Текст книги "Старая дорога"
Автор книги: Адихан Шадрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
1
Во всех городских церквах звонили к заутренней. В воздухе вперемешку с вороньим гамом метался разноголосый перезвон: от мелких, напоминающих легкую трель, до густых, схожих с отдаленными раскатами грома. С Татарского базара звонил щеголеватый приземистый Иван Золотоуст, с Селенья – строгая, красного камня, церковь Покрова, за Кутумом – по-купечески богато одетая в золото Казанская, с Золотого затона – бесформенная глыба князя Владимира, из кремля – белокаменный царственно величавый Успенский собор.
В общем хоре голосов выделялся низкий, надтреснутый бас князя Владимира. Его голос могуче властвовал над просыпающимся городом, заглушал прочие звуки, будоражил, звал богомольный люд.
Шаркая подошвами о дощатый тротуар, мелко семенили сгорбленные старушки в черном, до смешного похожие на грачей, расторопные монашки, сухопарые служащие с бледными испуганными лицами, раздобревшие торговки в цветастых платках, повязанных поверх капоров.
Цокая подковами о серый, местами запорошенный снегом булыжник, сверкая серебром сбруй, стремительно проносились лошади, запряженные в легкие ковровые санки или пролетки, крытые черным лаком. Важные господа, никого и ничего не замечая вокруг, спешили в это воскресное утро помолиться богу, замолить грехи, попросить у всевышнего счастья и благополучия.
За счастьем шли все, и каждый молил бога о своем. Для одних счастье – это избавление от физических недугов, у других – от душевных мук, у третьих – просьба о жизни в достатке и тепле. У нищего в жалких лохмотьях слово к богу связано с куском хлеба, а у купца, что подкатил к церковной ограде на санях, крытых голубым бархатом, оно, слово это, – о новых тысячных оборотах, об удаче в большом деле.
Каждому свое…
Андрей с Петром шли в том же направлении, что и все, но шли они не в церковь, ибо давно уже отошли и от веры и от бога. Оба они, как и многие их единомышленники, связывали и свою жизнь, и свое будущее, и представление о счастье не с богом, а с делом, которое они делали, которому верили и отдавали всего себя.
Они только что миновали деревянный мост через городскую речку Кутум и по Сапожниковой улице, мимо церкви Покрова направились на городскую окраину. Улицы здесь были пустынными и захламленными. На Кузнечной – кучи шлака, обрезков железа, битого стекла. Дома, стесняясь своей неприглядности, прятались внутри дворов за высокими оградами. Улица тянулась длинным грязным коридором с почерневшими, заплесневелыми заборами и низкими покосившимися кузнями.
Над дворами лениво курились белые дымки, снег на узких тротуарах и немощеной, в выбоинах, мостовой почернел от копоти и гари, постоянно оседающих от кузнечных горнов.
Вышли на пустырь, густо поросший бурьяном. Здесь все сверкало белизной. Будто и не было залитых помоями улочек, серых, покосившихся домишек. Прохожие здесь почти не встречались, и можно было, не таясь, поговорить.
– До Синего Морца далеко? – спросил Петр.
– Верст сто будет.
– Ты особенно не спеши. За два-три денька доберешься – и то хорошо.
– Подвода, может, подвернется, уплачу.
– Тоже дело. И вообще… Не спеши, осмотрись.
Андрей промолчал. Он думал о том, как же сложится теперь его жизнь. Все было привычно. С таким трудом сумел он познакомиться с нужными людьми, наладить связь, войти в доверие. И вот теперь, когда он почувствовал себя полезным и нужным человеком, приходится все бросать и уезжать в Синее Морцо, откуда уехал девять лет тому назад. Попробовал было возразить – не стали даже слушать.
– Это задание партии, – твердо сказал тогда Петр. – А партия в данный момент считает очень важным работу в деревне. Нам надо, чтоб и ловцы в деревне, и рабочие города жили одними мыслями, в одно время сжимали кулаки.
Андрей понимал всю важность поручения. Он сам читал письмо большевистского Восточного бюро к местным комитетам РСДРП Поволжья и Урала, где черным по белому было рекомендовано крестьянское движение сделать «политически сознательным, вывести его из того стихийного состояния, в котором оно находится теперь, и направить в русло ясно осознанных политических и экономических запросов…».
И все же возвращаться в Синее Морцо, к отцу, с которым они не понимали друг друга, Андрею не хотелось. Он попросился в другую волость, но с ним опять не согласились.
– В Синее Морцо, – сказали ему, – твое возвращение не вызовет никаких подозрений, да и людей ты знаешь там хорошо. А это много.
Вот тогда-то и написал Андрей домой о скором своем возвращении.
С Петром Андрей впервые встретился в мае прошлого года. В летнем театре «Аркадия» в день очередной годовщины коронации Николая II местное начальство вкупе с богачами организовали спектакль. Царю в это лето, как никогда, было трудно. Россия вздыбилась, вышла из повиновения. Вот и задумали власти хотя бы этим спектаклем выказать верноподданнические чувства «простонародья».
Что тогда было! Едва заиграл оркестр и хор запел «Боже, царя храни», с верхних ярусов засвистели, закричали:
– Долой царя-убийцу!
И – дождь листовок.
Несколько человек полиция все же схватила. И Андрею бы несдобровать, да Петр, с которым его познакомили накануне в конспиративной квартире на Косе, знал в театре и саду все ходы и щели.
…Вышли на берег Болды. Слева, за Болдинским островом, голубел в снегах широкий волжский плес. Вдоль берега протоки разномастные, вмерзшие в лед суда: морские приемки, сухогрузные барки, живорыбные садки, утлые рыбачьи плоскодонки.
Спустились на лед.
– Ну, довольно, – Андрей остановился. – И так далеко проводил.
– Запомни: связь только через Машу. Она твоя зазнобушка, и письма твои к ней – самое обычное дело. Будь осторожен. Товарищи желают тебе удачи.
– Спасибо, – Андрей стиснул тугую ладонь Петра и торопливо зашагал по льду вниз по реке.
2
Резеп, кутая меховой полостью ноги Мамонту Андреевичу, посетовал:
– Все один да один. Ухайдакают – и концов не сыщешь.
– Раскаркался…
– Не каркаю, упаси бог. Жалеючи я.
– Жалеют убогого.
– Боязно. Неблизкая дорога…
– Господь побережет. Ты вот что, не мешкайся тут да заверни за Глафирой…
– Все будет исполнено наилучшим образом, Мамонт Андреич, счастливого пути. Вечером, бог даст, свидимся.
– Коней-то не особенно поторапливай. Сани гружены, да и путь неблизкий, снег к тому же. Лучше заночуй где.
Легкие крытые сани стремительно скатились с откоса, а Резеп направился к обозу, который стоял неподалеку готовым в путь: сани были загружены ловецкой сбруей и судовым оборудованием, лошади после трехдневного покоя и сытного корма нетерпеливо переминались, хрумкая сухим, искрящимся в первых лучах солнца снегом. Резеп обошел все подводы, придирчиво осмотрел, хорошо ли увязаны возы.
Когда обоз спустился на волжский лед, плотовой свободно вздохнул и, вскочив на застланные сеном открытые сани, пустил лошадь рысью по прибрежной улице – на Грязную, за Глафирой.
С той самой минуты, когда Глафира уяснила, кем ей доводится богатый рыботорговец, с которым она провела ночь, успокоение не приходило к ней. Чувство стыда и гадливости, всякий раз не оставлявшее ее после таких вот знакомств и распутных ночей, на этот раз было особенно острым и непроходящим. Промаявшись до вечера, она сбегала в ближайшую лавку, купила водки и немного съестного – перекусить. Выпила полстакана жгучей влаги, пожевала поджаренную хлебную корочку.
После водки мысли о случившемся вновь завладели ею, и тогда Глафира выпила еще. И все, что она потом решала и делала, было плодом нетрезвого ума. Ибо в трезвости да без практичности и жизненной многоопытности вряд ли нашла бы она столь верное решение – ехать в Синее Морцо. Поначалу ею завладела злость на покойную тетку Лукерью и на Ляпаева – сытого, красиво одетого человека. Они не знали никакой нужды, жили в богатстве, а ее мать умерла в нищете. Потом мысли Глафиры перешли на нее саму, и она заплакала от жалости к себе. С матерью-то, плохо ли, хорошо ли, жили, как и все люди. А теперь вот подруженьки научили ее и водку пить, и с незнакомыми мужиками спать… Так и спиться недолго, и дурную болезнь найти…
Порешив так, Глафира стала лихорадочно собираться. А поскольку и родилась она в этой каморке, и прожила в ней почти два десятка лет, то каждая вещичка, каждая рухлядь ей казалась нужной и дорогой. Она складывала их, свертывала, увязывала, а когда закончила сборы и оглянулась, то заплакала навзрыд. И оттого, что надо уходить из привычной жизни, а больше всего от стыда, она вдруг осознала и почти зримо представила, как будут выглядеть в богатом ляпаевском доме ее нищенские пожитки.
…Когда Резеп подкатил к дому, где жила Глафира, и постучался в низенькую дверь, она поняла, что это от Ляпаева, и сразу же открыла пришельцу, но не пропустила его в неприглядное свое жилье, а вышла навстречу с невеликим узелком в руке.
Резеп подивился немало такому приему и спросил в недоумении:
– Больше ничего?
– Ничего.
– Долгие сборы – короткий век, говорят, – пошутил Резеп, несколько придя в себя, – а тут очень короткие. Знать, надолго к нам.
– Посмотрим.
– А легонько ты одета. В этом пальтишке только по городской улочке прокатиться, а не в дорогу выезжать. А ну, лезь на сани. – Резеп помог ей надеть поверх старенького пальто тяжелый ловецкий тулуп и усадил ее спиной к передку саней. Из вороха овчины выглядывало лишь ее худенькое бледное лицо.
Прежде чем выехать из города, они завернули в полуподвальный трактир, заказали жирного борща из свинины, жареной с картофелем говядины, самовар чаю. Резеп велел принести графинчик водки, но Глафира пить не стала. В другое время она охотно позволила бы себе эту вольность, но на этот раз сдержалась. И не то чтобы застеснялась незнакомого человека, хотя и стеснительность была не чужда ей, просто не хотелось Глафире, чтобы нехорошая молва следом за нею перекочевала в Синее Морцо. Пусть недоброе прежнее останется в городе…
Пока ели и пили чай, Глафира вспомнила Мамонта Андреевича, своего дядьку-полюбовника, и муторно стало на душе. Засомневалась: а нужно ли ехать? Не поздно пока выйти – да и за угол… Однако распутничанье так опротивело ей, что убежать от Резепа Глафира не решилась, а через полчаса они мчались по накатанной до глянца дороге в неведомое для нее затерянное средь камышовых островов Синее Морцо.
Возвратный обоз они нагнали у входа в извивну́ю крутоярую Быструю, лихо обогнали груженые повозки и, пристроившись в голове колонны, поехали дальше неспешной рысью. Опережать обоз Резеп не смел, поскольку в подобных случаях он, как плотовой, принимал на себя обязанности обозничьего – смотрел за обозниками, отвечал и за людей и за товар – и всякий раз поэтому выезжал в Синее Морцо вместе с остальными подводами.
Вскоре начала портиться погода. Крупчатый колкий снег мглистым туманом завесил и небо и острова. И санная дорога мутно и нехотя выползала из этой невиди, еле просматривались позади последние подводы.
Резеп, пряча лицо в мех отворота тулупа, расспрашивал спутницу о ее житье-бытье в городе. Глафира осторожно, чтобы не сказать ничего ненужного и не бросить тень на Мамонта Андреевича, ибо догадывалась, что Резеп у него человек доверенный, поведала о себе совсем малую толику, ровно столько, сколько положено знать постороннему, который, узнав лишнее, может обернуть его не на добро.
– Прежде у Мамонта Андреича не бывали? Что-то не примечал я вас.
– Не доводилось.
– Как же одна живете? Город… что паровая молотилка. Измолотит.
– Живу как и все.
– И чем занимаетесь, ежели не секрет?
– По-разному, – неопределенно и неохотно отозвалась Глафира. Ей начал надоедать этот мордастый, с нагловатыми глазами, мужичок. Поначалу она смущалась каждого его вопроса, но потом освоилась, и ей даже нравилось, отвечая ему, говорить общие слова, из которых он ровным счетом ничего не смог бы понять.
Их разговор был неожиданно прерван. Лошадь всхрапнула и настороженно запрядала ушами. Резеп привстал на колени и увидел впереди одинокого человека. Он стоял обочь дороги и взмахом руки просил остановиться.
Резеп натянул вожжи.
– Добрый путь вам, – поприветствовал заснеженный человек.
– Ты только ради того и остановил? – сердито отозвался Резеп.
– Возьми, коль по пути. Я заплачу.
– Тяжело лошадям.
– Вам жалко лошадь, а человека нет? – тихо, чтобы слышал только Резеп, съязвила Глафира, оглядывая невысокого молодого пешехода.
– Мне бы лишь до Шубино, а до Синего Морца я как-нибудь.
– А ты чей будешь-то?
– Крепкожилин.
– Младший сынок? – оживился Резеп. – А ну, прыгай в сани.
– А ты… никак, Резеп? Не признал враз-то.
– Он самый. Ну, подвезло тебе, братец.
– А это кто же? – Андрей пристально всмотрелся в Глафирино лицо, но не признал.
– Мамонта Андреича сродственнаца, – пояснил Резеп, – городская. В Морцо гостить едет. А ты надолго?
– Посмотрю, – неопределенно отозвался Андрей. – Работенка найдется – останусь. Надоело в городе-то…
– Оно конешно. Не угол родной. Дома – и солома съедома. Давненько ты не появлялся в селе.
– Давно, – согласился Андрей. – Что нового там?
– Илюшка Лихач бабу на крещенье схоронил. Земля будто чугунная. Еле могилку сладили.
– Болела?
– Тяжелая была, ну и не разродилась. Так-то вот. – Резеп поторопил лошадь, помолчал и, вспомнив разговор с Яковом, братом Андрея, сказал: – Батя твой Торбаев промысел купил.
– Промысел? – Андрей не поверил услышанному.
– Ну! В люди выходит. – И трудно было понять, что было в голосе Резепа – уважение к ним, Крепкожилиным, или же насмешка.
То, что сообщил Резеп, было неприятно Андрею. Еще в те далекие годы, когда он не уезжал из Синего Морца, ему не то душе было скопидомство родителя. Работуха-мать, бывало, ургучила целыми днями в хозяйстве, а путного платья у нее не было – все до копейки откладывали, чтоб купить сети, бударки, снаряжение. А теперь, выходит, промысел приобрели. И Якова, знать, не выделили, а тому так хочется жить своим домом. Брательник весь в отца. Тоже копить будет. Пущай бы и жил отдельно, а то, чего доброго, не поделят нажитое, передерутся…
И вновь забеспокоился Андрей: как все в доме сложится с его приездом?
Так и ехали они втроем долгим зимним путем, то молчали, то перебрасывались словами, вели разговоры про общих знакомых из Синего Морца. Говорил больше Резеп. У него все было более или менее ясно. Андрей и Глафира помалкивали. Они начинали новую жизнь и плохо представляли, как она сложится. Лишь изредка Глафира бросала короткие взгляды на случайного попутчика.
Он нравился ей.
3
Посередке заснеженной улицы волостного села Шубино, переговариваясь вполголоса и осматриваясь по сторонам, двигалась небольшая толпа, человек десять мужиков. По пестроте одежды в них сразу угадывались люди нездешние, пришлые. На одних дубленые полушубки – иные в новых, другие в залатанных. Некоторые одеты в ватные фуфайки. А на одном – серый, в клетку, длиннополый бешмет с воротником на собачьем меху. На ногах мягкие, домашнего изготовления валенки, стоптанные за долгую дорогу.
У волостной управы мужики остановились. При виде богатого дома с резным фронтоном и высоким, пестро выкрашенным нарядным крыльцом они в нерешительности помялись. Но нашлись похрабрей, поднялись по крутым ступенькам, тронули дверь, но тут же попятились назад.
В дверях показался старик с голиком в руке и ведром – в другой. Он был высок, худощав. Но самым примечательным у него была борода – доской до самого пояса – и седые усы, густые, желтые от курева и вислые, как осенний, побитый морозами голенастый белотрав.
Старик сверху вниз пренебрежительно осмотрел толпу, грубо спросил:
– Куда прете?
– К уряднику бы нам…
– Кто такие? – не ответив мужикам, вновь переспросил бородач.
– Да по-разному мы… С верхов больше…
– Внайм… – начал было человек в бешмете…
– Так бы и говорили, – перебил старик. – Рань этакую приперли. Добрые люди ближе к оттепели приходят.
– Урядника бы видеть. Чать, ведомо ему, где руки потребны.
– Какой по зиме найм? Аль ополоумели? А их благородия нет.
– Это как же?
– А вота так. Завтра с утра, – старик нагнулся, сметая с пола сор. – Не мешкайтесь, пошли, пошли отсюда. Ежели всякие будут здесь топчись… Айда с крыльца.
Мужики загалдели недовольно:
– Хрен старый…
– Язык не тем концом подвешен, слова доброго нет.
– Дьявол волосатый, не подумал, куда теперя нам.
– Под забором ждать-то? – взвизгнул человек в бешмете и крепко выругался.
…Среди этой оборванной, измотанной длинной зимней дорогой толпы, шедшей с верховьев Волги на заработки к рыбникам, был и Тимофей Балаш. Он выгодно отличался от остальных: и одежонка справней, и на ногах теплей, а главное, на вид мужик деловой – спокойный, рассудительный. Лишнего слова никто от него в пути не слышал. А коли уж скажет – умно, просто, к делу.
За длинную дорогу мужики свыклись с ним. Кто хоть раз испытал трудности и тяготы долгого пути, тот понимает, насколько нужен умный советчик, бывалый человек. Таким и был Тимофей.
И на этот раз, рассерчав на старика из управы, мужики хотели спросить у Балаша, как быть дальше. То ли урядника обождать, то ли на промысел ближний подаваться, или лучше здесь, в волости, к именитым рыбникам внайм идти. Глядь, а Тимофея-то и нет. И не приметил никто, куда подевался он. Кажется, только что терся в толпе, а уж нет.
– Увертлив, черт.
– Без шума ушел. Чисто…
– С хитринкой Тимофей-то, подико-от.
…Тимофей Балаш тем временем шел по берегу протоки, вдоль бесконечного ряда тесовых изб, глазеющих на речку темными пятнами окон. Между домами и берегом тянулись мелкие ларьки, торговые палатки, склады с лесом, пенькой, смолой и прочим ходовым накануне весенней путины товаром. На льду стояло множество санных подвод – рыбаки с низовых сел приехали, кто за лесом, кто за гвоздями, кто за ловецкой сбруей.
Тимофей потолкался в шумной торговой толпе, походил вдоль ларьков и палаток, надышался терпким смолистым воздухом. Увидев мальчишку лет десяти – двенадцати, поманил к себе:
– Поди-ка сюда.
Посиневший от холода белобровый мальчуган в подшитых отцовских валенках недоверчиво покосился на незнакомца.
– Да ты не боись. Не кусачий я. Скажи-ка лучше, где тут харчевня или кабак какой?
Идти пришлось долго. «Волость, – думал про себя Балаш, – а растянулась – ни конца ни края. Иной уезд меньше. Крепко отстроились».
Кончился торговый ряд. Ниже, вдоль берега, на клетках стояли поднятые из воды морские реюшки и стойки да мелкая речная посуда. Среди этой разномастной рыбацкой флотилии глыбой возвышался буксирный колесный пароходик. Корпус деревянный. Осмолка местами стерлась, обнажив светло-серые ссадины старых досок. Измочаленные плицы колес застыли в недвижности, палубу запорошил снег.
…Харчевня гудела потревоженным ульем. Едва Тимофей перешагнул через порог ее, в нос ударил тяжелый запах табачного дыма, водки, жареного мяса и рыбы. Балаш с трудом отыскал свободный столик, присел. К нему подбежал хозяин заведения. Он был чрезмерно толст, но удивительно суетлив и словоохотлив.
– Закусить? Это мы мигом. Располагайтесь. Пива или белой? Сию минутку. Глашка, – закричал он, наполовину скрывшись в дверях, – живо судака заливного да борща. – А сам метнулся за стойку, на которой стояла целая батарея всевозможных бутылок.
Тимофей в ожидании, когда ему подадут, осмотрелся. За соседним столом сидели двое: здоровенный молодой казах и рыжебородый низкорослый крепыш лет тридцати. На столе две пустые бутылки, в руках – граненые стаканы с водкой. Оба собеседника изрядно выпивши.
– Мужик ты что надо, Амир, – мычал рыжебородый. – Карсак, а хороший. Люблю я тебя. – И полез целоваться.
– Карсак – не человек? Такой же голова, такой же рука-нога… Только язык другой и глаз узкий. Ты, Петряй, много арака ашал, аул пора ехать.
Рядом, за другим столом, – щупленький старичок философствовал:
– Каспицкая рыба, слыхал я от калмыков, самая что ни на есть первущая. Ни гличанин, ни япошка не имеют таку, как наша.
– Ни-ни, – соглашались с ним.
– Кишка, стало быть, тонка.
– Морюшко наше не зря золотым дном окрестили…
Его перебил по-женски высокий голос:
Седни чаю не пила,
Самовар не ставила.
Свово милка не видала,
Меня скука смаяла.
Появилась полная девка с покатыми и узкими плечами, чуть раскосая, с чересчур курносым носом. Она поставила перед Балашом дымящиеся щи и рыбу. И едва отошла, подбежал хозяин с графинчиком.
– Дочь? – спросил Тимофей, кивнув на девку.
– Сирота. Приютил ее. Пропала бы иначе.
– А ты-то женат?
– Овдовел. Не везет мне, милай, с женами. Троих пережил. Не держатся…
«Потому и приютил», – подумал Балаш. Спросил:
– Рыбаки как? Заработки есть?
– Зимой туговато. А весной… Весна, у нас говорят, прибытком красна.
– А народ?
– Удалой, скажу тебе, народец. Особливо синеморские. Село такое есть – Синее Морцо – ниже по протоке, верст пятнадцать отсюдова к морю. Беда народ: в дырявой посудине на семисаженную глубь бегают. Отчаянно живут. Оттого и сухопайщиков там много.
– Кого? – не понял Балаш.
– Разорившихся. Море не шуткует. Останется человек ни с чем, идет внайм, за пятую долю…
Балаш запоминал все слышанное. Когда основательно подкрепился, собрался уходить. Расплачиваясь с хозяином харчевни, переспросил:
– Как в Синее Морцо попасть?
– На ночь глядя куда же ты? – искренне удивился тот.
– Легкий я на ноги. Благодарствую за привет и слова бодрые. Будешь коли в Морце этом самом… заходи. Спроси Тимофея Балаша.
– Да ты разве тамошний?
Балаш подумал и ответил твердо:
– Так и спроси: где, мол, Тимофей Балаш живет?
Вышел на морозный воздух, спустился на лед, отыскал санный след и зашагал вниз по протоке.
– Должны знать, – вслух рассуждал он. – Будут знать!
…Раздувался ветер. Небо заволакивало по-зимнему тяжелыми серыми тучами.
4
На дворе конец февраля, до путины весенней надо еще ждать да ждать. Лед в нынешнюю зиму нарос по колено, распалится не скоро. И все же рыбаки загодя до теплых ветров и чистой воды в свободные дни готовятся к весне: латают видавшие виды суденышки, приводят в порядок сети. А те, кто внайм подаются, уже сейчас сбиваются в небольшие артели, сговариваются, на каких условиях и от кого выходить на путину. Условия, впрочем, у всех одни: заработал рубль – двугривенный твой. Больше никто не даст, жмутся – просить и уговаривать бесполезно. На что уж Илья Лихачев, или, как называют его в селе, Лихач, крупный мужик, жилистый, золотой, можно сказать, работник, и ему ни копейки не накинут.
В прошлом году ходил он договариваться к Ляпаеву. Мамонт Андреевич принял его вроде бы радушно: в дом провел. Илья прежде никогда не был у Ляпаева и потому очень удивился множеству деревянных филенчатых дверей, наполовину забранных цветными и ажурными стеклами, ярким рисунчатым шпалерам, разным во всех комнатах.
Его допустили лишь в заднюю, но сквозь приоткрытые двери он все же кое-что успел заметить. Поразила обстановка. Пока Мамонт Андреевич сбрасывал с себя полушубок и стряхивал снег с белых валенок, Илья успел осмотреть горницу. Посреди стоял овальный раздвижной стол на трех точеных ножках, сходящихся книзу, словно ветви дерева в единый ствол. В простенках – комод красного дерева, высокая горка, полная золоченой посуды, картины в массивных резных рамках.
Да и тут, в задней, служащей столовой, убранство было не хуже. Самым же приметным для Ильи была огромного размера, метр на метр, икона с изображением полувоенного на коне и с копьем в руке.
– Дмитрий Салунский, – пояснил Ляпаев, приметив любопытство мужика. – Не слышал? А этот, рядом, Никола-чудотворец, спаситель наш, рыбацкий.
– Этого знаю.
– Ну, так с чем пожаловал? – спросил Ляпаев.
– Насчет весны.
– Возьму. Нужен на стойку человек.
– Так я хотел насчет оплаты.
– Как и всем, что тут договариваться?
– Маловато, Мамонт Андреич. Разве сравнить меня с другими.
– Ни сбруи у тебя, ни лодки. Выходит, пустое ты место без меня. Несчастье какое – ты прыг с лодки и пошел, а я мошной за все отвечай, снова добро наживай. Не обессудь. Все вы одинаковы для меня.
Деваться некуда, согласился Илья. Только осенью все обернулось иначе. Стояли в чернях на якоре. Ночью ударил мороз, лед поплыл. Сети унесло в открытое море, а реюшку срезало.
Илья вместе с двумя другими рыбаками чуть жив остался – выбирался еле-еле, где по хрусткому льду, где вброд по мелякам в ледовой воде. Всю зиму провалялся – крепко застудился. А Ляпаев при расчете удержал-таки половину заработанного – за сбрую и лодку, мол. Человек околеет – бровью не поведет. Главное для него – добро.
Дело-то прошлое. К концу зимы едва оклемался Илья, и прежняя заботушка – как весну встречать – овладела им. После того случая он и слышать не хотел про Ляпаева. Но куда прислониться – ума не мог приложить. Можно, конечно же, на промысел рабочим наняться. Только редко кто из ловцов идет на это: по уши в тузлуке возиться да вшей кормить в казармах трехъярусных – не рыбацкое занятие. На промыслах все больше люд пришлый, с верхов – хохлы, казахи да татары. Они морюшко не видели, шест в руках не держали – самое им место на промыслах, тачки катать да носилки нянчить. По грехам и муки.
Были сумерки. Запорошенные окна скупо процеживали скудный свет. В полутьме оставаться одному в мазанке Илье было невтерпеж, и он, сам не решив еще, куда пойдет, засобирался. Уже выйдя из калитки, подумал: «Схожу-ка к Макару. Может, что сообща придумаем. Артелью любая работа легче…»
Шагал вдоль улицы неспешно, руки в карманах стегашей. Любой забор ему по грудь, дворы – как на ладони: кто что делает – все на виду.
Поравнялся с крепкожилинским подворьем. Дмитрий Самсоныч и Яков что-то мастерили под навесом – и мороз им не помеха.
Сумерки быстро сгущались. С моря по свинцово-серому небу плыли рваные тучи. Они заволакивали небо, обещая снег. Буро-землистые мазанки размытыми пятнами темнели в ночи. Среди них дом Ляпаева громадиной возвышался на берегу протоки. Даже в темноте играли рисунком резной фронтон, оконные наличники и широкие двустворчатые ворота. В глубине двора – амбары с ловецким хозяйством. Двери настежь растворены. В скудном свете фонарей – тюки ставных сетей, круги хребтины, ящики… Илья остановился в нерешительности: может, опять к Ляпаеву наняться? Но тут же отогнал от себя эту мысль. Хватит!
И оттого, что так твердо приказал себе, Илья даже понравился самому. Нет – и баста! И ничего Ляпаев с ним не поделает. Вот бы всем договориться, и остался бы один с богатством своим. Прибавил бы – никуда не делся.
Но тут радость омрачилась: не сельчан, так со стороны наберет работников. Были бы деньги, а руки отыщутся. С верхов явятся – каждовесно толпами народ валит, рыскает по низовым селам.
Вместе с темнотой давнул с моря тугой ветер, завьюжило.
Испуганно оглядываясь на Илью, видимо не признав его, сторонкой, с полными ведрами, прошла с реки Алена, жена Якова Крепкожилина.
– Добрый вечер, – поприветствовал ее Илья. Но снежная круговерть отнесла его слова, и женщина не расслышала ничего, потрусила дальше, к своему дому.
Завидовал Илья Якову: жена ему досталась золотая. В ребятах он не раз поглядывал на Алену, а однажды решился и намекнул про свое желание ее отцу. Но тот Илюшку Лихача всерьез не принял, ибо имел намерение куда выгоднее: породниться с Крепкожилиными. Дмитрий Самсоныч несколько опередил Илью и дал понять Аленкиному отцу, что хотел бы посватать ее за Якова. Потому-то старик, чтоб зазря не обижать работящего парня, отмолчался, будто и не слышал ничего. Илья обиделся конечно же. «Бедностью погнушался, старый хрен, – думал парень. – Сам-то не такой разве?»
Через год он женился на другой. На ватаге пришлую встретил. И зажили вроде бы неплохо, дом содержала в порядке – неплохую жинку бог дал. Но прошло малое время – умерла, не разродилась. Бог дал, бог взял.
И снова Илья один-одинешенек…
Так в раздумчивости дошел он до Макарова двора и столкнулся с Прасковьей. Она заламывала камыш в пучки.
– Сам-то дома?
– Вышел. Кажись, к Кумару.
Кумар жил по соседству. Большая семья в восемь душ селилась в просторном, разгороженном на две половины глинобитном доме. Таких жилищ в самом Маячном, кроме как у Кумара, не было. Только за бугром, в полуверсте от села, у кручи, ютилось два-три таких же жилища да с десяток землянок. Там жили казахи. В снежную зиму, когда над сугробами торчат одни лишь трубы, их селенье словно исчезает с лица земли. Только камышовые шиши, накошенные впрок, и выдают жилое место.
Жили казахи обособленно. В Маячное приходили лишь по необходимости: в лавке что купить, чаканную подстилку или зимбиль, плесть которые они были большие мастера, на муку обменять. Да и к ним редко кто наведывался из маячненцев.
Кумар поселился средь русских и был, в отличие от своих единоверных, общителен, разговорчив, да и справней их: имел лошадь, а это уже немало. Любил, когда в его жилище собирались мужики. В такие часы он, чтобы не мешали разговору, прогонял малышей, а иногда и и жену Магрипу на вторую половину. И вся мужская компания, лежа на кошме, дымила самокрутками и неторопливо вела беседы.
Илья с трудом протиснулся в низкую дверь и в первый миг ничего не мог рассмотреть внутри. Из плоского большого котла к почерневшему потолку валил пар, растекался по всему жилью, наполняя его светящимся серебристым туманом. На корточках у печки, мешая кочергой тлеющие кизяки, сидела маленькая, высохшая Магрипа, жена Кумара. Хозяин, едва появился Илья, засуетился, подскочил к гостю, помог раздеться, усадил иа свое место, а сам подвинулся к краю, ближе к Магрипе. Вошедший за руку поздоровался с хозяином и Макаром, кивнул хозяйке.
Макар, по всей видимости, рассказывал что-то занятное, потому как, едва закончились обычные и немногие слова, которые говорятся при встречах мужиков, Кумар выказал нетерпение:
– Калякай, Макар, – а сам протянул Илье кисет: – Кури мала-мал. Арака жок, бешбармака тоже нет, чайка много гонял, курсак[1]1
Курсак – живот.
[Закрыть] болит. Давай, давай, Макарка. – Кумар почти не коверкает слова, говорит, за малым исключением, хорошо. Но любит мешать русские слова с своими, казахскими. Ловцы к этому свычны и разумеют, что к чему.
Макар, разжигая любопытство, глубоко затянулся несколько раз, сунул окурок в угол.
– Собрались, значит, и жалобятся промеж себя на свою собачью жисть. Дескать, нам, собакам, невтерпеж так в дальнейшем. И голодно, и холодно. Туго, стало быть. Жисть собачья ни на что не стала похожа: ночью брехать, днем кусок искать. Да-а… Покумекали промеж себя и решили к богу своего человека, собаку, значит, послать. Чтоб господь заступился за них. Выбрали, кому иттить. А маленькая собачонка, плюгавенькая самая, говорит: «Не допустят ангелы нашего посла к господу богу». – «Как не допустят, почему не допустят, разве мы не твари господни?» Галдеж по всем правилам подняли. «А потому, – отвечает, – не позволяет, псиной разит от нас на версту». Убедил, стало быть. Задумались. И догадались дикалону купить. Облили посла и отослали. С тем он и пропал. Ждут-пождут – нет. А отправляли когда, строго-настрого предупредили, чтоб не возвращался, покуда не найдет бога.