355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аделаида Герцык » Из круга женского: Стихотворения, эссе » Текст книги (страница 19)
Из круга женского: Стихотворения, эссе
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:09

Текст книги "Из круга женского: Стихотворения, эссе"


Автор книги: Аделаида Герцык


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)

За словом: Yeux[43]43
  Глаза (фр.).


[Закрыть]
– следует целый ряд всевозможных образов и комбинаций:

Des yeux noirs comme du jais, – des yeux demi-voilés, – des yeux qui se fondent en pleurs, qui lancent des éclairs[44]44
  Черные, как смоль, глаза – глаза с поволокой – наполненные слезами глаза – мечущие молнии (фр.).


[Закрыть]
и т. д. – до бесконечности.

Но в этой энциклопедии встречаются выражения не слишком еще обезличенные частым употреблением, не совсем увядшие, – и человеку, привыкшему пользоваться клише, приходится уныло бродить среди смущающих и не радующих его слух сочетаний, ибо память не узнает их.

«О, такой человек не поддается обману! – замечает Реми де Гурмон. – У него сильно развит инстинкт, и его не заставишь избрать себе фразу, которая еще не была израсходована и истощена несколькими поколениями литературных паразитов!»

В наши дни, взамен таких словарей, наивно и прямо ведущих к делу, явилось множество научных руководств, настойчиво стремящихся к той же цели – по возможности облегчить искусство владеть пером и сделать его общедоступным. Ежегодно издаются книги с заготовленными рецептами по технике литературной речи. Нам предлагают в несколько приемов овладеть художественным стилем и научить нас играть метафорами, аллегориями и перифразами с ловкостью жонглеров; нам объясняют, какие слова звучат банально и пошло и как освежить устаревший образ и вдохнуть в него жизнь. Все эти руководства до известной степени полезны и, несомненно, могут выработать посредственный стиль в литературе, как он уже существует в других искусствах, – приличный и скучный в своей безжизненности. В них много справедливого, если отбросить главное – самую цель таких книг, ибо все руководства, обучающие литературному искусству, в сущности бессмысленны. Научить писать, научить стилю – невозможно, потому что стиль так же субъективен, как цвет глаз человека и звук его голоса.

Среди этих руководств можно указать на книгу d’Albalat: L’Art d’écrire enseigné en vingt leçons[45]45
  Д’Альбала «Искусство писать в двадцати уроках» (фр).


[Закрыть]
(1900), как на сочинение, заслужившее самые серьезные и одобрительные отзывы французской прессы. Автор его добросовестно вооружается против наводнения языка пошлостями и создает практический метод, с помощью которого можно достигнуть связности и плавности речи и тонкости выражений. Он определяет стиль как «искусство схватывать внутреннее значение слов и их соотношения» (l’art de saisir la valeur des mots et les rapports entre eux), a талант, по его мнению, заключается в том, чтобы не сухо пользоваться словами, а открывать оттенки, образы и чувства, возникающие от их соединения. Но он, видимо, забывает то обстоятельство, что большая часть умственной работы ускользает от нашего сознания, что самое большое терпение и старания не одарят человека творческим воображением и что анализ стиля следовало бы начать с исследования внутреннего образа, который предшествует устному или письменному изложению. «Если бы и существовала возможность передать дар художественного изложения, – замечает Реми де Гурмон, – это значило бы научить ходить, слышать, воспринимать мир всеми чувствами, и применение на практике теории стиля было бы попыткой показать, как сливаются между собою и проникаются друг другом эти два мира – мир слов и мир чувства».

Самое обучение в школе, как оно ведется уже целый век без существенных изменений, способствует склонности к готовой фразе. Главная цель его – развить способность механического запоминания, и это убивает зачатки воображения и зрительную восприимчивость. Детей не учат смотреть и мыслить самостоятельно; можно подумать, что глаза им нужны лишь для того, чтобы читать, – приставные, временные глаза, которые они, по прочтении книги, могли бы спрятать в карман, как учитель прячет очки, сложив их в футляр. Между тем, ничто не может так развить активную деятельность памяти, как способность воспринимать зрением внешний мир. Рассказать то, что мы видели, значит анализировать образ, что требует непосредственного участия нашего сознания; сказать же то, что мы слышали или прочли, – значит повторить слова, быть может, так же пассивно, как это делает стена, от которой отскакивает звук.

Классические языки оказались надежным орудием в руках педагогов-схоластиков. Рабское цитирование классиков приучило умы к механическому запоминанию готовых фраз. Цитата есть порождение латыни. По словам настоятеля Лионского монастыря, автора вышеназванной энциклопедии, «она украшает речь и углубляет ее смысл». «Трудно найти более почтенные и удобные для углубления клише, чем цитаты из Виргилия и Цицерона! – говорит Реми де Гурмон. – Что может быть внушительнее этих фраз: „Quousque tandem abutere, Catilina, patientia nostra?“[46]46
  Доколе же, Катилина, ты будешь злоупотреблять нашим доверием? (лат.).


[Закрыть]
или „Timeo Danaos et dona ferentes“[47]47
  Бойся данайцев, дары приносящих (лат.).


[Закрыть]
? Их сомнительный и растяжимый смысл позволяет вставлять их всюду, где образуется пробел. Иногда невольно задаешься вопросом, каким образом несколько слов, выдернутых, как несколько ниточек, из великолепного одеяния уже угасшей поэмы, могли уцелеть в течение веков в человеческой памяти? Они говорят то, что писатель не умеет сказать сам; они заставляют смущенного читателя верить, что изрекающий их сокращает условным знаком целую гамму своих ощущений, тогда как он лишь тупо облекает свое бессилие в известную форму, воздействие которой испытал на самом себе».

«Всякая мысль и фраза хороши только в общей связи с остальным, – замечает Ницше о вреде цитирования, – взятая отдельно, она портит целые страницы, обращая на себя особое внимание и как будто крича: смотри! Я драгоценный камень! Все остальное – жалкий, тусклый свинец. Всякое слово, всякая мысль чувствует себя хорошо только среди себе подобных. В этом мораль высшего стиля».

Таким образом, источником клише являются великие произведения, влияние которых распространилось на несколько поколений, если не на целые века, – и история клише была бы историей литературы в ее отношении к моде и вкусам разных эпох.

И так как всегда бывали люди, лишенные творческого воображения и тем не менее вступающие на литературное поприще, то пользование чужими фразами встречается во все времена. За каждым знаменитым автором следует целая плеяда, слепо повторяющая его слова и жесты. Эти усердные подражатели своей грубой лаской быстро обесцвечивают, опошляют, принижают их произведения. Кому из великих писателей не приходилось видеть еще при жизни, как их самые любимые и самые живые образы постепенно теряют краски, вянут и умирают, бессильно распростертые и пригвожденные к стихам и прозе бездарных сочинителей?

И нужно много времени, чтобы испорченное таким образом произведение возродилось к жизни; нужно, чтобы была забыта вся эта подражательная и посредническая литература, – и тогда только первоначальное творение, омытое и восстановленное, явится перед нами в своей прежней красоте.

Говоря о клише, не надо смешивать с ними те обыденные, неизбежно повторяющиеся сочетания слов, без которых речь утратила бы свою ясность и было бы немыслимо самое существование языка. Как слово, так и целое предложение, в силу психологических законов, стремится вырасти из ограниченного конкретного образа в отвлеченное понятие. От многократного повторения слов в известном порядке их сочетание перестает доходить до нашего сознания и, подобно тому, как отдельные слова становятся в ряды мысленных знаков, равносильных буквам, заменяющим численные величины в алгебре, так подобную же роль играют и целые фразы. Если они живут, они неизбежно должны пройти известный круг явлений и умереть в мире абстракции, уступая место нарождающимся свежим образам. Язык, по выражению Гумбольдта, похож на сад, где есть цветы и плоды, где есть зеленые листья и листья сухие, опавшие, где рядом с умиранием идет вечная жизнь, рост и развитие. «Без этих отвлеченных образов литература и жизнь были бы непонятны, – говорит Реми де Гурмон, – это просветы, пробивающиеся лучи солнца, озаряющие собой природу, предметы и человеческие фигуры». Нам необходимы эти слова и выражения, которые все понимают в единственном, для всех одинаковом смысле. Они сберегают наше внимание, облегчают работу ума, представляют собой экономию наших сил и жизни и, устраняя из нашего сознания известное количество впечатлений, дают нам возможность мыслить и творить дальше.

Таким образом, «следует различать два рода клише, – замечает Реми де Гурмон, – один символизирует собою образы, законченное развитие которых довело их до состояния полной абстракции, другие – находятся еще в брожении. Первые стали отвлеченными образами, вторые – по праву сохраняют название клише».

Вот образцы предложений, в которых все слова равномерно дошли до той степени смерти, когда звук легко скользит по нашему слуху, не будя и не вызывая никаких зрительных представлений:

«Он возвел в идеал свои убеждения. – Эта точка зрения составляла основу его миросозерцания. – Образование является надежным орудием в борьбе против упадка нравов. – Это никогда не изгладится из моей памяти. – На него пало подозрение» и т. д.

«Ими не надо злоупотреблять, – замечает Реми де Гурмон, – ибо они делают стиль сухим и безжизненным; но надо помнить, что самые прекрасные, живые образы вянут и бледнеют, если их слишком щедро нагромождать друг на друга».

Неудачно и искусственно составленное предложение никогда не достигает такой степени отвлеченности, чтобы мы не замечали его при частом повторении, и каждый раз будет оно вызывать впечатление банальности.

Есть предложения, развитие которых остановилось на полпути. «С самого начала их организм и форма были недостаточно энергичны и прекрасны, и у них, очевидно, не достало силы пройти весь круг своего развития. Это такое состояние, когда образ, уже увядший, все еще не настолько умер, чтобы пройти совсем незамеченным и стать в ряды тех знаков, которые двигаются только по воле нашего разума». Такие клише звучат искусственно и пошло:

«Широко растущий поток демократических учений наводнил страну и увлек все препятствия в своем бурном течении. Эти принципы не укладываются в узкие рамки эстетизма. Эта эпоха, чреватая событиями, оставила нас на пороге великих дел. Моральная гангрена разрасталась все шире, охватывая дальнейшие сферы».

Случается, что некоторые слова в предложении сохраняют конкретный смысл, и соединение живых слов с мертвыми, отвлеченными знаками неприятно поражает нас не столько банальностью выражения, сколько несообразностью его. И в этих случаях особенно ярко сказывается, к чему приводит привычка механически пользоваться известными сочетаниями, не доводя их даже до сознания:

«С этого момента прогресс крупными шагами неуклонно шел вперед. Он собрал обильную жатву с семян скептицизма, зароненных в сердце молодого поколения. Достигнув вершины своих творческих стремлений, он мог отдохнуть на лаврах общего поколения» и т. д.

Есть сочетания слов, которые звучат теперь почти смешно. Могут ли вызвать хоть какое-нибудь чувство, растрогать или взволновать нас: «глухая, щемящая тоска», «легкое дыхание ночного ветерка», «лесное безмолвие и рокот ручья», «зловещая тишина», «сладкий сон», такие выражения, как: «на меня повеяло могильным холодом», «губы их слились в страстном поцелуе», «я выпил до дна всю горькую чашу унижений» и т. д.? Несомненно, было время, когда и они были молоды, прекрасны, звучали серьезно, красноречиво и производили впечатление жизненности. Но это время прошло…

«Писателям, склонным к лени, которые не в силах противиться приятной возможности употребить готовую форму, следовало бы, по крайней мере, следить за тем, – замечает Реми де Гурмон, – чтобы они употребляли клише, которые дошли до состояния полной абстракции и которых выцветший образ не вызывает больше никаких зрительных представлений. Это придаст их произведениям сухость и холодность, но спасет их от смешного».

Профессии, представители которых нуждаются в устном и письменном изложении, книги, написанные на условном языке научной терминологии, служат богатым рассадником всевозможных клише. Так как для подобных авторов литература не более, как средство, то они неразборчивы в выборе выражений и своим безвкусным, грубым обращением со словами быстро обесцвечивают их. Они приписывают любому слову нужный им в данную минуту смысл и этим лишают его субъективности и ускоряют его смерть. Одно и то же слово начинает означать слишком много вещей сразу и, в конце концов, перестает соответствовать какому бы то ни было реальному представлению.

Ежедневная печать с ее торопливым неряшливым характером изложения немало способствует искажению языка и выработке дурного, часто неправильного стиля, на что и у нас уже неоднократно указывалось.

«Наш политический лексикон так богат абстракциями, – замечает Реми де Гурмон, – что можно подумать, будто интересы, возложенные на наших депутатов, чужды всяких материальных целей». При этом такие абстракции представляют собой ряд нелепостей, уродливо застывших в неестественных положениях.

«Эти несчастные обладают целой массой принципов, – восклицает он: – „le principe sur lequel tout roule, – le principe solidement assis, – le principe posé trop légèrement“»[48]48
  Принцип, на котором все держится, – основательный принцип – легковесный принцип (фр.).


[Закрыть]
и т. д.

Для человека, не обладающего творческим воображением, несомненно, лучше избегать всяких словесных фигур и заботиться лишь о точном выражении своих мыслей. Он должен предписать себе возможную экономию и пуризм стиля, ибо ничто так не унижает писателя, как усилия выразить обыкновенные вещи высокопарными словами. Вообще, следовало бы помнить прекрасный завет Шиллера: «Пишите так, чтоб словам было тесно, а мыслям просторно!»

Вполне естественно, что человек испытывает особую, быть может, ни с чем не сравнимую радость, когда он все более глубоко забирает власть над речью и открывает в ней новые комбинации и сочетания, чарующие его своей новизной. Мы готовы прибегнуть ко всему, лишь бы только достигнуть неизвестного, лишь бы произнести еще никем не сказанное выражение и овладеть еще девственным словом. А для этого не нужна искусственная фразеология. Лучшие образы, т. е. наиболее жизненные и смелые, заключены в самых будничных и простых словах и являются непроизвольным, внезапным порождением взволнованного чувства или мысли. Надо радоваться возникающим в языке образам, беречь и любить их. Можно часто подразумевать их, не произнося вслух. Пусть поэтические замыслы являются перед нами, по выражению Ницше, «как египтянки, закутанные покрывалом, из-под которого выглядывают только их глубокие глаза»…

«Мы должны видеть в речи продукт человеческого творчества, – заканчивает свой очерк Реми де Гурмон, – признавать за ней высокое эстетическое значение, и это поможет нам блюсти известную лингвистическую честность и совестливость и с любовью оберегать красоту слова»…

История одной дружбы
(Беттина Брентано и Каролина фон Гюндероде)

В яркое солнечное утро 1805 года Беттина Брентано бежала по улицам Франкфурта, охваченная горестным волнением. Гнев и обида боролись в ее душе с острой мучительной болью. В первый раз в жизни непонятное, не охватимое разумом зло коснулось сердца, оторвало от него самое любимое, – хотелось дать волю слезам, которые тяжким горячим комком стояли в горле, но ведь она уж столько плакала, – и так бесполезны и унизительны были ее слезы… Ей вспомнилось ярко, как она лежала на полу, головой прижимаясь к ногам этой неверной, жестокой подруги, моля ее об ответе. И ответа не было. Гневно передернула Беттина плечами и ускорила шаги. «Забыть ее совсем! Перестать любить и мучиться! Вырвать из сердца – найти ей заместительницу!»

Она переходила площадь, и уж недалеко было до жилища сестры Мелины, к которой она спешила, когда глаза ее скользнули по высокому желтому дому, на дверях которого была прибита дощечка с надписью: «Elisabeth von Goethe»[49]49
  «Элизабет фон Гете».


[Закрыть]
. Она вспомнила высокую, строгую старую даму, которую ей показали недавно в театре; про нее говорили, что она умнее всех в городе и достойная мать гениального сына, – и Беттине так понравилась ее независимая осанка, повелительные движения и павлиньи перья, колыхавшиеся на ее голове. Она решительно постучала в дверь. На вопрос: «Дома ли Frau Rat Гете?» – ей указали маленькую светлую комнату, где у окна в глубоком кресле сидела та самая строгая старуха с вязаньем в руках. Беттина остановилась в дверях. Старая дама вопросительно смотрела на нее. Она стояла перед ней смущенная и была похожа на цыганку, черные глаза ее возбужденно блестели на смуглом лице, короткие вьющиеся волосы растрепались от быстрого бега, и съехавшая с головы шляпа качалась на ленте. – Frau Rat, – сказала, наконец, Беттина, приближаясь к ней, – я хочу познакомиться с вами. Я Беттина Брентано. У меня большое горе. Я потеряла лучшего, единственного друга… – Но тут слова изменили ей, прервавшись всхлипыванием, и, закрыв лицо руками, отвернувшись к стене, Беттина плакала, как маленькая беззащитная девочка, вздрагивая плечами и стараясь заглушить рыдания.

Некоторое время в комнате слышны были только горестные звуки ее плача, но когда они стали стихать, раздался спокойный повелительный голос старой дамы, звучавший на этот раз ласково и мягко:

– Ну, попробуем помочь твоему горю. Пойди сюда, дитя мое.

Стремительно ринулась Беттина на ее призыв и, опустившись на скамейку у ее ног, невольно склонила голову ей на колени.

– Что же это за друг и как ты потеряла его? – спросила Frau Rat.

– Это воспитательница в монастыре. Она была самой близкой на свете для меня! Все, что я делала и думала, было только для нее. Она была единственной. И теперь она не пускает меня к себе, не говорит со мной. Это Каролина фон Гюндероде…

Произнеся любимое имя, голос Беттины прервался, и слезы опять подступили к горлу, но ласковая рука прошлась по ее волосам, и спокойный внушительный голос заговорил над ней:

– Все обойдется, нужно уметь переносить горе. Ты знаешь, у меня есть сын. Сколько раз были у него огорчения, – у него, которому все удается в жизни, – и он тоже приходил ко мне, чтоб я ему напоминала, что нужно благородно переносить утрату. И потом он сам говорил, что, как человека хоронят в освященной земле, так и для важных событий надо строить красивую гробницу в памяти, а не проливать над ними безрассудные слезы. Так сказал мой сын.

– Это Вольфганг? – спросила Беттина, поднимая заплаканные глаза.

– Вольфганг, да, – и гордостью зазвучал ее голос. – Он сказал это, когда написал своего Вертера. А ты видела его когда-нибудь?

– Я видела его портрет.

– Ни один портрет не передает его, – заметила госпожа Гете. – Я тебе расскажу, какой он.

И начались рассказы о «маленьком Вольфганге», потом Вольфганге-подростке, переплетаясь со словами и поступками уже большого, прославленного человека. Если Frau Rat начала говорить о нем с тем, чтоб отвлечь Беттину от ее горя, чувствуя, что еще нельзя расспрашивать ее, то теперь она, уже не думая о ней, отдалась своим воспоминаниям, тому, что составляло неизменные думы и гордость ее старческих дней. И любо ей было, что слушательницей ее было молодое горячее существо, пришедшее искать у нее защиты от первой жизненной обиды. И Беттина понемногу успокоилась под ее мерный голос, и, как реакция пережитому взрыву горести, наступала в сердце тишина. Так обменялись старость и молодость своими дарами.

– Ну, ступай теперь домой, девочка, – сказала, наконец, госпожа Гете, – а то родные будут искать тебя. И завтра приходи опять ко мне. Ты попробуешь тогда рассказать о своем горе.

– А все, что вы мне говорили о Вольфганге, я сегодня же напишу Гюндероде! – воскликнула Беттина, поднимаясь с места и целуя протянутую ей руку.

Госпожа Гете покачала головой.

– Храни это лучше про себя, дитя, – сказала она.

Обновленная, побежала домой Беттина, и в тот же вечер были написаны целые страницы, в которых передавалась вся беседа с «недоступной, гордой» Frau Rat Гете и ее трогательные рассказы о проказах и об уме маленького Вольфганга, – страницы, которым, увы, не суждено было дойти по назначению. Неверная, жестокая Каролина фон Гюндероде вернула их Беттине перед самым своим отъездом из Франкфурта нераспечатанными вместе с другими ее письмами.

* * *

Такова была первая встреча одной из самых ярких, талантливых женщин немецкого романтизма с матерью гения, встреча, из которой суждено было вырасти полной фантазии и огня любви Беттины к стареющему, но вечно юному поэту. Но это другая история, и не о ней будет здесь речь.

Лишь в следующие посещения свои матери Гете Беттина могла рассказать историю своей исключительно страстной привязанности к Гюндероде и описать эту таинственную девушку, похожую на Сивиллу, которая шла среди жизни «с полузакрытыми глазами, чтобы не видеть, как безобразны люди», и не оскорбить их своим осуждением. И когда через несколько времени, путешествуя близ Рейнгау, Беттина услышала о самоубийстве молодой женщины, покончившей с собой на берегу Рейна, она сразу угадала, кто была эта несчастная, и причина непонятного отчуждения и холодности подруги вдруг до ужаса стала ясна ей. Ей вспомнилось, как часто говорила Гюндероде о своем желании умереть, и какую бессильную боль и обиду ощущала при этом она сама. Но особенно памятен был один случай. Каролина показала ей только что купленный маленький кинжал с серебряной рукояткой, и в лице ее была торжествующая радость. Беттина взяла его и на руке своей испытала остроту его стали. На пальце выступила кровь, и Гюндероде вскрикнула в испуге.

– Какая ты трусиха! – сказала Беттина. – Ты не можешь видеть кровь, а вечно носишься с мыслью, требующей величайшего мужества. Право, мне было бы легче, чем тебе, убить себя. Видишь, видишь, как ты боишься! – И, охваченная внезапным возбуждением, Беттина шутя преследовала ее и грозила ей кинжалом. И когда Гюндероде в страхе спряталась за старое кожаное кресло, глухой гнев поднялся в Беттине, – она набросилась на кресло, втыкая кинжал куда попало.

– Мое бедное кресло! – сказала, наконец, Каролина, молча наблюдавшая ее.

– Пусть оно притупит твой кинжал! – вскричала Беттина и без сожаления колола кресло, – волос летел во все стороны, и комната наполнилась облаком пыли. Тогда, отбросив кинжал в угол, она взяла подругу за руку и увела ее в сад в зеленую беседку и, срывая молодые виноградные ветки, бросала их под ноги и топтала, говоря: «Вот так ты обращаешься с нашей дружбой!»

Когда кончился этот взрыв негодования и улеглась ее боль, Беттина, затихнув, посмотрела на Гюндероде. Она стояла смущенная, с опущенной головой, и показалась ей очень бледной. Обе долго молчали.

– Каролина, – сказала она наконец, – если это желание придет к тебе совсем серьезно, – ты дашь мне знак?

Она молча кивнула головой. Вот что вспомнила Беттина, узнав о самоубийстве подруги. Итак, ее отчуждение, ее нежелание видеть Беттину – это был тот знак, который она дала ей. Настал час, когда жажда смерти стала непоборимой, решение – неуклонным, и нужно было для этого отойти от всего прежнего, милого, призывающего к жизни. И как узнать, не крылась ли в этой неумолимой суровости к любимой подруге последняя самоотверженная нежность исстрадавшейся души? Не думая больше о себе, она пыталась оттолкнуть от себя Беттину, показаться ей недостойной ее любви, жестокостью своей охладить ее привязанность и этим облегчить ей то, что последовало за этим? Кто узнает последнюю тайну отошедшей в вечность души?

Вся жизнь Каролины фон Гюндероде была краткой и нежной мелодией, спетой на ее стихотворения. В письмах, оставшихся от нее, она мало выражает себя, и все знавшие ее говорят о ее целомудренной сдержанности и застенчивости в отношении к людям. Неспособная негодовать и бороться, как Беттина, она безгласно склонялась перед жизненными невзгодами.

«Ты права, говоря о моей робости, – пишет она в одном письме к Беттине, – я не могу отстаивать в жизни то, что считаю правдой, я смолкаю и стыжусь там, где должны бы стыдиться другие, и это доходит до того, что мне хочется просить прощение у людей, причинивших мне зло, – из страха, что они заметят это и смутятся».

Марбургский профессор классической филологии Крейцер был тот, на кого устремилась глубокая романтическая любовь Гюндероде; та любовь, от которой умирают, не осуществив ее в жизни.

Женатый на женщине, чуждой ему по духу и уже немолодой, Крейцер то шел навстречу чувству Каролины и уверял ее, что близок час их полного соединения, то малодушно уклонялся от окончательного решения и снова сближался с женой. После трех лет колебаний и борьбы он внезапно оборвал переписку и всякие сношения с Гюндероде, не найдя в себе силы, а быть может, и достаточной любви, чтоб ломать и заново строить свою жизнь. Это было то последнее, что привело ее к печальному концу.

Будучи на шесть лет старше Беттины, Каролина в дружбе с ней держала себя, как старшая, убеждала ее обуздывать свой пламенный темперамент, вести правильные занятия, но, как видно из переписки, главное обаяние ее для Беттины заключалось в мечтательности, в способности отрываться от действительности и жить в мире грез и поэтического ясновидения. Их соединяли игры, мечты, творчество, – музыкальное дарование Беттины и ее способность воспринимать и чувствовать красоту гармонично сливались с поэтическим даром Гюндероде. Беттина делилась с ней своими переживаниями, шалостями, серьезными мыслями, наблюдениями над жизнью, и Гюндероде сочувственно внимала ей. Но о том, что составляло горестную святыню ее души, свет и мрак ее жизни – о любви своей к Крейцеру – Каролина молчала, ни единым словом не выдавая себя младшей подруге. Она вся замыкалась и уходила в себя, и лишь по ее молчанию и подавленному тону писем Беттина угадывала о тяжелой драме, переживаемой подругой, и тогда любовь и жажда утешить делали ее мудрой, и наряду с детской нежностью и попытками развлечь у нее вырываются слова, изумляющие глубиной религиозного и философского прозрения.

Лишь 30 лет спустя, в своей «Книге юности для юности. Переписка с Гюндероде», Беттина собрала свои девичьи письма и издала их. Предлагаемые выдержки из ее писем относятся к лучшему периоду их дружбы и представляют благоуханнейший цветок романтизма, доныне близкий и волнующий нас. Мы приводим одни лишь письма Беттины, – из них ярче выступает облик подруги и характер их отношений, чем в сжатых, всегда кратких и сдержанных письмах самой Гюндероде.

* * *

Беттина – Каролине фон Гюндероде.

Ровно год назад встретились мы с тобой в первый раз в парке около беседки.

Целый год уже минул нашей дружбе! Плющ, который пробивался тогда через изгородь, разросся в этом году еще пышнее. Ты знаешь, это было наше первое слово! Я сказала тебе: «Зима была такая холодная, что жимолость побило морозом и потому она так мало дает тени», а ты ответила, что зато листва пропускает много солнца – все, что она не может удержать для себя, отдает нам. И потом ты прибавила, что красивее называть жимолость плющем, что тебе при слове «плющ» представляется козочка, грациозно ощипывающая листья. И потом ты сказала, что я должна из любви к природе носить белые платья, в благодарность за цветы, которые она щедро рассыпает вокруг, и что безвкусно носить платье с вышитыми на нем цветами, как у меня, когда так много живых цветов. Надо жить в гармонии и созвучии с природой, а то сама душа не распустится и завянет.

Я думала о твоих словах, и мы молчали. Я знала, что должна что-нибудь ответить, но не доверяла себе, – ты показалась мне такой умной, и твои мысли звучали так согласно с природой, и вся ты как будто возвышалась над человеческими помыслами, как вершина дерева, покрытая цветами. И когда я услышала собственный голос, отвечающий тебе, мне стало стыдно за него, как будто он был недостаточно благородным для тебя. Я никак не могла выговорить свою мысль. Ты захотела помочь мне и сказала: «Надо уважать природу, потому что она питает дух своими дарами». Как я думала потом о тебе, о твоих словах, о черных ресницах, закрывающих твои голубые глаза! Я думала о тебе такой, какой я тебя увидела в первый раз, о выражении твоего лица, о твоей руке, которой ты провела по моим волосам. Я записала в тот день: «Сегодня я познакомилась с Гюндероде. Это дар от Бога».

Теперь я перечитываю это, и мне так хочется чем-нибудь доказать мою любовь. Ты мне лучше не сознавайся, если полюбишь другую так же сильно, как меня. То есть я хочу сказать: будь с другими какой хочешь, но не такой, как со мной. Мы должны слиться среди природы и держаться крепко за руку и говорить друг с другом не о вещах, не о жизни, а всегда только о великом и вечном.

* * *

Понедельник.

Надо пройти через дубовый и буковый лес, потом ярким молодым ивняком, подняться на гору, спуститься вниз – и будет скала, сверкающая, гладкая, как черный мрамор. Она, как волшебное зеркало, отражает от себя лучи солнца. Сегодня я дошла до нее; это моя любимая прогулка, когда я одна. Я еще застала утренний туман, выползающий из расселин и тающий в воздухе, а надо мной золото все разгоралось, солнце как бы венчало меня, оно отскакивало от черного камня, оно жгло, но мне хотелось ощущать его давление на своем лбу, как от настоящей царской короны. Так сидела я, пела, слушала эхо, и властные державные мысли наполняли мне душу. Управлять всем миром, губить, разрушать все пошлое вокруг – от одной этой мысли сердце мое неукротимо бьется, и мне кажется, что я задыхаюсь…. Нет! Пусть лучше ты будешь самодержавным властелином, а я твоим кобольдом – это мне больше подходит…

Так мечтала я под жгучим солнцем, и мечты носили меня, как бурный конь, во все концы мира, и повсюду я отдавала приказания, топала ногой и торопила всех. Я совсем забыла за этими волнениями твою драму, которую взяла с собой, и вдруг задремала, что со мной всегда случается, когда кровь стучит в висках от солнца и от гордых замыслов. Мой верный друг, Ветрогон, разбудил меня своим лаем и просьбой играть с ним. Он лаял так, что все скалы грохотали и грозили в ответ, и я поневоле должна была радоваться и прыгать вместе с ним. Я уронила соломенную шляпу с вершины скалы, и он принес мне ее, сделав такой отчаянный прыжок, на какой можно решиться только при страстной любви, когда не думаешь об опасности, и когда все удается.

Ах, как хорошо было бы, если бы человек доверял своему гению с таким же отчаянным бесстрашием, как этот Ветрогон, когда ринулся за моей шляпой! Он положил лапы мне на плечи, и я назвала его Эродионом и подумала, что твой Эродион, наверно, с таким же выражением смотрел на богиню Immortalita[50]50
  Бессмертная (лат.).


[Закрыть]
, – такой у него был благородный, прекрасный и смелый взгляд. У людей редко бывает такая простота в величии, как у животных!

Из-за деревьев появился герцог, привлеченный лаем. Он спросил, отчего я так назвала собаку, и сказал, что он называет ее Фалесом в честь одного знаменитого возницы в Трое, убитого Диомедом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю