Текст книги "Из круга женского: Стихотворения, эссе"
Автор книги: Аделаида Герцык
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
Здесь протекает и религиозный момент его творчества, ибо все внешнее, предметное становится символом свершающегося в глубине человеческого духа, и таким образом на миг постигается и механическая структура современной жизни, как мистерия духа, и один из этапов его прохождения в вечности.
В своих многочисленных поэмах, обращенных к природе (к морю, ветру), Верхарн сливается с ней душой, растворяется в ней:
Я буду – грезой скал, я буду – сном растений.
Ветер, чей «текучий хмель» он пьет с упоением, особенно дорог его мятежной душе. Многократно славит он его, «он весь – блеск, здоровье, произвол», воспевает и вьюгу, врывающуюся в жилье и белыми лилиями осыпающую остывший очаг, и вьюгу, разгулявшуюся осенью. Можно сказать, что яростным ветром, уносящим вперед, овеяны все книги и мысли Верхарна.
Мы не упомянули еще о Верхарне-лирике – выразителе нежных мистических настроений. Многое в серии его книг «Toute la Flandre»[35]35
«Вся Фландрия».
[Закрыть] и сборниках «Les Heures Claires»[36]36
«Светлые часы».
[Закрыть] и «Les Heures d’apres midi»[37]37
«Послеполуденные часы».
[Закрыть] проникнуто углубленной тишиной и рисует трогательные простые картины мирного быта.
Если творчество его и остается чуждым для многих, и кажется перегруженным, подчас насилующим и утомительным, то всякий подошедший к нему ближе, вслушавшийся в ритм его души и речи, не может не признать величины и значительности отошедшего от нас поэта. Он громогласен и оглушителен, когда высекает свои могучие, смелые образы, но рядом с этим мы встречаем у него тихие мысли, озарявшие лишь самые избранные, мистические умы.
Безмерной нежностью всеведенье полно, —
говорит он («В вечерний час»).
Поистине, касание высших миров было ведомо ему. Когда пламя войны охватило Бельгию, Верхарн оставил свои литературные замыслы, сливаясь душой со страданиями родины, и всецело отдался служению текущим событиям в качестве лектора, поэта и писателя.
Он готовил ряд поэм о войне, и ныне им суждено стать его посмертной книгой.
Неразумная
1
Когда Ольга играла со своим сыном Костей, у них часто выходили ссоры. Так было и в этот раз. Из мелких картинок они решили составить одну большую, наклеить их на лист бумаги и подрисовать красками небо и землю. И так как среди картинок были верблюды, палатка и бедуин, – решено было сделать пустыню. С увлечением наклеивала Ольга желтого двугорбого верблюда, объясняя Косте, что это караван, что ему очень жарко и что нужно нарисовать песок и огненное солнце. Все было хорошо, когда вдруг, выбрав среди картинок водяную мельницу, окруженную елями, Костя захотел и ее наклеить среди пустыни.
– Это сюда не годится, – горячо убеждала Ольга, – в пустыне не бывает мельниц. Тут нет воды, – один песок.
Но Костя стоял на своем, отнимал у нее верблюдов и упрямо требовал, чтоб среди песков появилась мельница. Ольга чуть не плакала. Ее увлекла пустыня: смутно мерещилось ей странствие в безграничном солнечном просторе.
– Ты испортишь этим все. Ну, делай сам, как знаешь! – вспылила она вдруг, откидываясь на спинку дивана.
Но Костя обхватил ее за шею:
– Ничего, что так не бывает. А у нас будет! И верблюдам будет веселей…
Косте было четыре с половиной года. У него был упрямый лоб и упрямые глазки, смотревшие исподлобья, тупой круглый нос, усеянный веснушками, и плотные, хорошо прыгавшие ножки.
– Елки не растут в пустыне, и воды там нет, – беспомощно пыталась отстоять себя Ольга, когда раздался звонок, и в полуотворенную дверь передней видно было, как кухарка впустила даму в большой шляпе с пером. Как всегда, первое чувство Ольги было желание спрятаться, убежать вместе с Костей в детскую, но удержалась, – все равно придется выйти. Костя убежал один, оставив на столе лист с пустыней.
По голосу Ольга уже знала, что пришла Мария Николаевна. Разрумяненная с воздуха, заглянула она, любезно улыбаясь, сначала в дверь, как будто не решаясь войти:
– К вам можно? Я не помешала? – и потом уже вошла.
– Я не одна, дорогая моя, – сказала она, целуя Ольгу. – Со мной брат мужа, он только что с Кавказа… Я была поблизости и хотела зайти, – она долго объясняла что-то звонко и ласково, а Ольга здоровалась со стоявшим в дверях, тоже румяным, офицером. Попросила их сесть, села сама в уголок дивана и, покорно сложив руки на коленях, смотрела преданными, готовыми на услугу глазами. О, эта непонятная тоска и скованность, и вина, налагаемые приходом чужих людей!
Мария Николаевна продолжала говорить, нежно касаясь руки Ольги, а брат сидел на стуле, молча улыбаясь, и как будто готовый отлететь в пространство. Ольга смотрела на него и думала, что нужно бы и ему сказать что-нибудь приятное. Но как узнать, что приятно для тех, кто живет и чувствует по-другому, у кого такие блестящие сапоги и красные рейтузы?
– А вы чем-то занимались тут? – сказала Мария Николаевна, глядя на разбросанные картинки.
– Нет, ничего, – заторопилась Ольга. – Это Костя. Он у меня такой фантазер, – сказала она, как говорят опытные светские матери, и от стыда больно сжала себе руку. Подумала, что всегда бывает стыдно, когда покровительственно хвалит Костю. Это потому, что втайне он умней ее самой. Вот и про мельницу – совсем не так глупо. Незаметно передвинула она зеленую мельницу на середину пустыни и искоса поглядывала на нее. Как соблазнительна показалась теперь эта возможность! Она поняла, что было жестокостью сделать палящую пустыню без воды и зелени, и глазами старалась показать бедуину, скакавшему на коне, что его ждет прохлада. Ольга слышала душу вещей и помнила, и видела их всегда. Она жалела карандаш, книгу, знала, что им может быть скучно на одном столе и весело на другом, знала, что нужно помогать им в их темной, задавленной жизни. О чем-то спросила ее Мария Николаевна, и растерянно перевела Ольга на нее глаза, стараясь не смотреть на большое перо, колыхавшееся на ее шляпе. Трудно носить такие шляпы и трудно ходить в гости. Если ей так мучительно принимать их, то ведь им еще трудней приходить. И надо быть благодарной.
– Я, главное, хотела узнать, почему вас нигде не видно, дорогая моя, – говорила Мария Николаевна, и черный бисер дрожал на ее груди, – всегда вы одна. Сегодня чудесный день, – пойдемте с нами на выставку. Вы знаете, вчера открылась передвижная?
Ольга испуганно смешалась.
– Нет, я сейчас не могу. Я позже, я уже Косте обещала пойти с ним гулять.
– А нельзя ли его посмотреть, вашего молодого человека? – спросила Мария Николаевна.
– Я его приведу сейчас. – С готовностью встала Ольга и вышла из комнаты. Она знала, что не удастся привести Костю, но очень хотелось на минуту уйти из гостиной. Медленно шла по коридору, завидуя Костиной свободе. Он сидел в детской на высоком стульчике за столом, на котором Анна Игнатьевна пила чай, и расставлял кубики. Анна Игнатьевна покосилась на нее, откусывая кусочек сахару.
– Хорошо, Костик, – сказала Ольга, целуя его в голову, – я согласна, чтоб была мельница. Как только уйдут гости, я приклею ее. И правда, верблюдам будет веселее.
– А они скоро уйдут? – спросил Костя.
– Скоро. Пойдем к ним поздороваться, – слабо добавила она. И, как и ждала, Костя, схватившись руками за кресло, решительно запротестовал:
– Я не пойду. – И Анна Игнатьевна сумрачно поддержала его: «Зачем ребенка таскать? Чего они не видели?» И Ольга уступила (очень она понимала нежелание Кости) и тихо пошла назад. Все равно нужно вернуться к ним. Но Мария Николаевна, очевидно, не заметила ее отсутствия и оживленно беседовала с братом. И опять подумала Ольга, что надо поговорить и с ним, и, переведя на него сочувственные глаза, вспомнила, что он с Кавказа. Значит, можно о горах, грузинах, природе? Спросила, жарко ли там? Было опять стыдно, но уже знала по опыту, что чем стыдней, тем верней для жизни, тем приличнее в глазах людей.
С ласковой снисходительностью поцеловала ее Мария Николаевна, вставая.
– Приходите к нам, вот, пока брат здесь, – сказала она, – нельзя так засиживаться. Ваш муж, уезжая, поручил мне вас. Какие от него вести?
И, как заученный урок, с привычной готовностью ответила Ольга, что уж давно нет писем, а приедет, верно, в июне, как всегда, прямо в деревню. И, стоя в передней, провожая их, горела от стыда и вины за свои неласковые мысли, за то, что не умела радоваться им и быть доброй и простой. Ведь не они, а она притворялась и говорила ненужные слова. И улыбалась жалкой улыбкой и благодарила.
Потом пошла по пустым комнатам и остановилась у окна. «Плохая я, – думала она тоскливо, – черствая. Всегда, когда бывают люди, я узнаю это, а когда одна – забываю… А правда – весна, солнце – пойти бы с Костей на бульвар! Пустит ли Анна Игнатьевна?» – и поспешила в детскую, думая по дороге, чем бы задобрить ее.
2
Домом правила Анна Игнатьевна, вводя свой моральный закон во все вопросы жизни. Ее боялась Дуняша, преданная рябая кухарка, хоть и ворчала на нее втихомолку; более же всего боялась сама Ольга, тщетно стараясь ей угодить. Когда, после рождения Кости, соседняя помещица прислала им для ухода за мальчиком свою бывшую кормилицу, и она, рослая, с острым взглядом, плотно сжатыми губами и коричневым лицом, стала медленно вынимать из сундука банки с вареньем, большие иконы и перину, Ольгу сразу охватил страх. Она почувствовала, что Анна Игнатьевна вносит в дом целый мир, где свято чтится то, чего она, Ольга, совсем не знает, и что всякий шаг ее в этом мире будет неловок и оскорбителен для Анны Игнатьевны. Так и вышло. Желая услужить ей, Ольга предложила поставить варенье в чулан, хотела повесить образ над кроватью, – негодованье и презрение выразились в лице Анны Игнатьевны.
– Это варенье-то туда, где пыль навалена?.. А икону в ногах? Да и печка тут!..
И, не спрашивая больше барыню, презирая ее непрактичность, стала устраиваться сама, властно и значительно.
Потом занялась Костей, осудила то, что его не пеленали, плотно, по-своему скрутила ему ручки и на робкое замечание Ольги сурово оборвала ее: «У нас всех детей так пеленали и выросли не хуже ваших!» Это «у нас» прилагалось ко всему, этим «у нас» попрекалось и принижалось все дурное, что делалось здесь, – это был другой образцовый мир, неведомый Ольге.
Костя стал спокойней, больше спал, толстел, и Ольга покорялась всему, трепеща, что вдруг Анна Игнатьевна рассердится на нее и уйдет, бросив мальчика. Но и мальчика утратила она с ее водворением. Большая детская на антресолях была разгорожена пополам, и Ольга спала за зеленой перегородкой, в другой половине Анна Игнатьевна с Костей. Когда он просыпался и плакал, и Ольга по привычке прибегала посмотреть, что с ним, Анна Игнатьевна гневно шикала на нее, и она не решалась больше вставать. Но сердце у нее билось от тревоги, и, незаметно прорезав маленькую дырочку в зеленом сукне у своей постели, она, прильнув к ней глазом, следила за тем, что происходит в детской, освещенной колеблющимся светом лампады. Все желанное, все лучшее охраняется в жизни драконом, и лишь случайно, подвергаясь смертельной опасности, можно проникнуть к нему. Так всегда бывает. И Ольга украдкой пробиралась к Косте, когда Анна Игнатьевна уходила из детской, притрагивалась к его тельцу, целовала ножки, замирая от восхищения и испуганно прислушиваясь к отдаленным шагам. Сурово, монашески жила близ ее Анна Игнатьевна, и пафосом ее жизни было осуждение – молчаливое, поскольку касалось самой Ольги, и гневное, открытое, когда вопрос шел о Косте.
Но теперь, когда он подрос, когда он полюбил играть с Ольгой, когда не грозило ему столько опасностей, как в первые годы жизни, все чаще вставала у Ольги смутная мечта-надежда: как-нибудь, когда-нибудь освободиться от дракона, унести свое сокровище… Но когда? Как? Ясно, что это может сделать только чудо. Но Ольга всегда знала, что чудеса бывают, и всегда втайне ждала их.
Когда она вошла в детскую, чтобы позвать Костю гулять, то сразу увидела, что из этого ничего не выйдет. Анна Игнатьевна, сидя на полу, рылась в большом сундуке, а Костя вертелся рядом и, выхватив у нее коробку с лоскутками, с увлечением разглядывал их.
– Очень тепло на дворе, Анна Игнатьевна, – задабривающе сказала Ольга. – Вы тут разбирайтесь, а я бы пошла с Костей на бульвар.
– Чего он там не видел? – отозвалась Анна Игнатьевна, не поворачивая головы. – Видите – играет ребенок. Вот пообедает, – и пойдем с ним.
– Может дождь пойти тогда, – сейчас очень хорошая погода, – пробовала настоять Ольга.
– Какая там погода! – ворчала Анна Игнатьевна. – Это вам от нечего делать есть время погоду разбирать. Нам все одно, какая погода. Никакой погоды нет.
И Костя принял ее сторону.
– Я не пойду! – закричал он упрямо. – Я хочу с няней!
Огорченная, Ольга ушла из детской. Уязвленная горестями душа отказывалась от сопротивления. Машинально оделась и вышла на улицу. И только что вышла, как острый запах весенней свежести охватил ее. Лишь кое-где белели горсти снега, узкая струйка воды бежала вдоль тротуара, дворник сметал в кучи грязный снег, – веселая сырость, и прель, и звонкость колес стояли в воздухе. Ольга шла, не чувствуя ног, и, как всегда, переступив порог дома, сразу забыла все, что было за ним.
Рассеянно переходила через лужи, перебегала улицы, и мысли уводили, уносили куда-то – неясные, но такие знакомые, не мысли, а чувства чего-то неведомого и желанного, близкого и далекого, единственно верного и важного в ее жизни. Как только она оставалась одна, в ней вставал этот мир. Она не знала, где он и о чем вещает, но были в жизни слова, предметы, звуки, которые напоминали его, и их она любила более всего и отмечала про себя.
Все, что видела, было важно, лишь поскольку относилось туда, имело связь с тем. Остановилась у книжного окна, прочла название выставленной книги: «У глубокого колодца», – и сердце дрогнуло от этих слов. Поняла, что и они оттуда, относятся «туда», к ее смутному счастью. И задумалась о том, почему. Встретив на углу мальчика, продающего срезанные левкои, мучилась, что не было денег с собой, – не для того, чтоб купить – не любила левкоев, – а чтоб ему дать, – очень бледный и невеселый был мальчик, а нужно было, чтоб он стал радостным для «того», для радостного мира, что колыхался в ней. Подняла незаметно камешек с тротуара у стены и перенесла его на солнечное место около бегущей струйки. Почувствовала, что ему тоскливо в тени и что страдает от неподвижности своей. И шла дальше, по мокрому переулку, мимо старой церкви…
3
В спальне Ольги, маленькой и душной, над комодом висел портрет Виктора Павловича, мужа ее. Кто был Виктор Павлович? Где он находился? Трудно было ответить на этот вопрос. Что он существовал реально – не было сомнения. Лицо его на портрете, полное и гладко выбритое, с очками на коротком носу, было такое настоящее, плотное, уверенное, какого не выдумаешь. Он, хотя и висел на стене, но казался жизненнее и крепче ходящей под ним живой Ольги.
Он занимался подрядами и, хотя она неясно понимала, что означало это дело, но уважала его. И когда речь шла о муже, в лице ее появлялось неизменно напряженное внимание и серьезность. Ничем, никогда не был он виноват перед него. А с тех пор, как стал брать большие работы и надолго уезжать в сибирские города, это чувство безупречности его еще усилилось в ней, и вместе с тем чувство вины перед ним. И женой его стала Ольга, именно чтоб не быть виноватой. Когда он спросил ее об этом, и она увидела его смущенное и покрасневшее лицо, увидела, как он, всегда спокойный и самодовольный, принял неудобную, напряженную позу, склоняясь к ней, сидевшей на садовой скамейке, она сразу поняла, что необходимо скорей освободить его от этой напряженности, вернуть ему самоуверенность. Когда родные спрашивали, правда ли, что она любит его, Ольга отвечала, что ей неловко обидеть его отказом. И с каждым днем нарастало чувство обязательства за его внимание. Сначала жили в его имении по соседству с усадьбой, где она выросла, – потом переехали в Москву. И когда он в первый раз уехал надолго, взяв на себя эти подряды, чувство виноватости острее поднялось в ее душе. Смутно тревожила мысль, что он соскучился с ней. И удивлялась, что стало легче без него и что скоро он совсем стерся в памяти. И только когда приходили его письма, деньги – всегда все вовремя, свидетельствующие об его заботе, – на миг вставала опять мысль, что она плохая жена ему, и раскаяние в чем-то, неясном ей самой.
Хотя ничего не знала Ольга о его жизни, забывала самое лицо его, и слова, и поступки, но все же ощущала его, как стержень, на котором держалось ее существование. И когда он приезжал, замирала вся, озабоченная огромностью мужской незнакомой жизни, заполнявшей вдруг дом, ходила за ним следом, желая услужить ему, и успокаивалась, только когда он уходил по делу или к знакомым. Говорить с ним не о чем было. И когда он, рассеянный и деловитый, уезжал опять, наскоро приласкав упирающегося Костю, Ольга снова ощущала вину, что не сумела сделать чего-то, и облегчение, и тишину.
В углу, против кровати, устроила она себе молельную, хотя и не молилась никогда. Висело старинное перламутровое Распятие, которое она попросила у тетки, – нравилось, как оно выделяется на темных обоях; под ним стоял столик, накрытый черным бархатом, на столике – Евангелие и образки разные, случайно доставшиеся ей, и лежали тоненькие восковые свечи. Ольга любила зажечь одну из них и, лежа на кровати, смотреть на пугливый огонек, дрожащий под Распятием.
Часами сидела она, запершись у себя в спаленке. Брала книгу или бусы, к которым имела пристрастие. Покупала их везде, где случалось, и низала, тщательно чередуя цвета, на бесконечную, длинную нить. И казалось, что это чувства, мысли – голубые, белые, золотые – проходят в ее пальцах и, если все ожерелье перебрать рукой, произнеся на каждую бусину молитву, то, наверное, получишь силу творить чудеса. Только ни у кого не хватит терпения на это. Но скоро и книга, и бусы падали на колени и, сложив руки, сидела она недвижимо. Уплывали куда-то мысли, уплывала она сама…
Поздно вернулась в тот день Ольга. Гуляя, зашла далеко и вспомнила, что в той части города живет подруга матери ее, художница-скульптор, которую не видела с прошлого года. Не к ней потянуло, а взглянуть на мастерскую, где была уже не раз, – большую, белую, с загадочными фигурами по стенам.
Художницы не было дома, и, ожидая ее, Ольга взволнованно бродила по мастерской, садясь то в одном, то в другом углу, среди оживающих в полумраке белых голов, вытянутых рук, изгибов тел. Потихоньку обняла одну женскую головку с вытянутой шеей, прижалась к холодной щеке, близко и испуганно всматриваясь в белый глаз. Подумала и шепнула ей на ухо: «Ты что грустишь? Что неживая?» И когда тени затрепетали на щеке, и она будто потемнела, оживая, в безумном испуге отскочила от нее, боясь, что прозвучит ответ. Рада была, что вернулась хозяйка, но сейчас же заскучала, тяготясь ее расспросами, заторопилась домой и, уходя, оглянулась в сторону грустящей головки, мысленно обещая ей прийти опять, чтобы дослушать ее.
Проходя мимо кухни, Ольга увидела, что у Анны Игнатьевны сидит кума, и поспешила в детскую. Костя лежал в кроватке и дремал, но, когда она нагнулась и поцеловала его, открыл глаза и обрадовался.
Ольга оглянулась.
– Хочешь ко мне? – зашептала она. – Я тебя в свою комнату отнесу. Расскажу сказку.
Костя поднялся на ножки.
– Хочу, хочу в твою комнату, хочу сказку.
– Тише, тише. – Завернула его, волнуясь, в одеяло, и на цыпочках, как вор, унесла к себе, положила в темноте на свою постель, зажгла тонкую свечку под Распятием, – черные тени закивали на стене, – опять обхватила мальчика и уселась с ним в кресло у окна.
– Ну, сказку! Расскажи сказку! – восторженно шептал Костя, прижимаясь к ней.
– Про что же сказку?
– Расскажи про меня и про тебя!
Ольгу восхитил его ответ.
– Хорошо. Я расскажу, как мы уедем с тобой. – И начала тихим голосом, всматриваясь в черные, успокоившиеся тени на стене:
Мы встанем рано-рано, когда все еще спят, тихонько оденемся и выйдем на улицу, – будет еще холодно и темно, – побежим на станцию, сядем в поезд и поедем-поедем, – мерно подражая покачиванию вагона, стала качать его на руках.
– Это правда или сказка? – спросил Костя.
– У нас это будет правдой. И вот – будем ехать, ехать – одни, в темном вагоне, на скамеечке, у окна… Будут разные станции. Остановимся и опять дальше. Долго, долго… И вот, поезд остановится на маленькой станции, не станции, а полустанке, где одну только минутку стоит и где ничего нет, ни домов, ни людей, – и выскочим там…
– А мы успеем?
– Только выскочим, а уж поезд дальше помчится. Кругом поле и вдали темный лес, и дорога куда-то ведет. И мы одни. Я тебя возьму за ручку, и мы пойдем по дороге. И не будем знать, куда она ведет…
Ольга оборвала и задумалась. Костя торопил ее:
– Ну, ну…
Но не умела словами рассказать того, что радостно замерещилось ей.
– А что мы будем кушать? – спросил Костя.
– А вечером мы придем в деревню, – заговорила Ольга дальше, не отвечая ему, – постучимся в окно и скажем: «пустите нас ночевать», ляжем на скамеечку, поспим, а утром дальше… Хочешь? Костик, хочешь? – прервала себя, волнуясь, Ольга.
– А куда мы приедем? – еще сомневался Костя.
– Никуда не приедем. Все будем уходить, немного отдохнем и дальше, дальше… А когда уж очень устанем, сядем на землю и помолимся Богу, скажем, что не можем больше идти… И вдруг сделается нам легко, ноги сами побегут и донесут нас до волшебного царства, откуда уж нельзя вернуться…
– А вдруг мы не найдем его?
– Найдем наверно, – уверенно сказала Ольга. – Если все идти, идти, и не знаешь, куда идешь, и не спрашивать дорогу, – наверно придешь…
Резко дернули дверь. И вздрогнули оба, застигнутые на месте. Негодуя, вырвала Анна Игнатьевна Костю из рук Ольги.
– С ума спятили! Ребенка ночью поднимать! Сама порченая – и туда же дитя портить! А еще мать! Плюнула бы и ушла… – злым шепотом шипела она. Костя громко плакал и тянулся к матери. Хлопнула няня дверью, унося его.
Как-то мало огорчилась Ольга в этот раз, мало ощутила свою вину. Подождала, пока стихнет плач Кости за дверью, и отдалась опять тем волнам, что вздулись и заходили в душе. Уже без слов разрасталась волшебная сказка, и, зачарованная, слушала и сидела Ольга. И так близко и доступно стало это всегда снящееся, неведомое царство. Только захотеть… Но еще не сейчас, можно подождать.
С улыбкой встала и начала раздеваться. И когда легла в постель, погасила огонь и подвернула под себя одеяло, сразу утонула душа в привычной радости. Точно кто-то Самый Большой и Главный бережно поднял ее на руки и держал, и усыплял лаской своей. И лучи любви струились и затопляли ее. Молитвенная сладость охватила сердце. Но как всегда, когда хотелось молиться, вышло у нее только одно: «Господи! Ты меня любишь. Я знаю, я слышу… И я люблю Тебя».
4
Нужно было купить бронзовые туфли. Озабоченно стояла Ольга у окна магазина, разглядывая выставленную в витрине модную, на высоких каблуках обувь. Был четверг, самый трудный для нее день. День, когда, тревожно став перед зеркалом, она узнавала, что у нее маленькая худая фигура, короткие, небрежно причесанные волосы и бледное лицо с беспокойными, широко расставленными синими глазами. В этот день она начинала мучиться, что у нее слишком большой рот, недостаточно мягкие руки, что у нее нет красивого платья, что у нее немодное, потертое пальто. Но эти мысли лишь заслоняли и смягчали главное. Главное же было то, что она не умела быть, как все, не знала слов, поступков, чувств, соответствующих тому, что ждет ее. Все недостатки – физические, внешние, и вся внутренняя неприспособленность к жизни, все, что в другие дни казалось неважно и ненужно, – бременем забот ложилось на нее.
О, какой это был трудный, ответственный день! Но за сладость, которую он нес с собой, прощались ему все тревоги. Будто волшебный сад разрастался в душе, где было пустынно и немо вчера, и душистые цепкие цветы опутывали ее. Это был день-чародей. Он выводил ее из безвестного, безотчетного существования, уплотнял в настоящую женщину, и каждый раз решала она, что этот день будет вождем ее, и все другие дни будут служить ему и готовиться к его приходу. Но уже в пятницу забывала это решение и отдавалась сладкому отдыху, не замечая, как ее относит назад в море бесформенное и зыбкое, откуда она только что с усилием выбралась на берег. Распадался сад, в землю уходили благоухающие цветы, – чистой и забвенной стояла пустыня.
В последний приезд свой Виктор Павлович ушиб себе колено и несколько дней сидел дома с протянутой ногой. Старый знакомый, доктор Савицкий, посетил его раза три, курил пахучую сигарету, раскатисто смеялся, рассказывал об общих знакомых и поглядывал сквозь колечки дыма на Ольгу, сновавшую растерянно то с чашкой кофе, то с компрессом для мужа.
При встречах ласково жал ей руку. Вскоре после отъезда Виктора Павловича, в один из вечеров, когда Ольга раскрашивала с Костей старую «Ниву», зашел неожиданно доктор Савицкий. Как при всяком посещении чужого, смутилась Ольга и затосковала и, сжимая руки, покорно села на диван. Но доктор был не как все. Улыбающимися глазами смотрел он на нее, рассказал интересную драму, которую видел в театре накануне, сказал, что она похожа на Золушку и что у нее наверно спрятан где-нибудь золотой башмачок. И видя, что она смущена, и у нее нет слов ответить, стал вдруг серьезным и заговорил о больных детях в приюте, где он имел практику. И встал, добрый, уверенный и уже не чужой, прошелся по комнате, поднял Костю за плечи и спросил, знает ли он сказку про белого бычка. Ольга доверчиво прошлась рядом с ним и, провожая его в передней, с любопытством смотрела на его веселые глаза и боярское лицо под бобровой шапкой. И долго сидела потом, растревоженная, вспоминая его слова, жалея, что не умела ответить на них. Несколько раз заехал доктор Савицкий, и уже радостно встречала его Ольга, но каждый раз незнакомое страданье вползало в душу, страдание от нарушенной ясности и бездумия, в которых жила.
– Знаете, о чем я вас хочу просить, – сказал он раз, садясь на привычное место и заглядывая ей по-докторски близко и дружески в лицо. – Приезжайте ко мне завтра вечером. Посидим у камина. Вы сказали, что любите, когда камин топится. Чаю выпьем у меня. Завтра мое рождение и мне хочется себе удовольствие доставить.
На самую настоящую, серьезную стала вдруг похожа жизнь.
Бережно причесав непослушные волосы, одев лучшее платье, Ольга рано вышла из дома и, боясь, что придет раньше времени, долго ходила перед его домом прежде, чем решиться позвонить. Приятельски встретил ее Савицкий и повел через неосвещенную приемную в докторский кабинет, – и смешно было думать, что тут сидят пациенты и нетерпеливо ждут своей очереди. Широкий турецкий диван, и полки с книгами до потолка, – и камин топился.
Молодая горничная в маленьком белом чепчике принесла поднос с чаем и печеньями, – и так уютно, необычно было сидеть, поставив ноги на медвежью шкуру. От камина и небывалости положения жарко разгорелось лицо Ольги, а доктор щипцами еще подкидывал маленькие поленца и веселыми глазами смотрел на нее. Потом закрыл дверь и, подсев рядом на турецкий диван, взял ее руку.
– Мне сегодня 40 лет минуло, – сказал он. – Видите, какой я старик. А вы хоть и жена, и мать, а еще не женщина. Еще не воплотились. Вы неразбуженная. Знаете, как бабочка в коконе. Это очень банальные слова, но поневоле приходят в голову, когда смотришь на вас. И мне бы хотелось видеть ваше пробуждение. Ну вот, что вы мне на это скажете? – добавил он, смеясь. – Я сейчас проверю, настоящая ли вы женщина?
«Ну что, что сказала или сделала бы „настоящая“? – думала Ольга огорченно. – Хоть бы один раз, на один этот вечер стать мне настоящей!»
Он смеялся и тихо качал головой.
– А любить можете? – спросил он. Все напряженней и беззащитнее билось сердце Ольги.
Савицкий стал вдруг задумчивым, поднял ее руку, приложил к своим глазам и сидел так, закрыв их, – молчаливый и далекий.
«Так бывает? – думала Ольга, боясь пошевелиться. – Это любовь? Я уже люблю его? Может быть, мне нужно первой что-нибудь сделать? Отчего он грустный? Нужно его утешить…» И, соскользнув на родное чувство жалости, затрепетала и окрепла смущенная душа. Полнозвучней, уверенней стало ее чувство, и неумелым ласковым усилием попыталась она отнять его руку от глаз. Он открыл их и выжидающе смотрел на нее.
– О чем вы думаете? – спросила она робко. – Вспомнили что-нибудь?
И положила ему руку на плечо. Он вдруг засмеялся, весело поцеловал ее руку и, придвинув столик, стал угощать чаем. Стало опять, как в книге, или как в жизни настоящей. Савицкий рассказывал ей о студенческом романе своем с булочницей-чухонкой, и можно было смотреть на него просто и радостно, не боясь, что не сумеешь сделать или сказать того, что нужно.
Было решено, что Ольга будет приходить к нему иногда, что у них будут товарищеские вечеринки, когда он будет отдыхать от работы, а она от «тирании» Анны Игнатьевны, над которой он подтрунивал.
И в один из вечеров стала Ольга женой ему. Как случилось это? Была ли любовь? Была ли борьба? Не было борьбы. Было ли это важное, большое, такое, что не забывается и оставляет навеки след? Как узнается это?
Будто окаменели, свинцом налились руки Ольги, когда склонился над ней Савицкий и увидела она просительное, напряженное выражение его глаз и странное, еще невиданное ею, подергивание губ. Вспомнилось смутно что-то знакомое, уже бывшее, пережитое ощущение стыда и боли (Виктор Павлович?). Подумала, что нужно обнять его, чтобы не обидеть, но каменные были руки. Сам он взял одну из них и положил себе на плечо, и, как мертвая, держалась она, не сгибающаяся для ласки. И испугом полно было все сжавшееся существо ее. Пробовал шутить Савицкий, шептал слова, как детям маленьким, постепенно хотел приучить к себе, к своей проснувшейся страсти. И, всему покорная, не сводя с него испуганных, молящих глаз, жалко улыбалась она в угоду ему и корила себя внутренно, всем сердцем корила за то, что ничего не умеет, не то, не так отвечает, как надо.
Савицкий вышел из кабинета.
Съежившись на диване, сидела Ольга и смотрела перед собой, нащупывая сознанием ту боль, которая маленькой ранкой заныла в душе. Потом вспомнила глаза его – просящие, торжествующие. Что же, если ему это нужно? Хотелось заплакать и уйти, но, подумав, что он огорчится, если не застанет ее, вернувшись, или застанет расстроенной, встала, попыталась думать о другом, раскрыла альбом гольбейновской Пляски Смерти, лежащий на столе, и смотрела, не видя, не понимая ничего. Савицкий вошел, и Ольга повернула к нему виноватое испуганное лицо. Он хотел обнять ее, но с таким страхом, против воли, отдернула она руки и отступила от него, что в лице его выразилось удивление. «Ну, что? В чем дело? Вы из меня негодяя делаете… Сердитесь вы на меня?» И опять улыбнулась ему Ольга и старалась показать, что ей хорошо, и боялась ноты раздражения и гнева, услышанной в его голосе. А он, чтоб дать ей время оправиться, стал перелистывать альбом, объясняя значение картин. И поглаживал тихонько ее руку, а потом, притянув к себе, спросил: «Отчего грустные глаза, мой дружок? Все хорошо и будет еще лучше». Но все еще болело в душе, и Ольга рада была, когда можно было уйти, не обидев его. Дома, на другой, на третий день, затянулась ранка, в глубокий колодезь канул тяжелый камень, придавивший ей грудь. Была у нее такая глубина, куда умела докатить все непонятное, не охватимое мыслью. Бесшумно падало оно туда, и только тихие круги забвения расходились на поверхности.