Текст книги "Затаив дыхание"
Автор книги: Адам Торп
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)
На ее лице, сменяя друг друга, вспыхивали разные чувства, будто с него сняли верхний, маскирующий, слой. Оно походило на водную поверхность, которая под каплями дождя покрывается рябью, вмятинками и лунками. На нем попеременно отражалось все – радость, тревога, робость. Она сидела, чуть ссутулившись; в ярком свете прожекторов, смягченных парой желтых фильтров, ее высокие скулы блестели, напоминая что-то, но что именно, я вспомнить не мог, хотя сквозь музыку Генделя мне почудился некий вздох или дуновение – отдаленный и очень приятный звук.
Скрипка у нее чуточку потерта, как часто бывает со школьными инструментами. Ни малейшего признака, что она меня узнала. Да и с чего бы? Ей каждый день приходится обслуживать сотни посетителей. Я чувствовал себя четырнадцатилетним юнцом. Нет, старцем. Лет тридцати семи.
Чтобы отвлечься, я переключил внимание на прочих музыкантов. Виолончелист прямо-таки сошел с карикатуры Хоффнунга [14]14
Джерард Хоффнунг (1925–1959) – художник и музыкант; родился в Берлине, с 14 лет учился, жил и работал в Англии. Приобрел широкую известность своими юмористическими произведениями.
[Закрыть]: очень высокий, тощий, практически без подбородка, надо лбом торчит лохматый хохолок, пиджак болтается на узких плечах. Одна альтистка, играя, страшно пучила глаза и становилась невероятно похожей на Кеннета Уильямса [15]15
Кеннет Чарльз Уильямс (1926–1988) – популярный английский комический актер.
[Закрыть]. Теорбист дергал головой в такт музыке, гриф его теорбы, подобно длинному носу корабля, разрезающего морские волны, двигался то вверх, то вниз над головой официантки. Арфист в волнении кусал губы. Певцы, мужчины и женщины самых разных форм и габаритов, для любителей оказались совсем не плохи. Тенор, исполнявший роль любовника Акида, был пузатым коротышкой, а певший партию Полифема бас – высоким блондином. У него были каучуковые губы; из-за этого фрагмент его арии, который начинается словами Я свирепею… Таю… Я горю! Божок ничтожный сердце мне пронзил!сопровождался фонтаном слюнных брызг, сверкавших в свете прожекторов. Дородная Галатея пугала огромными зубами, зато пела почти дискантом.
До той минуты я никогда не замечал, что женская спина невероятно похожа на скрипку: свет играл на плавных мускулистых изгибах полированного дерева, яркие ромбы скользили мимо осиной талии. Не могу понять, отчего скрипичные мастера предпочитают любому дереву ольху. Один изготовитель скрипок как-то объяснил, что ольха – дерево влаголюбивое, и поэтому, мол, когда он обтачивает детали скрипки, ему представляется речная излучина или взбухающая волна. Но у меня на уме было одно: нежная округлость голой плоти.
Хор временами напоминал домашнее любительское пение, английский превратился в тарабарщину, но от музыки Генделя голова моя совсем пошла кругом. Всё казалось золотистым, прекрасным, пронизанным тенями и образами допромышленной эпохи. Почему эта девушка не замечает меня? Страсть ничуть не изменилась с 1718 года. А то и с Золотого века, когда на Сицилии в пещерах Этны обитали циклопы.
Куда, прекрасная, ты рвешься?
Зачем в объятья не даешься?
На мой взгляд, ей чуть за двадцать. Надо надеяться, уже совершеннолетняя. Вдруг меня поразила мысль, что я не Акид, а Циклоп. Она по-прежнему избегала смотреть на слушателей, на меня. Глаза у нее были густо-зеленые. Нет, синие. Или даже серые. Может, бирюзовые? Такое бывает? Она уже не официантка, она скрипачка, скрипачка-любительница. Как будто это оправдывает мою тягу к ней.
О, знала ль ты любови страстной муки?
Акиду не снести с возлюбленной разлуки.
Странная тревога охватила меня – это адреналин, решил я, бьет в ноги, а потом вверх к сердцу, сминая его в жалкий комок, который годится только для мусорной корзины. Наверняка все, кто сидит сзади, за моей спиной – человек двести, а то и больше, – восторженно пялятся на нее. Или я один такой? Я завидовал всем мужчинам этого оркестрика: дирижеру, теорбисту, под руками которого гриф теорбы по-прежнему раскачивался, будто на океанских валах, в считаных дюймах от ее головы.
А он тем временем, позабыв обо всем на свете, увлеченно перебирал струны: наступил черед его соло. Отчаянно мотая конским хвостиком, он и не замечал, что в штормящем море длинный нос его корабля опускается к голове девушки, уже совсем близко. Угрожающе близко. Того и гляди отправит ее в нокаут.
Она чуяла опасность. Испуганно вскидывая глаза, склонялась ниже и ниже, но все равно рисковала получить сильный удар. В уголке ее губ притаилась тень шаловливой улыбки, которая мне хорошо запомнилась со времени нашей встречи в кафе.
Я тоже улыбался, и она, очевидно, это заметила, потому что посмотрела на меня в упор, и наши глаза встретились.
Она отвела взгляд, но потом он вновь, словно из дальнего плавания, вернулся ко мне, я улыбнулся шире, она тоже, и мы вместе безмолвно потешались над этой забавной ситуацией: гриф теорбы все еще грозил размозжить ей голову. Потешались так, словно знакомы много лет. Я почувствовал, что краснею, и – о чудо! – она тоже вспыхнула (залилась рыжевато-багряной краской) и отвела глаза. Теорбист вдруг заметил опасность; продолжая перебирать струны, он высоко, точно корабельный нос на высокой волне, задрал гриф и отодвинул его от головы скрипачки.
Меня затопила радость. Но снова встретиться с ней глазами я не решался, опасаясь сгореть до тла. Пастух Дамон чуть дребезжащим голосом запел о любви, от которой одни неприятности, и точно – Акид был раздавлен в лепешку, Акида не стало, и зазвучал прелестный завершающий пассаж, настолько тихий, что можно было услышать шуршание смычкового волоса о струну.
А от Акида ей достается лишь его душа.
Больше она на меня не взглянула ни разу. После спектакля возле нее очутился взвинченный юный хмырь с тощей козлиной бороденкой. Я бесцельно слонялся среди еще не разошедшихся по домам зрителей, в полной уверенности, что она жалуется хмырю на меня – мол, этот тип сел в первом ряду только для того, чтобы на нее пялиться.
Потом она все же скользнула глазами в мою сторону, я кивнул и двинулся к ней, точно по рельсам.
– Замечательное исполнение. Скрипки были очень хороши, – начал я.
– Да-а? У меня – дерьмо, а не скрипка. Дешевка. Из музыкалки.
Она говорит на языке конца двадцатого века! Я был поражен, но продолжал нести чепуху:
– Слушайте, я знаю в Англии одного профессионального альтиста, у него есть несколько скрипок на продажу, очень приличных, и цена приемлемая. Человек хороший, надежный, не обманет. Живет на Эрлз-Корт, – ни к селу ни к городу добавил я.
– Ладно, буду иметь в виду, – сказала она, словно бы чуточку посмеиваясь над нашей беседой.
Обладатель козлиной бороденки разглядывал меня с откровенной неприязнью. Ясно же, что настоящая скрипка ей не по карману. Так что мою тираду вполне можно было принять за расчетливую попытку заманить девушку в свои сети.
Тем не менее я написал на краешке программки полное имя Говарда, его номер телефона и вручил ей. Она застенчиво усмехнулась – отчего сердце мое переполнилось счастьем, – и взяла программку.
– Вам моя книга, «Анна Каренина», случайно не попадалась? – спросил я, посреди фразы сглотнув комок в горле.
Она озадаченно нахмурилась. Видимо, не могла взять в толк, кто я и откуда. Подошли двое с болтавшимися чуть ли не до полу шарфами, она повернулась и с нескрываемой сердечностью поздоровалась с ними по-эстонски.
Чувствуя себя полным болваном и неприкаянным чужаком, я ретировался; по дороге зашел в китайский ресторанчик и в полном одиночестве перекусил возле огромного аквариума с меланхоличными золотыми рыбками.
Возьми себя в руки. Это же не кино. Это настоящая жизнь. А она у тебя одна.
Под бульканье воды и тихое жужжание приборов, поддерживающих жизнь за стеклом, золотые рыбки тянули ко мне рыльца, вокруг колыхались водоросли, пластиковая акула свирепо щерила алую пасть с несметным количеством острых белых зубов. Аквариум булькал, жужжал и вздыхал.
В кафе я разглядывал ее гладкие скулы под музыку «Саундз» [16]16
«Саундз» (полное название «Пет саундз», т. е. любимые звуки) – 11-й альбом американской поп-рок-группы «The Beach Boys»; альбом оказал большое влияние на развитие музыки 1960-х гг.
[Закрыть]– вот откуда это наваждение.
Впервые я услышал альбом где-то году в 1966-м – еще совсем несмышленышем, мы жили тогда в Хейсе, графство Миддлсекс. Я играл под окнами родительского дома, на лужайке размером с носовой платок, но в семье ее величали «садом»; там стояли пластиковые стулья и росли декоративные кустики, обрамленные тщательно промытой галькой, которую наш кот упрямо считал туалетным наполнителем. Композиции «Саундз» запали мне в голову навсегда. Эти звуки не были похожи на скрежет ручной газонокосилки соседа, на чириканье маминого транзистора, на завыванье реактивных самолетов, вылетавших из Хитроу, или на взрослые слова, которыми взрослые мальчики громко осыпали друг друга, петляя по нашему району на своих взрослых велосипедах. Эта музыка пришла издалека, из такого далека, что малыш – то есть я – задирал голову и, глядя на облака, дивился этим звукам.
Белые громады плыли по небу над Хейсом – над зеленной лавкой Данстена, над скобяной лавкой Дагли, над портновской мастерской Хепворта, над гудящими и клокочущими фабриками, – и я слушал музыку этих белых гор. Сидел, как приклеенный, на той лужайке, торчал, как пришитый, в том новеньком, недавно отстроенном образцовом жилом массиве под названием Эшли-Парк, где на тебя всегда глазеют в оба.
Конечно же, эта музыка нисходила с облаков. Звучала она на совершенно особой, секретной, частоте. И не имела никакого отношения к скулам какой-то девицы.
Позже, когда я научился читать ноты (буквально в считаные недели, хотя в прочих школьных предметах я был туп как пень), мне стали слышаться и другие звуки. Дорога, что вела в Эшли-Парк, упиралась в старомодный телефонный узел, к которому тянулась целая сеть проводов, на них охотно садились птицы – к примеру, жаворонки, – и я воспринимал их крошечные черные тельца как нотные знаки, как музыку. И она постоянно менялась. Так возникла пьеса «Не для латунных пташек», я написал ее, когда мне было около десяти лет. Из моих произведений это, пожалуй, самое любимое.
На несколько дней я впал в хандру. Обручальное кольцо упорно не желало налезать обратно: что-то, видимо, произошло с суставом. Как только я не пытался втиснуть в него палец! Времени потратил уйму, и все напрасно. Очень похоже на то, как я работал над своим новым музыкальным сочинением – медленно, методично и с нулевым результатом.
Пару раз я совершал недолгие вылазки в центр города, один раз в зоопарк, другой – к огромной эстраде в виде раковины, что стоит на Певческом Поле; там началась Поющая революция. Подумать только – Поющаяреволюция! Песни стали минами, подведенными под режим, и в конце концов его взорвали. Хор сотен и тысяч поющих людей. Бабах!
Поездка на троллейбусе вышла весьма занимательной. Покачиваясь и погромыхивая, троллейбус катил по мрачным окраинам, а я размышлял об угрюмых городах Северной Англии конца прошлого, девятнадцатого века. Билета у меня не было, потому что я понятия не имел, как его купить. Где-то я читал, что каждый человек, чтобы не сойти с ума, должен ежедневно произносить некоторое количество слов. И тут до меня дошло, почему я разговариваю сам с собой. Я выполняю свою дневную норму.
В зоопарках у меня всегда возникает ощущение, что человеческий род на самом деле – это грубая ошибка природы. Я шел мимо животных с незнакомыми странными названиями; я об этих тварях отродясь не слыхал, никто о них не говорит, никто ими не восторгается, они напоминают расставленные на полке товары под вывеской «Полная распродажа». Остановившись перед клеткой снежного барса (я думал, в зоопарках снежных барсов нет, однако же вон он, огромный красавец, за кустами сохлого бамбука), я тут же представил, как стану целовать ее шею. Целовать ее нежную белую шею, когда мы на целый день уйдем бродить по городу.
Поодаль, через две клетки от меня, юная парочка самозабвенно обнималась-целовалась перед пятнистой гиеной. У меня подкашивались ноги; наверняка старина Циклоп испытывал на склонах Этны то же самое. Снежный барс поднялся и, неслышно ступая, двинулся к прутьям клетки. Ледяные высокогорные просторы со снежной поземкой и каменными плитами гнейса исчезли, как не бывало; барс смотрел на меня так, будто на столь близком расстоянии его глазам было трудно сфокусироваться. В глубине клетки крысы тянули в разные стороны большой шмат свежего мяса. Я мог бы еще разок заглянуть в кафе – просто чтобы проверить себя. Нет, они не тянут мясо, они его жрут. У меня на глазах оторвали и схавали половину леопардова обеда. Из клетки резко несло мочой, и эта вонь словно говорила: жизнь бессмысленна до смешного.
Невозможно отрицать, что все на земле пошло наперекосяк. Это факт. Зато можно стать выше этого факта и, глядя на него сверху вниз, утверждать, что все на земле пошло наперекосяк – и в том обретать утешение. Мне это представляется полифоническим хоралом, с примесью сивухи.
Клетка броненосца пустовала. Я купил открытку с его изображением и, присев в кафе зоопарка, написал Милли дурашливое послание.
На обратном пути народу в троллейбус набилось битком. Один папаша в… да, точно, в кожаной куртке – держал за руки двух девчушек. У обеих были густые очень светлые волосы. Одна прижимала к себе игрушечную мягкую собачку, другая, постарше, предпочла отцовскую руку. Вот оно, будущее Эстонии, да и всей земли! Стоя рядом, я чуял исходивший от папаши запах перегара; лицо опухшее, помятое, как у завзятого пьянчуги, но он еще молод – примерно моего возраста – и не производит отталкивающего впечатления. Дочки, переполненные впечатлениями от увиденного в зоопарке (так я, во всяком случае, решил), радостно щебечут, и он слушает их с большим вниманием.
Те полчаса, что троллейбус катил обратно, покачиваясь на толстых, как у детских игрушек, шинах, девчушки не замолкали ни на минуту, и отец кивал головой едва ли не на каждое их слово. Малышки явно перевыполнили свою дневную словесную норму.
Я подошел к маленькому окошечку в перегородке, отделяющей кабину водителя от пассажирского салона, надеясь купить билет, но в ту минуту водитель – женщина с огромными медными серьгами-обручами в ушах – осторожно вела машину поперек шестиполосного, очень оживленного проспекта с бульваром посередине. Дело не простое: у троллейбуса мало возможностей для маневра. Я с трудом удерживал равновесие, поскольку стоял, прижавшись ухом к стеклянной перегородке и пытаясь разобрать, что кричит мне через плечо водитель, а ведь ей еще надо было откопать сдачу среди редкостно объемистых купюр, очень неудобных в обиходе. Советские власти выпускали их, скорее всего, не случайно, а с каким-то умыслом.
Быть может, моя музыка тоже умышленно трудна. Быть может, вся современная мало-мальски заслуживающая внимания музыка непременно требует от автора сохранять равновесие, когда он, прижавшись ухом к стеклу, ловит сигналы на чужом языке.
Я уступил место закаленной жизнью старушке в клетчатом платке. Она не улыбнулась в знак благодарности, даже когда я осклабился, глядя ей прямо в лицо. Ради чего улыбаться-то? Жизнь и история вышибли из нее эту глупую привычку. Зажав в зубах своего тряпичного пса, младшая из девочек во все глаза смотрела на меня.
И я мог бы жить так же, мелькнула мысль. Мог бы вернуться к исходной точке: существовать исключительно на собственные средства. Снова стать бедным, как церковная мышь. Чтобы прокормиться, пришлось бы сочинять музыку. И я бы воскрес.
Разумеется, если бы бросил Милли.
Я подмигнул девчушке и одарил ее широкой улыбкой. Она распахнула глаза, но не улыбнулась в ответ. Троллейбус вдруг сильно качнуло, и вместо поручня она ухватилась за мою ногу и несколько минут цепко держалась за штанину, но потом до нее дошло, что это не поручень. Маленькая ручка любви. Ее легонький нажим. Как, должно быть, замечательно быть ее отцом, подумалось мне.
У их настоящего отца-выпивохи, небось, совсем иное на уме: например, как заработать столько денег, чтобы водить дочек в зоопарк. Чтобы хватало на бутылку. И где их мама? Сам не знаю почему, я был твердо уверен, что жена в этой маленькой семье отсутствует. Я смотрел на людей в троллейбусе и чувствовал, как во мне поднимается теплая волна жалости. В лондонском общественном транспорте я никогда ничего подобного не испытывал.
Еще есть время начать жить заново. В киоске возле трамвайной остановки я купил коробку тонких сигар, сувенирную зажигалку и сел в Тоомпарке возле узкого озерца, под сенью замка. На одной стороне зажигалки красовалась надпись: Таллинн, город удовольствий,на противоположной – герб Таллинна. Запахнув пальто поплотнее, я выкурил три сигарки подряд. Хотя ветер улегся, и в небе показалось молочно-бледное солнце, осенний холод не отступал. Листья сыпались с деревьев равномерным потоком, будто их срывали с веток спрятавшиеся в кронах проказники-эльфы. Сначала я не мог опознать породу деревьев с серой корой, но потом решил, что это осины. Где-то в дальнем углу парка, недалеко от киоска и трамвайной остановки, чуть слышно стучали ударные – играла группа, которую мой отец назвал бы «наркотой». В шипастом «готском» снаряжении и майках на голых торсах, они выглядели изможденными мужчинами, брошенными своими девушками лет пятнадцать-двадцать назад; на самом деле они были совсем молоденькие, возможно, еще подростки. Я их немного побаивался: вдруг вздумают идти за мной? Кроме меня, в парке ни души.
Милли страшно раздражало, что я курю, и, когда мы сошлись, я очень скоро бросил. А теперь снова закурил. До чего здорово было сидеть одному в эстонском парке, кутаться в пальто и курить на ковре из золотых листьев. Почему-то почудилось, что лучше бы мне оказаться здесь до падения Берлинской стены, когда жизнь была трудна и опасна, а Запад – где-то очень далеко. Встречался бы тайком с композиторами – в грязных подвалах или на чердаках домов их родителей. На шпилях – антенны КГБ, в тайных комнатах неустанно крутятся магнитофонные катушки. Окна пыточных камер замурованы кирпичом. Из-за антирелигиозных предписаний Арво Пярт вынужден сменить название «Саре было девяносто лет» на «Модус». Вместо пьяных финнов – русские солдаты. Страна, похожая на смесь Олдершота и Уотфорда [17]17
Олдершот – небольшой город на юге Англии, там расположены военные лагеря. Уотфорд – живописный город на юго-востоке Англии.
[Закрыть], только без магазинов.
Посасывая третью сигарку, я наблюдал за уткой: она то и дело опускала голову в воду, всякий раз отряхивала ее чуть не досуха и понятия не имела о смене режима в стране, о жестокости людей. Каждый – хозяин своей судьбы. В голове прокрутился еще один фильм, коротенький, вроде киноанонса. Я заказываю кофе. Хвалю ее английский, у нас завязывается разговор. Что потом? Пригласить ее выпить со мной рюмочку? Или поужинать? Поговорить о музыке? О скрипках? Рассказать ей про Генделя?
Я потряс головой, чтобы избавиться от наваждения. Наверно, подобные фантазии помогают держаться на плаву.
Моя будет подпитывать творчество. Жизнь пойдет своим чередом, спокойно и гладко, в любви к Милли и детям, сколько их нам ни подарит судьба. Я снял с языка налипший кусочек табачного листа. На душе стало хорошо. Во всяком случае лучше, чем прежде.
Черт возьми, нам непременнонадо завести детей. Рука моя в кармане пальто безотчетно поглаживала член. Я вернусь домой переполненный спермой. Все дело только в психологии, главное – не тревожиться понапрасну. Эту гонку мы выиграем шутя.
На обратном пути я почувствовал запах гари. Между домами пробивался солнечный свет, в нем клубилась мгла. В горле запершило от мерзкого химического привкуса, забившего вкус табака.
Я свернул за угол; посреди улицы пылал массивный шкаф для хранения документов. Из полуоткрытых ящиков валил густой коричневый дым. Верхняя часть шкафа уже почернела, обгорелые бумаги свешивались из ящиков и валялись на булыжной мостовой. Какой-то человек поливал шкаф из шланга с душевой насадкой на конце. Шланг вился через улицу и уползал в окно небольшой конторы. Поливальщик охотно болтал с любопытными прохожими, которые, очевидно, даже не замечали едкого дыма, будто дышат им изо дня в день.
Я был сильно озадачен, но вопросы задавать не хотелось: от сигар и резкого запаха горло сильно саднило.
Надо возвращаться другой дорогой.
Для начала я сделал большой крюк по Ратаскаеву, потом, чтобы продышаться как следует, надумал побродить еще. Незаметно для себя свернул в незнакомый узкий, кривоватый, пропахший кошками переулок, тянущийся вдоль старинной стены; переулок неожиданно вывел меня на мощенную булыжником улицу. В первые мгновенья я ее не узнал, но вдруг увидел вывеску «Кафе Майолика». И все вокруг разом сложилось в знакомую картинку, как в детстве стекляшки в игрушечном калейдоскопе.
Что-то тут не так. Ведь именно это место я хотел обойти стороной. Был уверен, что поднялся выше, где-то близ церкви Св. Олава. Конечно, мои познания о Таллинне очень скромны. Вообще говоря, старый центр города совсем невелик, и чем больше я его узнавал, тем больше он съеживался.
Кровь стучала в ушах, но не от физического напряжения. Нажимая на расшатанную ручку (дверь была подкупающе старомодная, во французском стиле), я сознавал, что делаю ошибку, сворачиваю не туда, куда надо. Но это даже возбуждало меня, потому что глубоко в душе я тем самым доказывал себе, что в действительности я свободнее, чем предполагал.
Не сказать, чтобы прежде я считал себя несвободным.В этом плане брак мало что изменил, даже притом что заключили мы свой союз в одной из стариннейших английских церквей, с древнесаксонским нефом и тисом времен Римской империи на церковном погосте. Свадьба была не рядовая, ведь ее устраивала не шушера какая-нибудь, а Дюкрейны, поэтому она – как бы поточнее выразиться? – благоухалабогатством: гостей собралось человек пятьсот, среди них – цвет лондонского музыкального мира, сливки английской землевладельческой знати и банковского Сити. Мать невесты (славная старушка Марджори), указав на одного из приглашенных, шепнула мне, что он преодолел планку в три миллиона фунтов годового дохода, не считая премиальных. Гость, в визитке и полосатых брюках, выглядел совершенно счастливым.
– Недооценили его нюх, – добавила хлебнувшая лишку Марджори.
Ослепленные великолепием церемонии, мои родители съежились и сидели молча, не решаясь открыть рот. Потом мама вдрызг напилась и стала развлекаться от души – к большому смущению новобрачного, ведь мать у меня слепа (слепа по-настоящему, а не просто налила зенки). Пришлось просить слуг за ней присматривать, особенно возле прудов.
Если бы еще и погода была солнечная, то, по общему мнению, наша свадьба затмила бы своим блеском все когда-либо виданные бракосочетания. День, однако, выдался на редкость душный, окрестности под белесым небом были окутаны серой пеленой. Это напоминало пароварку; вдобавок невесть откуда взявшаяся мошкара облепляла все подряд, в том числе и гостей.
На фоне неоглядных угодий с просторными лужайками и по-осеннему медно-рыжими буковыми аллеями, ведущими к сложенному из серого камня хозяйскому дому, все собравшиеся походили на мелких жуликов. Дождь, правда, так и не пошел, хотя одна сверхнервная дама в летающей тарелке вместо шляпы, едва выйдя из главного шатра, громогласно заявила, что ей на щеку упала большая капля, и окружающие тут же пристально воззрились на небеса.
– В пять часов – налет немецких «юнкерсов»! – крикнул кто-то. Не я.
Поскольку лужайки шли под уклон, несколько пузатых гостей, потеряв равновесие, буквально покатились по траве; впрочем, все они самостоятельно поднимались на ноги, хохоча над собственной неловкостью. Я видел это своими глазами. Я-то пьян не был.
К моему удивлению, из пятисот приглашенных в тот день лишь один расстался с жизнью – им оказался двадцатилетний родственник хозяев; после свадьбы он отправился в Лондон и всю ночь гулял по клубам. Дело кончилось тем, что на рассвете он захлебнулся собственной блевотиной на склоне Примроуз-хилл.
– Слава Богу, он нам очень дальняяродня, – заметила позже Марджори, моя новенькая теща, большая любительница горячительных напитков и бурного веселья.
Она стояла у стойки бара и разговаривала с каким-то пожилым типом, явно страдающим сколиозом. Мое лицо разом вспыхнуло, будто облепленное горячей салфеткой, но, если верить отражению в зеркале, это почти не было заметно.
Она меня не видела. Светлые волосы были стянуты на макушке розовой резинкой; сбоку это напоминало перевернутый кроной вниз осенний тополь, он чуть покачивался в такт разговору.
Я направился к прежнему столику, у окна. Та же музыка, тот же столик, но другое освещение, другой стул – с надписью Рембо.До чего же приятно. Вдобавок, я уже знаю, что она пиликает на скрипке, и зовут ее либо Риина, либо Каджа.
– Привет!
– Привет! – я дружески закивал ей. – Слушайте, вы замечательно играли на скрипке, правда-правда.
Она внимательно взглянула на меня, словно заметила впервые. В глазах блеснула искорка: все-таки узнала! Для нее ведь лица в зале как туманом окутаны, клиенты целыми днями только и делают, что заказывают еду, а она машинально принимает заказы.
– Спасибо, – отозвалась она. – Видно, плохо вы в этом разбираетесь.
– Почему вы так решили?
– Я оченьна скрипке играю плохо.
– Тогда? Или вообще?
– А?
– Концерт был замечательный, – зачем-то повторил я.
Сдвинув брови, она глядела на меня, будто хотела понять, что я за птица.
– Кофе будете?
– Да, – я кивнул. – Все, как в тот раз.
Она была явно озадачена.
– Кофе с молоком, – смущенно пояснил я.
Она ушла, а я сидел, сгорая от неловкости, всю эту бурю диких чувств как рукой сняло. И из-за чего? Подумать только! Естественно, мне сразу вспомнилась первая встреча с Милли, – близко ничего похожего.
Это произошло в Саут-Банке [18]18
Саут-Банк – район Лондона на южном берегу Темзы, где расположены общественно-культурные заведения.
[Закрыть]; в зале Перселл-Рум шел концерт современной музыки, и гвоздем программы было мое сочинение под названием «Место встреч № 2». В перерыве я вышел на воздух и увидел девушку; она сидела в кафе, на столике перед ней были аккуратно, одна к одной, разложены программки. Вдоль щек висели длинные пружинки темных волос, а более располагающей улыбки я в жизни не видел. Прелесть что за девушка. Очарование я распознаю с первого взгляда. Но сам его лишен. Росту я невысокого, элегантно одеваться не умею и никогда не умел, волосы вечно растрепаны, но, увы, совсем не живописно. В моей внешности всегда есть какая-то незавершенность. А вот в Милли ощущается полная завершенность – как в первоклассной скрипке, которую мастер покрыл последним слоем лака. Но Милли родилась такой – ее отлакировали заранее. Когда наши тела тесно соприкасаются, я ощущаю эту особую гладкость и возбуждаюсь еще сильнее.
Официантка – Каджа или Риина – принесла мне кофе и предложила:
– Не хотите пирожное? Или что-нибудь пикантное? Селедку с ржаным хлебом? Может, булочку с говядиной и луком?
– Хорошо, давайте пирожное, – согласился я. – Звучит заманчиво.
Она взяла с соседнего столика меню и протянула мне.
– Неважно, принесите любое. На ваш вкус, – сказал я.
– Мне все нравятся.
– В таком случае выбирайте сами.
Она вздохнула, будто ей предстоял тяжкий труд.
– Тогда – кусок творожного торта, хорошо? Со взбитыми сливками? Или с миндалем и черникой?
– Замечательно! Любой. Особенно если это традиционный эстонский десерт. Пока что мне в Эстонии все нравится.
Она кивнула и, вытянув мой счет из-под блюдечка, что-то к нему приписала. В ту минуту, почудилось мне, я для нее почему-то перестал существовать. Наверно, она привыкла, что мужики в возрасте к ней клеятся, и наловчилась от них отбиваться.
Вскоре передо мной появился кусок творожного торта, увенчанного горкой сливок; эта горка напоминала кучку свежевыстиранного белья. Я решил прекратить заигрывание и как можно равнодушнее произнес:
– С виду очень аппетитно, спасибо.
– Он и правда вкусный, – сказала она. – Вам нужна ваша книга?
– Моя книга? Какая?
– Вы забыли свою книгу. Поэтому и вернулись.
– Но ее же не нашли.
– Потому что я унесла ее домой.
– А! – от смущения я замахал рукой. – Оставьте ее себе.
– Я унесла ее домой, чтобы починить. Из нее падало много страниц.
– Починить?..
– Клеем. У моего друга есть хороший клей. Он скульптор.
Я благодарно улыбнулся, а сердце мое покатилось куда-то во тьму. Значит, у нее есть парень… Небось, симпатичный, широкоплечий; расхаживает по студии в одной майке и обтесывает гранитные глыбы. А может, тот, с тощей козлиной бородкой?
– Хороший скульптор?
Она пожала плечами:
– Не знаю. Что такое хороший скульптор? По-моему, очень даже хороший. А пирожное вы лучше съешьте до меня.
Я хмыкнул и подтвердил – да, в самом деле лучше, а про себя подумал: я бы охотно сначала съел тебя.Но смолчал. Потешаться над английской речью иностранца – последнее дело, они же шуток не понимают. Однако есть пирожное в ее присутствии не хотелось, таким десертом неминуемо перепачкаешься.
– И что же он ваяет? – поинтересовался я, отделяя ложечкой кусочек с кремом.
– Акулы, – со вздохом ответила она. – Делает из мраморов.
– Из мраморов? Или из мрамора?
– О’кей, из мрамора. Только акулы. Он… э-э… ну, как это, камнем, знаете?..
– Шлифует? Пемзой?
– Нет, шершавым таким, на маленьком колесе…
– Полирует?..
– Да, полирует,пока они не заблестят жутко; выходит очень красиво, но он все равно очень несчастный от этого занятия; совсем одинокий в своей студии и не видит никакой смысл. Ни в чем. В акулах или чем там еще. Мрак, чернота.
– Может, хватит ему возиться с акулами? Может, перейти на что-то другое? – весело предложил я.
На самом деле я получал от нашей беседы огромное удовольствие; в жизни не испытывал подобного наслаждения. В кафе зашел еще какой-то посетитель и стал изучать меню. Бармен крикнул что-то по-эстонски. Она спокойно подняла руку. По всему было видно, что работа официантки ей надоела. Или же ей очень понравилось беседовать именно с этим клиентом. Нравилось упражняться в английском.
– Я говорила ему то же самое. Не в акулах его проблема. Сколько годов он тратил, чтобы акулы стали безупречные. У него просто обычный депрессант.
– Зато у него есть хороший клей.
– Да, я починила вашу книгу. Я знала, вы ее оставили, чтобы это подразумевать.
– Простите?
Свирепо поглядывая в нашу сторону, бармен уже обслуживал нового посетителя.
– Какой он жутко ленивый парень, – вполголоса произнесла она.
– Вас зовут Риина или Каджа?
Она не отвечала, явно озадаченная вопросом. Потом улыбнулась и назвала свое имя. Оказывается, я его неверно произнес: у меня оно рифмовалось со словом «раджа», то есть индийский принц, а у нее оно звучало, как Гея или вроде того. Сбитый с толку, я смутился, в голову лезло слово «каяк» [19]19
Каяк – небольшая двухвесельная лодка, использующаяся народами, живущими по берегам Северного Ледовитого океана.
[Закрыть].
– Риина играет скрипку лучше, – добавила она.
– Вы на самом деле эстонка?
– Да, с Хааремаа. Знаете Хааремаа?
– Гм, вообще-то нет.
Скрестив на груди руки, она посмотрела в окно. Под ярким солнцем булыжники стали похожи на имбирные пряники. Она повернулась ко мне:
– Это остров. Вам надо ехать туда.