эту хитро изобретенную чепуху со снисходительной усмешкой: зачем человек тратит и время свое и способности на бирюльки, если проще крючок припаять к куску жести от консервной банки. Или денежку медную расплющить. С дедов так ведется. И дешево и сердито.

Будь кто другой, Афанасий высказал бы мысли вслух, но Федору Абрамычу не мог, потому как чувствовал себя обязанным перед ним. Это чувство обязанности и глубокой признательности зародилось в давние времена, когда русоволосый старшина Федя Лузгин со своими бойцами спас Афанасия от верной смерти.

Случилось это на одном из лесных смоленских хуторов, где раненого Афанасия схватили полицаи и после недолгого допроса и мордобоя вывели из хаты, чтоб тут же за изгородью прикончить.

После войны Афанасий с превеликим трудом разыскал старшину Лузгина и пригласил погостевать. Федор Абрамыч оказался человеком отзывчивым и… неженатым. Погостил с недельку у Афанасия, а перед самым отъездом домой познакомился в районном городке с фельдшерицей и пообещал вскорости оставить свои пермские леса.

Приехал, женился. Двух дочек вырастил и замуж отдал.

Вон откуда дружба двух мужиков!

Надо же было так случиться, что почти в одно и то же время с Афанасием пришел работать в рыбкооп и Федор Абрамыч. Поначалу ведал кадрами, а три или четыре года спустя стал председателем.

В первые наезды Федор Абрамыч смешил Афанасия: ни шестом, ни веслом двинуть не мог. То, бывало, за борт кулем вывалится, то сети спутает, да так, что после него полдня Афанасий «кашу» распутывал.

С тех времен минуло четверть века – половина сознательной жизни, коли серьезно подумать. И ни разу дружба их ничем не омрачалась. Федор Абрамыч всякий раз при встречах улыбчив, светел лицом. Потому-то Афанасий нынче и насторожился. Все вроде бы как и прежде: внимателен к нему его старый друг, слова хорошие говорит, но в глазах тревога и в голосе нет той певучей мягкости, которую Афанасий всегда улавливал и к которой привык за долгие годы.

Предчувствие не обмануло старика. Наладив спиннинг, Федор Абрамыч закурил сигаретку и спросил:

– Здоровье не пошаливает?

– Когда как, – неопределенно ответил Афанасий, не зная, для чего задан вопрос, но твердо уверенный, что спрашивают его не ради праздного любопытства.

– Иди-ка ты на пенсию, Афанась, пока силушка есть. И здоровьице сбережешь. Места тут курортные: воздух, река, лес…

Вон оно что! Старик потерянно глядел на густотравную луговину за рекой и никак не мог постичь: почему надо уходить на пенсию и чем, скажите на милость, он будет заполнять дни, если отпадет надобность ездить за товаром, ухаживать за мерином.

Федор Абрамыч тотчас уловил, почему молчит старик, какие мысли обуревают его закадычного старого дружка.

– Я тебе, Афанась, все как на духу выложу. Лет пять уже меня жучат в потребсоюзе и за меринка дохлого и за телегу-луноход допотопный. Машины в рыбкоопе есть, во все магазины на них товар развозим. Даже пекарни в селах закрыли. Хлебзавод в райцентре поставили. На машинах долго ли? А тут – отдельная ставка возчику, тебе, стало быть, лошадь на балансе – ну и все прочее. Упрекают меня, мол, дружка не трогаешь. Ну я вгорячах и сказал, мол, не трону. До пенсии тебе, Афанась, отсрочку выхлопотал. Вот и…

Тут Афанасий вспомнил, что через недельку разменяет седьмой десяток. В суете житейской совсем запамятовал. Шура, та, бывало, завсегда помнила (и сейчас, поди-ко, помнит) день его рождения и прочие значимые числа, а он, Афанасий, никакой важности им не придавал, да и память с годами стала дырява. А там, в потребсоюзе, выходит, помнят. Только, наоборот, внимание выказывают: ликвидируют его. Был человек, и нет – иди в пенсюки…

Злость взяла Афанасия на потребсоюзовское начальство. Федор-то Абрамыч тут, понятно, ни при чем. Неправды он не скажет, порядочный человек. Сколь мог – держал, а уж коль выложил все начистоту, знать, невтерпеж дальше, доняли мужика до последней крайности. Оттого и негоже ему, Афанасию, дальше чинить другу неприятности, негоже.

– Сивка́ куда же в таком разе? – спросил Афанасий, и гость понял, что старик безошибочно воспринял его слова, без порицания. – На колбасу, стало быть?

– Так уж на колбасу… – запротестовал Федор Абрамыч.

– А пущай-ка он при мне остается, а? – в голосе Афанасия надежда и радость. – Какая с него колбаса. Зубнику лишние хлопоты. Оставь Сивка́, Федор Абрамыч…

– Так он же на балансе.

– Выходит, его нельзя списать, а человека можно? Даже на балансе не числюсь. – С досады старик шумно выдохнул, в щелку свел веки и задумался о чем-то.

– Ты, Афанась, скажешь тоже. Пенсия – освобождение от непосильного труда. Возраст, он, что ни говори…

– Мне-то лучше знать, что посильно, а что нет… – перебил Афанасий гостя. – Да че там, хрен с ней, пензия так пензия. Меринка жаль отдавать. Как же я без него, – засокрушался старик. Помолчал малость и, просительно заглядывая в глаза Федору Абрамычу, заговорил быстро-быстро: – Ты вот что… Подумай-ка… Оставь Сивка́, спиши с балансу. Кому он, болезный, нужон? Глянь-ко, вон он, на лужке понурился…

– Ладно, Афанась. – Гость извелся не меньше старика. Разговор этот тяготил обоих, и, чтоб покончить с ним, Федор Абрамыч обнадежил: – Поговорю с бухгалтером. Может, что и придумаем. А пенсиона не пугайся. Поначалу странно, разумеется. Потом все в колею войдет, спасибо скажешь. – И, уже окончательно успокоившись, положил руку на плечо друга: – Время-то как бежит, Афанась. Скоро и мне закругляться. Да-а… Но не зря мы жили, Афанась, не зря. Порой солоно приходилось и смерть в глаза смотрела. А ничего, осилили. Описать бы, к примеру, твою жизнь.

– Человек, он на то и ро́дится, – умиротворенно отозвался Афанасий. – Как же иначе ему? Животная и та в ином разе… Сивко вот тоже. Сколь он, бедолага, натерпелся да перевидал люда всякого. Мы с ним старые друзья. В море вместе ходили, тонули, мерзли. Ему, Федор Абрамыч, под тридцать. Старый мосол.

– Неужто так много? Не слышал, чтоб тридцать лет лошадь жила.

– И больше случается. Дед мне рассказывал про один случай: в каком-то государстве одна лошадь сорока семи лет подохла…

– А кобелек-то у тебя откуда? – поинтересовался Федор Абрамыч.

– В городе пристал. Так и увязался…

– Ирландский сеттер, – определил Федор Абрамыч. – Знатный будет охотник. Избалуется он у тебя.

– Не спортится, – решительно возразил Афанасий. – Пущай живет, а случится со мной што – тогда и возьмешь. Тебе откажу…

– Ну, понес! Живи, пожалуйста. И никакого кобелька мне не надо.

– Ты погоди, Федор Абрамыч, серьезно я. Все там будем. Че тут в прятки играть. Вот я и говорю: ежели что, и хутор себе возьмешь. Под дачку приспособишь.

– О Шуре забыл?

– Шура… все. И незачем, Федор Абрамыч, лишние разговоры говорить.

– Слушай, Афанась. Не знаю, что там у вас случилось. И не мне про то говорить. Ты старше. Только нехорошо все это.

– Чё же хорошего… – выдохнул старик.

– Возможно, мне сходить к Шуре? Люди вы немолодые. И она тоже… На что надеется?

Афанасий глядел на луг, и гость понял, что слова его впустую, как если бы зерна в мертвую землю бросить: всходов не будет.

4

В довоенные годы в ловецких ватагах работало много девчат да молодух. На каждом рыбачьем кошу ставили по две вместительные палатки из списанных ввиду негодности, выцветших и пахнущих смолой и морем, парусов: одну для мужиков, другую для женья.

По вечерам до полуночи из женской палатки слышался девчачий визг и взрывы хохота. Мужики после ухи сытыми котами посматривали на тот брезентовый шатер, отпускали соленые шуточки и, повздыхав, ныряли в свои полога.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю