355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адихан Шадрин » Старая дорога » Текст книги (страница 21)
Старая дорога
  • Текст добавлен: 25 сентября 2017, 15:00

Текст книги "Старая дорога"


Автор книги: Адихан Шадрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)

РАССКАЗЫ

СТАРАЯ ДОРОГА

Проселочное трехтропье – две крайние выбиты колесами телег и арб, а средняя лошадьми – соединяло наше селенье с районным центром Марфино. Дорога петляла, взбегала на глинистые, в редкой щетинке голубого полынка взгорья, ныряла в камышовые низины, где тисками сжимали ее сырые непролазные крепи. А то выхлестывалась на берег Конной, извивалась по разнотравью летом и жнивью между стогами пронзительно пахучего сена – осенью.

Река Конная, когда-то полноводная, в те годы ужа начала мелеть – на полпути меж селеньем и райцентром понаметала песчаные вперемешку с ракушей шалыги. Этому колену реки кто-то дал меткое название – Кочки. Оно бытует и поныне, хотя вместо меляков давно уже поднялся остров, а сама река пробила в сторонке узкую приглубистую бороздину, и шалыг-кочек, стало быть, нет и в помине. Из-за перекатистых Кочек пароход из города к нам не доходил. Ездить на ловецких бударках до райцентра по норовистой реке занятие не из приятных, а оттого проселочная трехколейка была единственной, что связывало нас с внешним миром.

Позднее насыпали шоссейку, прямую как стрела, но старая дорога, уже чуть поросшая подорожником и лебедой, упрямо и долго еще жила своей жизнью. Лишь в низкодоле, между селеньем и Старо-Маячненским бугром, где рано выступало весеннее половодье, она сливалась с шоссейной насыпью, да еще раз – на половине пути у перекидного Васюхинского мостика. В остальном же шла стороной, больше жалась к берегу реки и, выдерживая характер, круто брала от мостика вправо, целила на кирпичный завод и мимо выбранных в глинистых буграх карьеров и огромных, крытых камышом, лабазов приводила путника к верхнему концу Марфина, к забугорью, тогда как шоссейка очень удобно вплотную подходила к центру, где размещались все положенные по рангу учреждения, небольшой базарчик и главная достопримечательность райцентра – пристанская баржа с палубными надстройками: касса, жилье для пристанщика и ожидалка для пассажиров.

Однако строить дороги в те далекие годы только еще учились, а потому вскоре шоссейная насыпь превратилась в сплошное ухабистое полотно. Ездить по ней стало мукой, чем и объясняется живучесть старой проселочной дороги.

Чуть ли не полвека назад, когда мне было немногим более четырех лет, отца послали работать в село. Отец присмотрел квартиру – просторную половину сельской избы – и привез нас. Так мы оказались в крайнем к морю ловецком селении, которое впоследствии стало для меня самым дорогим местом на земле. Из того давнего времени помню лишь, как нас с сестрой, из-за того что не было теплой одежды, уложили на что-то мягкое поверх возка, укрыли ватным лоскутным одеялом и, чтоб мы не свалились под колеса, увязали арканом. Так мы и тряслись на телеге до села по кочкастой мерзлой зимней дороге.

Ее-то, конечно, в тот раз я не запомнил. Впервые старая дорога вошла в мою память несколько позже, когда я уже ходил в первый класс.

Отец после трехлетней беспрерывной работы наконец-то получил отпуск, и мы вчетвером (отец, мать и мы с сестрой) поехали в город навестить родню. До Марфина добирались на подводе, от райцентра – на стареньком кривобоком двухпалубном пароходике «Ян Фабрициус», который позднее не раз переименовывали: то в «Штиль», то в «Александр Пушкин», то в «Зою Космодемьянскую»…

Пароходик еле полз, подавал оглушительные гудки встречным судам, пыхтел машинами, шумно шлепал деревянными плицами колес. Шел он до города более суток. А мы с сестрой, набегавшись по палубе, садились возле отца в каюте и слушали патефон, который отец прихватил с собой. Патефоном мы гордились, да и не могло быть иначе, потому как на все наше село он был один-разъединственный.

Отец любил в редкие свободные дни, сидя у окна, заводить патефон. У распахнутых окон останавливались сельчане: ребятня, бабы и мужики. Бабы посмелее заглядывали в окна, трогали шершавую поверхность дерматинового ящика, удивлялись.

А отец отдыхал душой. Это не была блажь подвыпившего человека. Он был большой трезвенник. Лишь по праздникам да редко с большого устатка он позволял себе стопку водки. А уставал он зверски. Пекарня его дымилась с темна до темна: он пек хлеб на три села и множества ловецких бригад, работавших в многочисленных волжских протоках ближе к морю, и часто приходил домой за полночь, так что мы редко видели его дома. Но когда выдавался свободный денек или один-разъединственный час, он садился к патефону.

Уже потом, когда я подрос, понял, что отец не просто был любитель крутить патефон. Нет, он любил музыку, да еще какую: в ящике самодельного стола были записи из Чайковского и Глинки, Оффенбаха и Сен-Санса. Позже я понял, что мое неравнодушие к музыке, идет от отца, с тех давних детских лет. И – к стихам, потому как в отцовском собрании был и Пушкин:

 
Брожу ли я вдоль улиц шумных,
Вхожу ль во многолюдный храм…
 

И Маяковский:

 
Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
Занежен в облака ты,
а тут – не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»
 

И Шекспир… Как сейчас помню монолог Отелло перед дожами и сенаторами:

 
…Меня благодарила
И намекнула: кто ее полюбит,
Пусть про себя такое же расскажет —
И покорит ее. Открылся я.
Она за бранный труд мой полюбила,
А я за жалость полюбил ее.
 

И когда в конце Отелло говорил заключительную фразу: «Вот вся волшба, что здесь я применил», я облегченно вздыхал и тихо радовался судьбе мужественного и сурового мавра.

О патефоне я подробно рассказываю оттого, что благодаря ему я так пронзительно и на всю жизнь впервые запомнил старую дорогу до Марфина.

Мы возвращались из отпуска. И снова добирались от райцентра до дома на телеге. Пароход запоздал, и мы выехали затемно, а к Васюхинскому мосту дотянули близко к полуночи. По обочинам дороги, пугая меня, шумела камышовая крепь, где-то вдали, за ней, завыли волки. Сивый старый меринок пугливо заржал и беспокойно запрядал ушами. Ночь была полнолунная, и я видел все до подробнейших мелочей. Взрослые – отец, мать и возчик, казалось, не обращали на происходящее никакого внимания. И лишь когда впереди прорисовалась темная полоска кустов краснотала вдоль Васюхинского ерика, отец сунул руку в карман и вынул что-то холодно заблестевшее на лунном свете.

В те годы на дорогах все еще пошаливали. И недобро говорили про Васюхинский мост: иногда возле него путника встречали неизвестные, грабили… Весь напружинившись, в холодном поту, я со страхом видел, как приближается роковое место, как матово отсвечивают гладкие перильца моста… Все мы всматривались вперед, когда неожиданно позади нас кто-то скрипучим и немолодым голосом спросил:

– Кто такие?

Я вздрогнул и, обернувшись, увидел на дороге в десяти шагах от нас верхового. Возчик в растерянности натянул вожжи, и меринок остановился. Так в молчании прошло некоторое время, дока отец неузнаваемым голосом прокричал незнакомцу:

– А ну давай-ка поближе… – И поднял руку. В ней опять что-то блеснуло, и это, видимо, приблизило развязку. Незнакомец тронул лошадь и скрылся в кустах, а мы двинулись дальше и миновали злополучный Васюхинский мост. Проезжая его, возчик постукал кнутовищем о перильца и озорно прокричал:

– А ну, кто там, выходи… – Он засмеялся от своей храбрости, а спустя малое время спросил отца: – Откуда это?

– Что? – не понял отец.

– Револьверт-то? Или в городе купил?

– Какой там револьвер… Ручка от патефона!

Взрослые засмеялись, и смех их успокоил меня.

Школа у нас была четырехклассная. И потому, когда я закончил ее, меня отдали учиться в Марфино. По роковой случайности то был первый год воины. С лета до начала осени она немало перепутала в привычной жизни: много мужиков, и молодых и старых, ушло на фронт.

У изначалья дороги на Марфино за околицей села ревела толпа: рыдали солдатки, плакали дети. По старой дороге на запад уходили мужики. Уходили легко, с прибаутками, лукаво поругивая баб, уверенные в легкой победе, еще не зная, не ведая ни сроков, ни тягот новой войны.

А женщины, и тоже разные – и в возрасте и совсем еще молодицы – остались за них на рыбачьих лодках тянуть нелегкую ловецкую лямку.

А к концу лета пришло в село несколько похоронок: то в одном, то в другом конце села вдруг взрывался, дикий вопль и матери наши шли на него, заранее зная, что там стряслось. Людей тогда уже по-серьезному коснулись тяготы и беды предстоящего четырехлетья. Смерть и голод навестили наше селенье, покорежили сложившийся столетьями сельский уклад.

В начале сентября мы пошли учиться в райцентр, но не прежней оравистой ватагой, как это было в четвертом классе, а лишь втроем: я, Васька Павлов, пухленький, чуть заикающийся, да коренастый крепыш Андрейка Александров из соседнего сельца Маячное. Остальные побросали школу, рассчитывая через годик с окончанием войны и началом лучшей жизни наверстать упущенное. Но война затянулась и хорошая жизнь не наступала. Так и остались многие мои сверстники с четырьмя классами. После войны им тоже было не до учения.

А война кроме похоронок и извещений о пропавших без вести, что было равносильно гибели, кроме писем из госпиталей от покалеченных и тяжело раненых, кроме голода и прочих лишений преподносила неожиданное, оборачивалась омерзительнейшей стороной.

По селу прошел невероятный слух, которому труднее было поверить, чем настоящему снегу средь лета: с фронта сбежал один из наших сельчан и скрывается в камышовых крепях дельты. Кто-то видел бегляка на ночных улицах села, кто-то нечаянно напоролся на него в глухом дальнем ильмене, куда заехал набрать чилима и засушить его впрок, кто-то… Поначалу отказывались слухам верить, потом же в село приехал какой-то районный начальник в форме, вызывал людей в сельсовет, о чем-то говорил, что-то спрашивал. И тут выяснилось, что никто толком ничего не знает. Но посла отъезда районщика никто не сомневался, что слухи не пустые. В том, что это не наговор, мы (Васька Павлов и я) вскоре убедились сами.

Осенним воскресеньем с туго набитыми продуктами зимбелями за спиной мы тяжело топали по старой дороге. Шли не спеша, потому как до захода солнца оставалось не меньше часа и мы дотемна успевали дойти до Марфина. Чуть ли не через каждую версту мы стаскивали с себя тяжелые ноши и пока плечи отдыхали от веревочных лямок, мы лежали в траве, кувыркались или же, приметив незнакомую травинку или букашку, рассматривали их. В один из таких привалов вблизи от Васюхинского мостика Васька, пытавшийся стащить с меня ношу, вдруг забыл о лямках и склонился над дорогой.

– Ты чего там? – нетерпеливо спросил я его. – Ну, снимай же…

– Глянь-ко, – Васька нагнулся и поднял с дороги маленькую фотокарточку. – Это он, а?

Всмотревшись, я тоже понял, что это он. С крохотной фотокарточки с угловым срезом спокойно смотрел на нас… дезертир. Это было невероятно. До сих пор я не могу объяснить себе, как эта фотокарточка, вырванная из какого-то документа, оказалась на той дороге и как мы заметили ее.

Но в тот миг было не до вопросов и сомнений. Мы пугливо оглянулись по сторонам и, забыв про отдых, заспешили в Марфино. И конечно же, без всяких привалов.

Проходя мостик, я вспомнил поездку в город и отца с патефонной ручкой. И суеверный страх перед Васюхинским мостом вновь пробудился во мне.

В середине зимы оба мои товарища тоже оставили школу, и я один после второй смены, пугливо озираясь в ночи, топал в субботние дни домой. Ночное безмолвие и бездна крупных низких звезд давили на меня, и я физически, каждой клеткой ощущал свое одиночество. И оттого становилось тоскливо.

Приходил я поздно. У околицы села очень часто меня ждала мать. И по тому, как, приметив меня в темноте, она поспешно бросалась навстречу, обнимала меня и вела по улице к дому, я понимал, как ей непросто со мной… И я по сей день не перестаю удивляться, что она находила в себе силы отпускать одного, а потом вот так ждать у околицы, вглядываясь в тьму дороги. В мыслях рисовались всякие страсти, которые могли случиться с ее сыном, но она надеялась, что ничего такого с ним не произойдет.

Я, конечно же, молчал, когда не́что случалось. А приключения выпадали на мою долю. Однажды, едва я миновал Васюхинский мостик и дошел до широкой балки-низины, мне повстречались волки. В кромешной тьме, еще больше загустевшей в камышовой крепи, стеной стоявшей по обочине дороги, поначалу увидел я два желто-зеленоватых огонька. Стояло бесснежье, и оттого они звездочками мерцали в низине балки. Я стоял, очарованный этим виденьем, и не вдруг дошло до меня, что это волчьи глаза. Опасность всю я понял, когда чуть в сторонке из-за камышового колка открылось целое скопище фосфорических светлячков. Они сумбурно перемещались, и эта игра блуждающих огоньков завораживала, вызывала непонятное любопытство и несколько глушила страх.

От отца я был немало наслышан о волках, знал, что встреча со стаей зимой, во время волчьих свадеб, очень опасна, и потому состояние мое было ужасное. Но знал я и другое: стая самцов в полном подчинении у волчицы, и если она не тронет, то и остальные уйдут. Потому-то я и смотрел на те два огонька, что застыли чуть в сторонке и ближе, почему-то решив, что это глаза волчицы.

Сколько длилась эта встреча, я не могу сказать. Мне она показалась вечностью, в конце которой два огонька исчезли в зарослях, а вслед за ними будто растаяли и остальные. И тут я рванул во всю прыть в сторону села. Бежал оглядываясь, не веря удачному избавлению, не чувствовал ни ног, ни усталости.

Мать на околицу еще не вышла, потому как добежал я до села раньше времени и мне удалось несколько отдышаться и успокоиться. Оттого-то никто дома и не узнал о случившемся.

В шестом классе выпало на мою долю большое облегчение. Мой товарищ Николай Зайцев устроился посыльным на почту и через день верхи на колхозной коняге привозил почту в райцентр и забирал полную сумку газет и писем для сельчан. Каждую субботу я видел в классное окно, как он неспешно подъезжал к нашей школе, Привязывал коня у калитки школьного двора и, сидя на рундуке крыльца, степенно ждал, когда закончатся уроки.

Был Николай на год старше меня, с крупными чертами лица, ростом вымахал в косую сажень. Медлительный в разговоре и движениях, он выглядел намного старше своих четырнадцати лет и представлялся мне невероятно сильным. Едва раздавался звонок с последнего урока, я срывался с парты и бежал к нему. Николай широко улыбался, первым садился на лошадь, подставлял свою ногу, и я, опираясь на его ступню, как на стремя, легко взбирался на спину коня, устраивался позади моего товарища.

Жил Николай с матерью и отцом, милыми добрыми людьми. Я любил бывать у них, смотреть, как дядя Иван, отец Николая, ловко и проворно сучил дратву, нарезал остро пахнущие смолой мелкие сосновые гвоздики для сапожного дела, подшивал валенки, прилаживал набойки на старую разношенную кожаную обувь. Тетя Нюра, маленькая, сухонькая, уже в годах, женщина, суетилась тут же, у огромной русской печи, непрестанно рассказывала сельские новости, услышанные на сепараторном пункте, своеобразном сельском бабьем штабе, варила, жарила. Время было голодное, но Николаева мать умудрялась каждый раз сготовить что-либо вкусное из картошки, тыквы, сухих плодов дикого чилима и корневищ чакана. Меня всегда поражала ее подвижность, доходившая до суетливости. Она, как мне казалось, видела свое призвание в занятии домашним хозяйством, пыталась во всем угодить мужу и сыну.

– Иван Петрович, – певучим ласковым голосом спрашивала она мужа, – тебе что на обед – рыбу пожарить или кашу чилимную? А тебе, сынок?

– Надоел чилим-то, – неохотно отзывался Николай. – Ты, мам, помои выплесни на зады.

Мы уже знали: Николай сейчас возьмет ружье и будет стоять у щелки в заборе, когда на всякие кухонные отбросы слетятся прожорливые вороны и, выждав удобный момент, выстрелит в стайку. После этого он приносил с десяток птиц, бросал у ног матери и просил:

– Свари, мам. Мяса хочу.

Тети Нюра поначалу сердилась на Николая, отказывалась исполнить его просьбу, но понимала, что пустые щи да каша из чилима недостаточно питательны для сильного крупного организма. Да и Николай резонно недоумевал:

– Грачей едят, а ворон отчего нельзя? Вари, мам. Что летуче, то и едуче.

Раз я застал Николая за занятием не совсем пристойным и возмутился:

– Разве можно чужие письма читать?

Он нисколько не смутился. Лишь приложил указательный палец к губам: молчи, мол. Свернув солдатский треугольник, сказал тихо:

– Не шуми, мама услышит. Садись ближе, че скажу.

Дело было летом, в тесной глинобитной мазанке, где хранилась у Зайцевых всякая хозяйственная утварь – лопаты и вилы, связка сетей, кадушки дли засола капусты и другие необходимые в деревенской жизни предметы.

– Ты помнишь Жумбая, летчика?

Как же я мог не помнить знаменитого Жумбая, первого летчика из нашего села! За год до начала войны село наше было взбудоражено невиданным событием: за бугром на равнине приземлился первый настоящий самолет. И управлял им не кто иной, а сам Жумбай. Когда ребятня оравистой толпой окружила самолет, Жумбай уже вылез из кабины и, стоя на глинистой земле, раскосо широко улыбался. И из села впритруску спешила к нему старая сухонькая казашка – мать Жумбая.

Не знаю, где работал Жумбай, кто разрешил ему посадить свой самолет у неотмеченного на картах селенья, но Жумбай прилетел, чтоб навестить свою мать, о чем-то ласково говорил с ней тут же, возле самолета, и улетел вскоре, даже не заходя в родной дом. После того случая каждый самолет, пролетавший над нами, мы принимали за тот, на котором летал Жумбай, приветливо махали ему вслед.

Николай меж тем говорил:

– Жумбай месяца два уже ничего не пишет. А тут – письмо его матери. Гляжу, почерк незнакомый. Вот и вскрыл конверт. Товарищи Жумбая пишут, что с ночного задания не вернулся. И ничего о нем не известно. Но надеются, что найдется Жумбай, потому как парень он геройский… А ты говоришь, чужие письма нельзя читать. Будто без тебя не знаю. Только Жумбаевой матери сразу вот так не отдашь. Надо что-то придумать. Я же ее все время успокаивал, мол, почта военная или теряется или задерживается. А тут вон как. Или вот на днях тоже…

Милый Николай! В ту мальчишескую пору я не до конца понимал его чуткую душу, его боязнь сделать людям больно, желание смягчить смертельные удары судьбы. Кто-кто, а Николай понимал, каково матери солдата, ежели нет от него вестей: трое старших братьев Зайцевых – Александр (до войны он работал председателем колхоза и ушел на фронт с этой должности), Яков и Василий воевали с фашистами. И только от одного, кажется Василия, приходили короткие, нацарапанные в перерывах меж боями солдатские письма-треугольники. Об Александре и Якове Зайцевы ничегошеньки не ведали.

Таким был Николай – мой лучший друг тех далеких лет. Как сейчас помню его ласковую улыбку, мягкий голос, он заботился обо мне, как о своем меньшом братишке.

В начале каникул он спросил!

– Чего будешь делать летом?

Я неопределенно пожал плечами.

– Ребята крыс бьют, неплохо зарабатывают.

В тот год, то ли в предчувствии голода, то ли по иным другим причинам, окрестности села были наводнены полчищами крыс. Бессчетными стаями, спасаясь от обильного и затянувшегося наводнения, они копошились на деревьях, на кустах белолоса, на пнях, торчащих из воды, камышовых завалах, сорных наносах. Сельские пацаны организовали настоящий промысел: заготавливали шкурки, сушили их, гвоздиками расправив на чем попало – на досках, ящиках, тесовых заборах, стенах избяных срубов.

Мы сделали пики (деревянный стержень с остро наточенным гвоздиком на конце) и в свободные для Николая дни на плоскодонке отправлялись на промысел. Через неделю у нас накопилось несколько сот шкурок. А еще через неделю отправились на лодке в Марфино, сдали добычу на пушную базу и сказочно (конечно, по тем трудным временам) разбогатевшими вернулись домой.

Воды вокруг было – море разливанное: пешим ходом или верхом на коне и шагу из села не ступить. Мы добирались до Марфина на лодке-плоскодонке. И опять же – по старой дороге, потому как Конная в половодье становится неуемной и против воды лодку и версту не прогонишь – обезручишься. А по стоячим полоям ехать на лодке любо-дорого: вокруг зеленья́ непроглядные, и дорога средь них петляет из села и до села. Наработался шестом, притомился – не беда, передохнуть можно, выкупаться в прогретом солнцем мелководье и снова в путь.

Зато обратно по Конной – одно сплошное удовольствие: успевай только веслами подправлять лодчонку.

Всякое у меня связано со старой дорогой – и доброе и худое. Последнего, пожалуй, больше, но было, было и светлого немало, и оно с годами побарывает плохое, высвечивая память образами близких людей, событиями, которые не забыть мне до последнего своего часа.

Рассказывал я, как однажды бежал в страхе зимней ночью от волчьей стаи почти половину пути. Но было и другое. От радости, неожиданно привалившей, весь двенадцатикилометровый путь я одолел одним махом, вскачь, без передышки.

Был май сорок пятого. Ожидание скорой победы, последние дни занятий в школе, весна – все это рождало в душе небывалый праздник. Мы ходили одурманенные счастьем. И вот однажды меня разбудила бабка, у которой я жил на квартире.

– Вставай, война-то кончилась.

Невероятно! Ждали же со дня на день, и все равно будто гром грянул! Я выбежал на улицу, залитую солнцем и толпой. Все обнимались, плакали, кто-то причитал о погибшем – жутко и празднично. На веранду клуба поднимался сияющий военком, а с ним какие-то мужчины и женщины – видимо, районное начальство. Никого из них мы не знали, для нас, ребятишек, главным был военком – покалеченный войной, уже в годах, с орденами. Он что-то говорил недолго, потом истошно крикнул:

– Победа, товарищи! – И сошел в толпу: губы его сводило судорогой, а лицо было мокро от слез.

Я впервые видел, чтоб плакал военный человек. Эти обильные мужские слезы сорвали меня с места, и я кинулся на околицу, к дороге, и бежал и торопил себя: скорей, скорей… Дорога во многих низинах была перелита, но я не ощущал холода снеговой воды, брел, сняв с себя брюки и парусиновые полуботинки, выбредал на сухое и опять бежал до следующего разлива…

Мне не поверили, даже отец, который в то время исполнял обязанности председателя сельсовета. Телефон в село еще не провели, а потому, чтоб удостовериться, послали конного нарочного. И пока тот скакал туда и обратно, в три тесные комнатушки сельсовета набилось множество мужиков и баб, и, не тая слез, наперебой говорили, говорили, говорили…

А отец сдерживал всех, хотя, я видел это, и самому было невмоготу оставаться спокойным:

– Погодите, вот сейчас вернется.

Старая дорога… Ее уж нет. Она умерла, как умирает, уходит в небытие все живое и даже неживое. Полсела, а то и больше, даже не подозревают, что была когда-то иная дорога, а не нынешняя, прямая, как стрела, шоссейка. А отойдет мое поколение, и совсем сотрется из памяти людской старая дорога и все-все, что так или иначе связано с нею.

Но она живет, живет в моем сердце как непроходящая память о детстве, о моих близких, о товарищах, сельчанах, о прошлом… Видимо, оттого я часто вижу ее во сне, иду по ней… по старой дороге, которой уже нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю