Текст книги "Старая дорога"
Автор книги: Адихан Шадрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
Тимофей к тому времени наполнил носилки селедкой и попросил:
– Помог бы, дед, до весов стащить.
– Мне, мил человек, и свою-то невмоготу. Отпомогался.
– Сейчас Гришку пришлю, – Резеп скрылся в казарме, а некоторое время спустя оттуда повалили мужики.
Тимофей, довольный собой, усмехнулся: кончилась канитель. Ишь как табуном валят – покричали да и образумились.
Но дальше пошло все наперекосяк. Ватажники шли молчком, встали стеной округ Тимофея и носилок.
– Помогли бы, мужички, – чуя недоброе и стараясь спрятаться за напускным спокойствием, попросил Тимофей.
Никто ему не ответил. Под гневливым обстрелом множества глаз Тимофей подумал с тоской: будут бить. И Резеп струхнул, а потому, чтоб как-то снять напряженность, предложил Тимофею:
– Дай-ка я помогу.
Чтоб плотовой взялся за носилки – никто из рабочих и даже дед Позвонок не помнил. Выходка Резепа вначале озадачила, а потом развеселила людей, сбила остроту момента.
– Во, столковались.
– Два сапога пара.
– Поганят общее дело.
– На любом поле дурная трава случается.
– Ни стыда, ни совести.
Осудчивые слова не пронимали ни Резепа, ни Тимофея. Носилки за носилками они таскали мимо возбужденных ватажников на весы, потом в лабазы, к чанам, сливали в них сельдь.
Дед Позвонок поначалу ловил на себе гневные взгляды промысловых, потом те вроде бы запамятовали о нем, весь гнев свой обрушили на Резепа и Тимофея. Но хулиганские выкрики работных камнем ложились на сердце, и старику казалось, что они насылаются ему. Он бездвижно сидел на бударке, бессильный оградить себя от обидных слов. Накричал сгоряча на внука за то, что тот приволок носилки. Мученье его кончилось тем, что он, не желая бесчестия, неприметно для толпившихся на приплотке, отвязал чалку и оттолкнулся от причала.
– Совесть когда чиста, и подушка под головой не вертится, – обращаясь к внуку, сказал дед. – Не пропадем, чай, едри их в позвонок.
Тимофей Балаш оказался один на бударке по той простой причине, что накануне вышла у него стычка с Ильей, когда тот, почаевничав у Гриньки и Ольги, близко к полночи вернулся к себе. Квартирант и напарник Тимофей к тому времени уже сбил охотку ко сну, дремал будко, а потому сразу же разлепил глаза, едва Илья вошел в дверь. Будто по уговорке достали курево, свернули, послюнявили закрутки, зачадили перед сном. Курители они оба заядлые, высосали весь дым до обжигающих пальцы окурышей, и тут, слово за слово, и произошло то, что рано или поздно должно было случиться, потому как люди они были разные и по характерам и по убеждениям. А двум чужакам по духу жить под одной крышей никак нельзя.
Тимофей, загасив окурок, поинтересовался как бы невзначай:
– На зорьке встанем?
– Че таку рань делать? – встречно спросил Илья.
– Путина… Запрет настанет, отоспимся.
– Ты что же, Тимофей, поперек всем идешь?
– Почему поперек. Я сам по себе. Пришел издалече не в потолок плевать, а подзаработать. Никому я тута не должен, и никто мной помыкать не в праве. – Тимофей говорил неспешно и напорчиво. – И тебе совет мой: живи своей головой. Всех речей не переслушаешь. Развелось говорунов…
– Постой, постой. Ты об Андрее это?
– Так хошь и про него. Что он суется не в свое? Не ловец, не рабочий… Богу слуга, Ляпаеву работничек.
– Нехорошо говоришь, не надо.
– Пошто нехорошо? Что думаю, то и высказываю.
– Вот и я о том же. Погано думаешь.
Тимофей обидчиво вобрал губы, но молчать долго, не мог, попытался склонить Илью к себе, отторгнуть от Андрея:
– Селедка ждать нас не согласится. Момент упустим – и будем куковать зиму. А Андрею что, ему можно и поиграться в верховода. И лето и зиму жалованьем обеспечен.
– Во-во! Эт-то ты верно подметил. Андрей может прожить безбедно, и никакой корысти ему нет с нами вязаться, одни неприятности. А он…
– Стало быть, не поедешь завтра? – перебил Тимофей.
– И ты тоже.
– Ну нет, благодарим покорно. Я свое терять по вашей глупости не намерен.
В последние дни все в Тимофее раздражало Илью – и слова, и поступки, и даже обличье. Нынешняя ночная беседа положила конец их недолгому товариществу. Илья не сдержался и в ответ на обидные Тимофеевы слова взъерошился, потому как понял, что уговаривание тут бесполезно, что размирились они навсегда – не вышло надежной поладки. Сказал – будто чалку отрубил:
– Ты вот что: ночку побудь здесь, а наутро – чтоб и духу твово не было. Мотай, не нужны мне ни бударка твоя, ни сбруя. Прогнил ты насквозь.
12
Тимофей проснулся, когда заревное небо оранжево искрилось щедрым весенним рассветом. Покурил на порожке мазанки, поочередно вдыхая едучий махорочный дым и рассветную свежесть, припомнил ночную размолвку и вернулся в жилье, чтоб собрать немудрящие пожитки. Куда перебираться – он надумал еще ночью, в бессонье: конечно же в бударку, там он может все лето и осень до заморозков жить. Под закроем тепло, постель есть. Туда дальше, к комариному разгулу, купит полог марлевый. А к холодам подыщет квартирку у одинокой старицы, они в каждом поселении есть, и в Синем Морце отыщутся. Без крыши не останется – живой не без жилья, как и мертвый не без могилы.
Собирался Тимофей без осторожки, скрипел половичками, загремел табуретом. По Илья глаз не открывал, хотя и не спал – сопел притворно, ждал, чтоб постоялец поскорее ушел. И Тимофей знал, что Илья пробудился и все слышит, но тоже не выказывал свою догадку: все, что хотели, вчера выложили друг дружке, нечего сказать больше. Да и не наставишь неразумного, у каждого, стало быть, своя планида.
Тимофей все еще верил, что жизнь образуется, что предопределение у него иное, нежели у Ильи, Макара и им подобных. Он не поддался их уговору, ибо оставался в твердом убеждении, что все их действия – суета, их помыслы – пустое воображение. А чтоб хорошо жить, надо зарабатывать деньги, вкалывать, стало быть. И нечего тут мудрить.
Потому-то, едва перетащил барахло на бударку, засобирался Тимофей на лов. Он окинул взглядом отлогий присельский берег и отметил, что ловецкие бударки стоят на приколе. Подумал с тоской: «Неужто один»?
Но даже это обстоятельство не препнуло его. Он снял зацепку с замытой песками коряги и оттолкнул лодку от берега.
Когда въехал в Чапурку, увидел деда Позвонка с внуком, и тревога малость улеглась. Торопясь и без передыха, налил трюм сельдью и вместе с дедом подался на Синеморский промысел. Однако дед Позвонок, так и не выгрузив улова, отчалил от приплотка. Тимофей обругал его в мыслях: «Хрен старый, век прожил, а ума своего не имеет. Поддался наущению».
Наутро Тимофей вновь собрался на лов. Не доезжая до Чапурки, он приметил у входа в нее две бударки, и тихая радость теплом разлилась в груди: вновь исчезло ощущение одинокости, отрешенности от людей. Да, он несогласен с ловцами, идет наперелом им, ибо верит в судьбу и считает себя способным жить в одиночку. Но увидел ловцов у горловины Чапурки, и открылась ему простая и мудрая истина: не может жить человек одиноким, не может оставаться верстовым столбом в чистом поле. Одному против многих не замышлять – соумышленники нужны. Оттого-то Тимофей и возрадовался ловцам.
Но чем ниже сплывал он по воде, тем явственнее беспокойство охватывало его: ловцы не въезжали в Чапурку, приткнули бударки к камышовым ярам, что-то замышляли, а что – Тимофей понял, когда подъехал к ним: поперек горловины на шестах висела сетчатая перегородка – над водой и до самого дна.
Ловцы сидели на бударках, курили. На одной лодке – Кумар с отцом, на другой – тоже двое казахов, незнакомых Тимофею.
Они встретили Балаша колкими осудчивыми взглядами. Но врожденная восточная вежливость не позволила им не ответить на приветствие. Ловцы сдержанно закивали ему, но расспрашивать прибывшего о здоровье, как это опять же принято у них, воздержались.
Выждав некоторое время, Тимофей спросил:
– Перегородили к чему?
– Отец велел. – Кумар показал глазами на Садрахмана, тот согласно кивнул, мол, правду Кумар сказывает. – А ты куда?
– Да вот хотел… в Чапурку.
Казахи переглянулись, о чем-то непонятном для Тимофея поговорили меж собой.
– Нельзя Чапурка, – тихо сказал Садрахман.
– Отчего же нельзя?
– Илья где? – не отвечая Тимофею, встречно спросил Кумар.
– Дома остался.
– Болел?
– Да нет. Тут такое…
– Илья хорош мужик, жаксе, – перебил его Кумар, и больше ни о чем ни он ни Садрахман не расспрашивали. Не стали они объяснять Тимофею, что перегородили Чапурку, чтоб не ушли сельдяные косяки, потому как не верили этому пришлому, опасались, как бы он не сболтнул Резепу, и тогда Ляпаев, узнав о ловецкой хитрости, не поспешит пойти им на уступку.
Выгадывая время, Тимофей неспешно прибирал в бударке: перетряхнул постель и бросил для просушки на солнечную припеку, выплескал из-под мостков застойную воду. Но и казахи не торопились. Двое незнакомых откинулись на закрой и тихо дремали, пригретые знойным солнцем, Садрахман чинил сети, а Кумар достал из кормового ящика сазана, почистил его и заварил уху.
«Нехристи поганые, хитро присобачили. Ни рыбе из Чапурки, ни ловцу в нее», – ругался в мыслях Тимофей. Он понял, что эту нескрытую засаду ловцы устроили против него, но виду не подают, и что они, пока тут, не позволят порушить перегородку. Да и без них не посамовольничаешь – прибьют, ишь глаза-то какие разбойные…
13
Весь тот день Илья не выходил из дома. Человек он вроде бы и не скучливый, а тягостное настроение от ничегонеделанья не оставляло его с раннего утра. Он досадовал на себя, что в зимнюю пору вошел в уговор с Тимофеем, которого нисколечко не знал, и вот теперь расплачивался за легкомыслие.
Когда Тимофей, забрав свое, ушел, Илья вздохнул облегченно – в последние дни тот донимал его своей отчужденностью от ловцов. А уж когда встал поперек их общего дела, тут Илья возненавидел своего напарника. Оттого и возрадовался, порвав с Тимофеем.
Но проходил час за часом, и потому, что не было надобности куда-то идти, что-то делать, с кем-то встречаться, подступила тоска. Право же, малое дело лучше большей безделицы.
Второй день не было слухов от Андрея. Будто сгинул. Объехать промысла да поговорить с людьми, понятно, непросто. И за три дня не управиться, да в томлении всякие мысли нарождаются, одна худшее другой – помимо воли встревожишься.
И еще одно обстоятельство беспокоило Илью: он оказался не у дел в разгар путины, потому как все определились еще до начала весны – одни в артель сбились, другие своей семьей на путину вышли, а иные на промысел подрядились, – по разному, но все при деле. А вот ему, Илье, с уходом Тимофея и заняться нечем, и приткнуться не к кому.
В таком вот настроении и застал его Кумар к вечеру. Они с отцом только что вернулись с Чапурки, оставив одну бударку у перегородки, потому что Тимофей в село не возвращался, сказал, что отныне он жить будет в лодке и, стало быть, торопиться ему некуда, тут, у Чапурки, и заночует.
– Ты зачем Тимофей обижал? – широко улыбаясь, спросил Кумар.
– Как же, обидишь его, живоглота.
– Лиса, этот Балаш, хвостом туда-сюда, туда-сюда. Два ребята караул остался, чтоб Тимофей в Чапурку не попал. Шайтан-человек.
– За копейку родную мать продаст. Я-то, дурень, поначалу не разглядел его. Добреньким прикинулся, а подоспело как – наизнанку вывернулся.
– Так, так, – согласно кивал Кумар и спросил то, о чем думал весь нынешний день, как только узнал о ссоре Ильи и Тимофея: – Что делать будешь?
– Придумаю, – неопределенно отозвался Илья. – Зачем думать? – простодушно подивился Кумар, – Одна лодка будем работать, вдвоем, а?
– Не-е, это ты оставь. У тебя, Кумар, семья вон какая. Ее кормить надо. Работаешь с сыном, ну и работай.
– Балашка устал, слабый балашка. Сил нет.
Понимал Илья, что Кумар слукавил насчет сына, потому как вся его хитрость была на лице.
– Нет, и не проси. Не пропаду, мир не без добрых людей.
– Другой – добрый, а Кумар – не добрый, – вскинулся Кумар. – Плохой человек, да? Зачем обижаешь?
Было в его глазах и словах столько огорчения и обиды, что Илья заколебался.
– Ну, хорошо. Только одно условие.
– Говори, какое слово?
– А уговорка будет такая: поскольку все снаряжение твое, по правилам мне положен один пай, тебе два. Подожди, не кипятись, – Илья предупредил возражения Кумара. – Но я на такое условие не согласен.
– Ладно, Илюшка, тебе пай, мне пай, – согласился Кумар, – тебе рупь, и мне рупь.
– Эка ты какой щедрый. А лодка твоя. Лошадь опять же. Нет. Это по закону – лишнюю долю тебе, а мне одну треть с рубля. Но я пойду, ежели ты дашь мне одну четвертую рубля.
– Ты дурной, да? – подивился Кумар.
– И не спорь. Разделка будет такая: тебе три пая, мне один.
– Совсем дурной. Ты Ляпаев ругал, что мало платил, а сам.
– Не путай, Кумар, попадью с поповной. Ляпаев хозяин, а ты мне друг, готовый отдать последнее. Я не хочу, чтоб семья твоя страдала. И коль ты не согласен паевать, как я сказал, то и отчаливай.
Как ругал себя сейчас Кумар! Целый день он думал о предстоящем разговоре с Ильей. Хотелось помочь другу, но и сомнение брало: а как сам-то будет жить с такой семьей. Пока с сыном промышляли, весь заработок оставался дома, а с Ильей надо поровну делиться. Выходит, зря терзался. Илья и от третьей доли отказывается, на четвертую согласен. Но и Кумару совестно на такое соглашаться.
– Вот так, Кумар, – словно подытоживая разговор, сказал Илья. – Доброта твоя может обернуться мне во вред – останусь не у дел. Соглашайся. С тобой-то мы сработаемся. А будет у меня жена да пойдут дети, тогда посмотрим. По рукам? Или помочь мне не хочешь?
– Ай, шайтан! – изумился Кумар, но руку пожал.
У него все шайтан – и хитрый, и ловкий, и нечестный, и жадный… Другого ругательства Кумар не знал.
14
Одна за другой доходили до Ляпаева пестрые вести – то тревожные, то утешительные. И всякая, будь худая или же добрая, касалась его, волновала. Вчера Глафира прибежала с промысла и, тяжело дыша, сказала, что две бударки, груженные сельдью, подходят к приплотку. Мамонт Андреич взбодрился и подумал, что все образуется, что происходящее – лишь временные недоразумения.
Человека деятельного, его тянуло на промысла, потому как знал, что плотовые, даже самые шустрые и верные, как Резеп, могут сделать не так, как надо бы, что-то упустят, не додумают, наломают дров. Но Ляпаев силком заставлял себя отсиживаться дома, чтоб одним этим показать свое несогласие с бунтующими ловцами и ватажниками, подчеркнуть свою твердость.
Но Ляпаев не учел того обстоятельства, что у Резепа и ему подобных есть свои цели и подчас обуревают их мысли иные и отличные от мыслей о его, Ляпаева, благополучии. Хозяин догадывался, что подсобники его при случае не прочь урвать для себя кусок, но он не знал, что эти куски столь велики, что, скопившись, образуют заметный капиталец, позволяющий управляющим и плотовым подумывать о своем деле и даже кое о чем большем. Мамонт Андреич знал, что Резеп метит заполучить Глафиру, а с нею и немалое приданое, – не в ее же голове родилась мысль о наследовании одного из его промыслов. Но он даже не представлял себе, что Резеп замахнулся на большее: видел себя мужем наследницы всех его промыслов.
Неосмотрительность эта, а точнее, вера в свою проницательность, силу и, следовательно, в незыблемость положения еще сыграют над ним злую шутку. А пока Мамонт Андреич, томясь бездельем, злобился на людское непокорство.
В жгучей злобе он допустил еще большую и главную ошибку. Если подчиненные его могли или не могли доставить ему неприятности и огорчения в зависимости от личных качеств и личных устремлений каждого в отдельности, то ловцы и промысловые рабочие действовали не только по личным побуждениям. Нужда и бесправие пробудили людей, вздыбили, заставили объединиться, ибо начали осознавать они, что каждый в одиночку ничто, а вместе необоримая сила. Оттого-то и на соседних промыслах поддержали взбунтовавшийся люд, пристали к их делу.
Взъярился Ляпаев, узнав о том, потому как враз оценил цепким практичным умом, какая укрепка синеморцам от того единения. И ругал себя самыми распоследними словами за то, что дал возможность Андрею беспрепятственно мутить народ и склонять на свою сторону.
В ночь он засобирался в Шубино, чтоб призвать на помощь волостное управление, но потом раздумал, решив, что упрашивать волостного старшину ему не пристало. Просить – так просить губернское начальство, а оно уж прикажет волостному управлению, и тогда те сделают все, что надо, – должна же быть управа на смутьянов!
Заодно, подумалось Ляпаеву, и с податным инспектором сладить надобно. В том, что он поладит с новым налогораскладчиком, Мамонт Андреич ни на один миг не сомневался: деньги сделают все, они и над большими начальниками – господа. Не зря говорят: после бога – деньги. А иной раз и впереди него. Все любят сладко попить-поесть. А городчане – те большие мастаки приносы брать. Там, в губернии, уйма всяких взымателей.
Вечером он призвал плотового. Резеп топтался в прихожке – не мог обороть привычного страха перед хозяином, хотя в мыслях иной раз вставал рядом, соперничал, «побивал» ухваткой своей, потому как считал, что Глафира будет его, и он, на самый край, станет хозяйничать на промысле.
– Ты вот что, – набычившись, сказал Ляпаев, – в город еду. Смотри тут у меня, не поддавайся. Ни копейки не набавляй, не след. Долго они не продержатся.
О том, что едет за подмогой, ни слова не сказал. Хоть и верный человек Резеп, а может проболтаться, и тогда неизвестно, как обернется дело. Но Резеп собачьим чутьем уже уловил хозяйские мысли, виду, однако, не подал, прикинулся простачком.
– Пойдешь к себе, покличь отца Леонтия. Мамонт Андреич, мол, видеть хочет. Да скажи Кисиму, чтоб на утренней зорьке повозку заложил. Все как положено, дорога дальняя. Он знает.
Отец Леонтий вошел неслышно, проскользнул в дверь, будто мышь в щель. Тряся реденькой острой бородкой посочувствовал:
– Времена, дражайший Мамонт Андреич, смутные и шаткие настали.
– Ничего, отец Леонтий, перетерпим.
– Переможем с божьей помощью. Сказано: терпенье – спасенье, – согласно закивал отец Леонтий. – И бог терпит, да больно бьет. Покарает он неразумных, покарает. Гореть им…
– Ладно, – перебил его Ляпаев. – Хочу просить тебя обвенчать…
– Глафиру нешто? – не стерпел, полюбопытничал Леонтий.
– Обожди, экой ты… – Мамонт Андреич невольно поморщился. Поднявшись из-за стола, прошел к шкафчику и достал графин с водкой и стопки. Крикнул: – Пелагея, подай-ка нам закусить.
В гостиную, где они сидели за круглым столом, спустя время вошла Пелагея с тарелками капусты и балыка, поставила на скатерку и, уловив знак Ляпаева, так же бесшумно вышла.
Ляпаев разлил по стопкам, чокнулся и, опрокинув водку в рот, не закусывая, сказал:
– Ты меня обвенчай. Что, отец святой, рот-то разинул? Я еще не стар, да и Пелагея – женщина в соку. И растолкуй, что по такому случаю для обряда церковного надо. В губернию утром еду.
15
К исходу апреля луговины и прочий низкодол залили вешние паводки. Ватажка вздулась, поднялась до верхокрая берегов, готовая хлынуть на камышовые острова, затопить их.
И, словно весноводье, копились в Синем Морце вести – дурные и тревожные, в понимании Меланьи. Каждое утро добровольцы-вестоноши, кто с умыслом, кто без него, доносили ей случайно услышанное о ее сыне и его товарищах, доносили с прибавками, пересудами, отчего слухи эти, а вернее сплетни, раздувались до неправдоподобия. И то, что прежде представлялось Меланье бедой – пожар на Маячненском промысле, – ныне отошло, растворилось в повседневности и казалось всего лишь незначительной неприятностью по сравнению с тем, что происходило с ее меньшим сыном, что ожидало его. А что не добром кончится вся эта заваруха, в том Меланья ни на минуту не сомневалась – чулое сердце матери предвещало несчастье.
И старик Крепкожилин, вроде-ка всю жизнь не был надломчивым, тут усмирился, стал кротким. Только Яков бесновался пуще прежнего, потому как считал брательника и голытьбу, что роилась вокруг него, причинниками всех зол, обрушившихся на их, Крепкожилиных, дело. Что промысел подожгли, для Якова было ясно, хотя никаких улик в подтверждение своей догадки он не находил. Это, однако, не мешало ему по-прежнему злобиться на все и всех.
Когда Яков прослышал про волнения и беспорядки на Ляпаевских промыслах, притих мышью, ибо понимал и опасался, что нечто подобное может случиться и у них. Правда, будоражиться почти некому было, потому как рыбу они не брали, лишь черную икру скупали, а коли так, то и рабочих на промысле держали единицы. И снабжали-то их икрой бударок пять-шесть. Большего Крепкожилины не могли осилить. Так что задираться-то и некому. Но Яков, нестрашливый по характеру, оробел: а ну как и последнее потеряешь.
После пожара на льдобугре удумал Дмитрий Самсоныч новым делом заняться – корневым засолом. Не так чтоб оно и новым-то было. В старину и деды и прадеды тем занимались. Да и ныне, когда рыбный завал припирал, вспоминали этот сколь давний, столь и примитивный способ соления: ни льда, ни чаньев – ничего не требуется. Режь рыбу, укладывай слоями в ямы да солью, как землей, пересыпай добрым слоем. Балыки, понятно, не те, что со льдом да в посудине, но все же годны на сбыт: на безрыбье и рак рыба.
Красная рыба маячненскими водоемами пошла шибко, и Крепкожилины за неделю просадили все деньги. Дмитрий Самсоныч засобирался в волость к знакомому рыбнику, чтоб перехватить деньги в долг, да Яков отговорил.
– Надо еще посмотреть, сумеем ли балыки корневого засола распродать, – резонно засомневался он. – Нахватаем долгу-то…
– Кто без долгов, тот бестолков, – слабо противился старик, но в душе был согласен с сыном и поездку отложил.
А тут городчане нагрянули, и Крепкожилины удачно, с добрым барышом, продали сушку. Вновь открылась возможность засаливать балыки из осетров и севрюг, но Яков воспротивился:
– Корневой засол, тятя, много нам не даст. С рубля рубль чистый получим, как ты мыслишь?
– Должны бы получить, – неуверенно сказал Дмитрий Самсоныч.
– Во! А ежели бы я предложил с рубля трешку? – Яков хитро посмотрел в глаза отца. – Али пятерку, а?
– Тако, Яш, в рыбном нашем деле быват, но редко.
– А ежели я надумал эту редкость? – в глазах Якова мелькают зеленые огоньки.
– Ну? Че томишь-то?
– Аль, тять, не догадываешься? Икру будем брать. Без рыб. Рыба нам без надобностев. А икорку возьмем.
– Так нельзя, Яша, эдакое добро портить, – разочарованно отозвался старик. – Слухи пойдут, начальство прознает. Грехов не оберешься.
– Ниче! Оно, начальство-то, тоже пить-есть хочет. Ежели какой случай, мы ему икорки пудик подбросим. Заткнется. А мало – так и денег. Рази кто выстоит! Ни в жисть не выстоит.
– Боязно. Дело-то страховитое.
– Всполошился раньше времени, – уколол Яков. – Сколько помню, не такое было. И ниче – сходило с рук.
Не стал Дмитрий Самсоныч перечить сыну. Подговорили они нескольких мужиков, которые понадежнее, поотчаяннее, посулили хорошие деньги и начали втай засаливать осетровую и севрюжью икру. Яков радовался удаче, Дмитрий Самсоныч, страшась, что дело это не сохранится в скрытности, помалкивал, поощряя тем самым сына. И только Меланья была глуха к их словам и делам. Все ее думки были о меньшом.
16
Переночевал-таки ту ночь Тимофей у Чапурки! Кумар с Садрахманом уехали в село, а двое казахов-незнакомцев остались. Без постели, укрывшись рваными фуфайчонками, дрогли они до зорьки на голых мостках под закроем. Тимофей напоказ, чтоб позлить упористых сторожей, улаживал постель, взбивал ватную подушку. Казахи зыркали, кололи его раскосыми глазами, но терпеливо молчали.
На зорьке Тимофей выбрался из-под теплой одеялки, а его охранники уже дымили махрой. Закрутки послюнявили в палец – видать, пронял их апрельский утренник. На корме бударки, в жарнике, подернутые пеплом, неярко тлели угли, а над ними в котле парил густо заваренный чай.
Побросав окурыши за борт, казахи зачерпнули кружками чай и, со злой усмешкой посматривая на Тимофея, начали отхлебывать огненную жидкость. Этот круто заваренный чай в котле и объемистых алюминиевых кружках и эта неспешность стерегущих загородку мужиков возмутила Тимофея. Он порывисто поднялся на закрой, выдернул всаженный в дно шест и с силой оттолкнул бударку от яра. Казахи поначалу не проявили никакого внимания к его вспышке, но когда Тимофеева лодка ткнулась носом в сетчатую перегородку и она затрещала под напором, спросили невозмутимо:
– Зачем балуешь? Плохо это, жаман.
Их спокойствие вконец распалило Тимофея.
– Зачем, зачем! – закричал он. – Пошто загородили! Не хотите сами – никто не неволит, а и людям поперек неча вставать.
Пока он исходил криком, мужики поставили на обруб кружки с недопитым чаем, подогнали свою лодку к Тимофеевой и стали теснить от загородки.
– Ходи, ходи отсюда…
– Кто вы такие, чтоб командовать, – взъярился Тимофей. – Уйдите от греха! – Он замахнулся шестом и в тот же миг ощутил резкий толчок в плечо. Не удержался на валкой лодке и грохнулся за борт в захолодавшую ночью верховую воду.
Словно ошпаренный, он выскочил из глубины, вцепился руками за бортовину и заругался:
– Нехристи косоглазые, чтоб вас… – С превеликим трудом перевалился через борт в бударку, а когда оглянулся, увидел: те двое, будто ничего не случилось, сидели в своей лодке и тянули из кружек чай.
…В тот же день Тимофей спустился по Ватажке на Крепкожилинский промысел. Промысел почти пустовал. В полутемном выходе над развалистыми деревянными корытами колдовал некрупный бородатый старикашка-икрянщик. Ему помогала Алена. Они кипятили воду, разводили тузлук, засаливали пробитую икру, отжимала ее в мешковинах.
Чуть в сторонке Яков набивал отжатой и просолившейся икрой трехпудовые дубовые бочки, выстланные холстиной. Когда бочонок наполнился, Яков вправил крышку в уторы и набил обручи.
– Бог в помощь, – поприветствовал Тимофей. Старик-бородач даже не повернул головы и нетерпеливо гуднул что-то Алене, когда та обернулась на голос.
– Благодарствуем, – охотно отозвался Яков. Он уже прослышал про ссору Тимофея с Ильей, а потому и зауважал мужика – не шалберник какой, серьезный человек. Потому, завидя его у приплотка, не пошел навстречу, не отвел в сторону. От такого не след прятаться. Спросил: – Каким ветром?
– Ветры, Яков Дмитрич, все больше встречные, не попутные. Приходится супротив них иттить.
– Слышал, не согнулся ты, не поддался.
Яков положил бочонок набок и откатил в сторонку. Отложив работу, закурил с Тимофеем. Они примостились на бочонках с икрой, похожие друг на друга: рослые, чернявые, с густыми куделями на голове.
– Рыбу берешь али как? – в упор спросил Тимофей.
– Какая рыба безо льда-то? Тушить нешто?
– Оно так.
– Не видишь – пуст промысел. Втроем колготимся, иной раз отец подсобляет.
– Никак, икру готовишь?
– Ее. Че же иначе? Оставили, сволочье, без льда.
– А краснуху куда?
– Краснуху не беру. Икру скупаю, а краснуху – нет. И дело не мое, куда ее девают. Можа, и засаливают.
– Ясно. Утресь привезу, возьмешь?
– Отчего не взять. Возьму. Только икру надо пробить через грохотку, пока она парная. Опосля не пробьешь. Грохотка хоть есть? Нет? Возьми в лабазе. Да и полубочье – тоже. В цинковой посуде долго не сохранишь. И вези тут же, как разделаешь рыб. Да и не выставляй напоказ.
– Постараюсь, – понимающе ответил Тимофеи.
– Постарайся. А место я те подскажу, где краснуху добычливо брать. Пойдем-ка до конторки.
Из-под стола Яков извлек початую бутылку водки, налил по неполному стакану, сунул Тимофею деревянную ложку.
– Испробуй, – он кивнул на стол, сбитый из теса, где на тарелке чернела свежеизготовленная икра.
Они выпили, пожевали хлеб с икрой, и Яков заговорил:
– Ты ндравишься мне. Не открытый – вот это и хорошо. Открытый и сплошь ясный – только дурак. А ты не такой. Оттого и сработаемся. Сетки у тя, я слышал, есть.
– Есть. И частые и редкие.
– Вот режаки и выбивай. А место такое. Золотую как минуешь, вправо через версту-полторы дыра. Неприметная этакая. Плюй, что неказистая. Дальше топай. С десяток верст поишачишь шестом – россыпи откроются. Ширина такая.
– Понимаю.
– Вот и хорошо. Увидишь Шапку.
– Шапку? – подивился Тимофей.
– Такое прозвище у нее. Кулига чеканная на ширине разрослась. Наши-то охламоны все плавными сетями промышляют. Туда не ходят. А ты пойди. Далековато, да надежно.
Что-то тревожное уловил Тимофей в голосе Якова, насторожился. Но Яков успокоил:
– Не скрою, место закрытое. Запрещено там работать. Да ты не боись. Охранщик тамошний – человек свой. Встретит коли, скажи, что от меня. И работай себе на здоровьице. Икру видел, которую старик делает в лабазе? Так вот она оттель. И доставил ее тот самый охранщик. Понял? То-то. Ну, держи еще по одной, да и топай. А что услышал, тут же забудь.