355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адам Торп » Затаив дыхание » Текст книги (страница 28)
Затаив дыхание
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:19

Текст книги "Затаив дыхание"


Автор книги: Адам Торп



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)

Джека прямо-таки подмывало натянуть на себя ее домашние брюки, ее вязаную кофту и потом беспрестанно одергивать рукава. Когда отец достал из кухонного шкафчика пакеты со счетами и деньгами на оплату и стал выуживать монетки для газового счетчика, Джек чуть было не протянул за ними руку.

Уже сильно похолодало, последняя листва, облетевшая на узкие чахлые газоны с жалкими островками еще зеленой травы, превратилась в грязное месиво. Джек возил отца по окрестным живописным местам: Чейниз, Кливден или Стоук-Поуджез. Но прежде чем выехать на утыканный столбами электропередач сельский простор, всякий раз приходилось подолгу стоять в загазованных пробках. В рекомендуемых путеводителями пабах было, как правило, холодно, за безвкусную еду драли три шкуры. Доналд смотрел вокруг с полным безразличием. Сельские красоты его не занимали. Другое дело аэродромы, самолеты, сборы моделистов-планеристов возле автомобильной свалки, огромного склада или среди усеянного коровьими лепешками и продуваемого всеми ветрами поля. Но даже когда Джек, наступив себе на горло, предлагал съездить в подобное местечко, отец неизменно отказывался.

Сочинение на тему древней Англии застопорилось уже на двадцать втором такте. Зачин напоминал Бриттена, которого дубиной заставили подделываться под Пярта, а потом процедили сквозь сито танца «моррис» [159]159
  «Моррис» – старинный народный танец, по традиции исполняемый мужчинами, одетыми в пастушеские костюмы с лентами и колокольчиками у коленей; танцоры часто размахивают трещотками.


[Закрыть]
. Ни к черту не годится. Джек отправился в Уотершип-Даун – откуда рукой подать до Уодхэмптона – и постоял под резким ветром на поросших травой отвалах старинного форта Лейдл-Хилл; он чувствовал себя бесплодным горемыкой. Было заметно, что по-зимнему сухие пашни помаленьку отгрызают от холмистой местности акр за акром, а посреди освоенной земли несуразно торчит гигантская антенна. Шагая через унылый фермерский двор, Джек приметил вдалеке помятый фургон; описав большой круг, драндулет с явно недобрыми намерениями устремился к нему и затормозил у самых ног. Джек остановился. Из окна высунулась раскрасневшаяся от ветра физиономия и рыкнула что-то насчет частного владения.

Всю пьесу Джек уничтожил, кроме последнего такта, затем порвал и его.

Потянулись предрождественские дни, они складывались в недели – все как одна пепельно-серые. Небо непроницаемо свинцовое, да и какое же это небо – не разглядеть ни облачка. Испарения бесцветной земли или даже воздуха словно бы сгущаются в плотное уныние, нацеленное прямиком в сердце Джека, которое вроде бы не сильно и болит, только от горя переходит в газообразное состояние. Дождя почти нет, хотя он ежеминутно собирается покрапать – не полить. Вот уже, кажется, накрапывает, а на самом деле не выпадает ни капли. С небес сочится до того жидкий свет, что невозможно определить время дня. По ощущениям Джека, это неверное равновесие должно смениться очистительным, искупительным пламенем, но пламя не вспыхивает, да и ночь не наступает. Возможно, не наступит никогда. Дни ухают в колодец; или в черную угольную яму. А тем временем поток машин, то густея, то чуть мельчая, непрерывно вьется по дорогам неизвестно куда и неизвестно зачем. Глядя сквозь грязное ветровое стекло или с узких тротуаров Хейса, Джек слышит звуки арфы. Никогда прежде он не слыхал, чтобы арфа исполняла подобное. Она играет серую английскую пасмурность. Играет погоду Англии. Чисто английскую пепельную действительность, свинцово-непроглядную тщетность любых усилий. Где возможно присвоение чужой собственности. Где вокруг каждого города выросло раковое кольцо из торговых центров, увешанных веселенькими флажками, и кварталов коммерческой недвижимости. Арфа играет о людях, у которых слишком много денег, и о тех, у кого богачи деньги отняли и на кого теперь всем наплевать. О несметных суммах, потраченных на то, чтобы изгадить зеленую цветущую землю и чистый воздух – а ведь были, были когда-то чистыми и земля, и воздух, причем не сказать, чтобы страшно давно.

Джек решил купить отцу цифровой приемник и в воскресенье поехал в магазин «Каррис», что на окраине Харлингтона. Свободных мест на парковке почти не осталось. Моросил частый дождь, и сквозь раздвижные двери торопливо шагали люди, одни бежали с покупками к машинам, другие – еще порожняком в магазин. Джек смотрел на них из окна раздолбанного отцовского «форда» и думал: проклятое мы племя. Арфа тем временем все играла о беспросветной серости, и новая музыкальная фраза сжималась в его голове до нотных строчек. Вот она, наша Англия, думал Джек. Наш мир. Он уже не сопротивляется. Неба нет. Нет белых облаков. Остались только утраты, «Каррис», автомобили, непрерывной чередой пробивающиеся неизвестно куда и зачем, и обреченные на гибель белые медведи. И всем наплевать.

А ведь когда-то ты подавал такие надежды!

Эта арфа просто чокнутая. Не древняя она, не языческая, не заунывная и не озабоченная сохранением окружающей среды. Серая, и точка. В ней вся свинцовость этой жизни. Вся ее тщетность. Струйка мочи в океане. И арфа играет эту серость и бестолковую сутолоку в «Каррис». Бессмыслица, вот что это такое.

Днем Доналд теперь обычно дремал в кресле, не замечая, что непрочитанная газета или номер журнала «Моделирование планеров» сползли с его колен на пол. Он сильно постарел. И подумывал о переезде в Австралию, к Джулии и Майку. Они были бы ему рады, потому что им там одиноко без единой родной души. Так, по крайней мере, полагает Джек. Но Доналд вряд ли почувствует себя там счастливее, чем в Мидддсексе. Там даже послеобеденное время называют иначе. Когда звонила Джулия, отец говорил ей:

– Все еще думаю. Знаю, лапушка, у вас там хорошо и тепло. Голова у меня пока что работает. Вроде бы.

Рождество они встречали вдвоем. Доналд праздновать не хотел, предлагал просто скромно поужинать, но Джек все-таки зажарил индейку и подал к ней переваренную брюссельскую капусту; отец чуть не подавился каштаном. По телефону их поздравили Джулия и Денни. У отца с сыном на душе было тяжко и грустно, зато пьеса Джека ко Дню святого Георгия заметно продвинулась. Собственно, она разрослась в несколько пьес. На Радио-3 прозвучит отрывок из второй части – соло арфы в ля миноре. Ля – это Любовь. Ре – Рождение. Си – Смерть. В мажоре и в миноре.

По внутреннему трепету – напоминавшему толчки в черной осадочной породе – Джек понял, что опус удался. Он назовет свое новое сочинение «Серые дни». Смысл дойдет до каждого. Паузы между оборванными нотами словно подстегивают внимание – такого эффекта он еще не добивался никогда. Музыка для слепых. Любая музыка пишется для слепых – чтобы мы прозрели. В паузы, между серыми звуками арфы, высеченными из гранитной тишины, он на одну-две секунды ввел звуки транзистора – уродливый аудиохлам, долетевший из-за забора. Пьеса вышла замечательная. И все, буквально всев нее вместилось. Даже гудение ротационной сушилки для белья.

На Радио-3 пьеса решительно не понравилась. Прямо об этом не было сказано ни слова, но Джек все понял. Он отправил им партитуру целиком, отметив начало и конец отрывка из средней части; спустя две недели по электронной почте пришло холодноватое благодарственное послание. Его опус сочли «очень интересным и необычным», но выразили сомнение в том, что «он сочетается с прочими произведениями этой программы. Возможно, подойдет для исполнения в другое, более позднее время, для удовольствия любителей по-настоящему серьезной и глубокой музыки». Вопреки обыкновению Джек разразился ответным письмом, в котором яростно отстаивал свое сочинение, подкрепив аргументы подслушанной на встрече с Соумзом просьбой писать «сложную» музыку. Радио-3 немедленно пошло на попятную. Вот так теперь будет всегда, думал Джек. Никаких компромиссов.

Он не станет отвечать на заранее составленные вопросы и скажет то, что думает. Необходимо сказать то, что он на самом деледумает.

Пьеса вышла более чем на час звучания.

Он отправил ее Говарду, причем без особого волнения – понимал, что получилось хорошо. Неделю спустя пришло ответное письмо – настоящее, не электронное: три листа бумаги, исписанные красивыми фиолетовыми чернилами. «Серые дни» – произведение гениальное, заключил свой отзыв Говард. Причем без малейшей иронии.

– Мамочка, спасибо тебе, – произнес Джек. Он лежал на кровати, закинув руки за голову; письмо Говарда покачивалось у него на груди. – И тебе, Роджер, тоже спасибо. Ублюдок несчастный.

Глава одиннадцатая

Я вхожу в зал прилета таллиннского аэропорта и вижу группу мужчин, ожидающих посадки на обратный рейс. На них одинаковые желтые фуфайки с ярко-фиолетовыми надписями: «Жених», «Шафер», «Свидетель», «Шофер», «Лучший друг жениха», а у одного – «Несчастный брошенный ублюдок». Они напоминают только что выпущенных из тюрьмы арестантов, еще не привыкших к свету дня. Похоже, всех до единого зовут Крис. Голоса у них хриплые, но очень громкие. У одного на голове фетровый цилиндр с флажком святого Георгия.

В Таллинне я проведу всего одну ночь. Гостиница самая дешевая, какую только удалось найти, – серое бесформенное логово, пропахшее потом и бриолином. Стоит она в бывшей советской зоне, возле железной дороги, но до старого города можно дойти за считаные минуты.

Здесь холоднее, чем в Лондоне, температура примерно та же, что и шесть лет назад, хотя сейчас апрель, а не октябрь. Туристов гораздо больше, чем раньше, многие здания отремонтированы и покрашены, отчего они немного смахивают на городок из какого-нибудь диснеевского мультфильма. У меня такое чувство, что я непрошеным гостем вторгаюсь в собственные воспоминания. Кафе, где я познакомился с Кайей, где началась та длинная музыкальная фраза, не узнать: его переделали, выкрасили изнутри в ярко-красный цвет, поставили на столы ночники и назвали «Санкт-Петербург». Фасад светло-голубой, на затейливом крюке висит газовый фонарь. Из распахнутой двери несется уханье «транса», от которого сердце больно колотится в груди. К оконному стеклу прилеплено объявление, набранное на компьютере красивым готическим шрифтом: Никаких холостяцких вечеринок. Убедительно просим соблюдать вежливость.

В общем, кафе «Майолика» бесследно исчезло.

Я захожу в паб, который по-прежнему называется «У О’Луни»; над дверью деревянная вывеска, на ней от руки намалевано: Существует с 1994 года.Как и прежде, из-за двери несется музыка и крики посетителей, составляя резкий хроматический диссонанс. Музыка все та же, что и в девяносто девятом году, – типичные для ирландского фольклора перепевы и повторы (почему-то мне кажется, что она записана на кассету), но на сей раз кричат англичане, а не финны. Похоже, дело вот-вот дойдет до кулаков; я поворачиваю прочь, но тут из двери с воплями и оглушительным хохотом вываливается с десяток моих соотечественников. Хотя на дворе, несмотря на весну, изрядно холодно, одеты они по-летнему.

Я перехожу на другую сторону – не хочу привлекать к себе внимание воинственно настроенной компании. В то же время во мне просыпается любопытство. Они ведут себя здесь так же, как дома – в Хейсе, Харлоу или откуда там они сюда приехали. Один, заметив свое отражение в витрине, задирает сзади майку и мотает своим необъятным крупом; другой плюхается ничком и делает вид, что совокупляется с булыжной мостовой. Все то же, что и на родине.

Остальные, гогоча, подначивают приятеля и вдруг замечают меня. Я делаю вид, что читаю сообщения на зажатом в ладони невидимом мобильнике. До чего же короткая у меня линия жизни. Один рыжий толстяк с огромными волосатыми ноздрями (такое впечатление, что на мир он смотрит сквозь них) отделяется от группы и, не доходя до меня нескольких ярдов, орет:

– Эй ты, урод, блин, чего уставился?

Я и впрямь крепко разозлился. Такое чувство, будто орда чужеземцев буянит на моей родной земле. Я огрызаюсь, но не потому, что я храбрец – просто меня накрыл приступ слепого гнева. Эти хамы упились в зюзю дешевым пивом и таллиннской водкой. Глупо с ними вязаться. Но не вязаться я уже не могу. Они насмехаются надо мной, принимая меня за эстонца, во всяком случае, не за англичанина, и потому считают человеком низшей расы. И одновременно восторгаются собственным уродством, грубостью и жестокостью. В этом даже чувствуется некое намеренное комикование, этакая театральная бравада. Невольно думаешь, что зла они все же не причинят.

Но тот, кто так думает, сильно ошибается. И я в том числе. Не сказать, что я совсем уж простец – все же рос не в самом благополучном уголке Миддлсекса; мне было восемнадцать, когда на моих глазах человека в пивной извалтузили об пол так, что лицо превратилось в сплошное кровавое месиво. Но я утратил нюх, звериные инстинкты притупились.

И вместо того чтобы поскорее улизнуть, я огрызаюсь. Обратившись в крошечный черный шарик, мои слова летят со скоростью звука:

– Пора бы повзрослеть! – кричу я, привстав на цыпочки и тыча пальцем в ноздрястого. – Слабо мужиком стать? Черта с два ты повзрослеешь! Смотреть на тебя тошно! Понял? С души воротит!

Почти то же самое, в сущности, я давно собирался сказать себе.

Я надрывно ору и сам чувствую, что мне явно недостает достоверного люмпенского хамства. Слишком долго я жил в отрыве от него в местах вроде Ричмонда, Хэмпстеда и Уодхэмптона. В голосе слышатся учительские нотки, вопли оглашают улицу, но угрозы в них не больше, чем в шарике для пинг-понга.

В ответ раздается мощный рев; это не столько боевой клич пьяной ватаги, сколько возглас изумления: неужто слух их не обманывает? Неужто и впрямь кто-то осмелился выкрикнуть такое?! Пауза. Вернее даже, тишина. Тишина, что бывает перед решающей битвой. Шелест знамен. Случайное ржание одной лошади среди тысячных войск, выстроившихся друг против друга.

Сомкнув ряды, они движутся на меня. Я делаю попытку удрать, но поздно. Эдварду эта история пришлась бы по вкусу, мелькает мысль. Капец. Точка. Ком. Мы их облапошим. Я еще не успел испугаться.

Они, конечно, бухие, но еще не до потери пульса. Еще способны передвигаться. Такое впечатление, что какой-то ловкач перенес их прямо ко мне и выстроил в кружок. Я, точно слепой, вытягиваю вперед руки.

Прихожу в себя: я в белой комнате, на белом берегу – девушка в белом платье, она играет на альте. Вдруг вижу, что нахожусь в хамаме, кругом непроглядно густой пар; много лет назад мы с Милли ездили в Турцию и однажды зашли в такой хамам. Чувствую жгучую боль в носу, металлическое острие вонзается мне в подреберье. Если бы я мог шевелиться, я бы отделался от человека, втыкающего в меня нож.

Девушка – медсестра, она улыбается мне сквозь жаркий туман.

Металлическое острие – это мое собственное сломанное ребро. Нос мне вправили. Разбитая верхняя губа вздулась и стала вдвое толще. Ухо теперь похоже не на капустный лист, а на кочан брокколи. В голове, будто набитой горячим льдом, стучат молотки. Видимо поначалу, хотя уже и с разбитой физиономией, я еще какое-то время держался на ногах, но потом упал, свернулся калачиком, а они все пинали меня ногами в бутсах. Позже прибыла полиция и надавала пьяным английским болванам эстонскими дубинками по башкам. Здешняя полиция, объясняют мне, обязана заниматься подобными стычками между иностранцами; импортные гости – импортные проблемы. Болваны, постанывая и утирая кровь, уже сидят по камерам, и я могу подать на них в суд. Так?

Я отрицательно мотаю головой. Тогда все мои планы рухнут. И Англия еще сильнее оплетет меня своими колючими плетьми.

– А ваши родственники? У вас есть жена?

На докторе очки в золотой оправе, он молод и приветлив. Я объясняю, что не хочу огорчать родню, все обойдется. И приношу извинения за моих соотечественников-англичан. Доктор снисходительно пожимает плечами.

– В наше время уже не вежливые и не джентльмены, – с улыбкой замечает он. – Мир изменяет.

– Что и говорить! – невнятно отзываюсь я: распухшая губа не желает шевелиться. – Все вышло совсем не так прекрасно, как мечталось многим. Вообще-то, в Таллинне меня бьют уже второй раз. Может, я сам напрашиваюсь?

– О, кстати, – говорит доктор, хлопая себя по голому предплечью, – как это по-английски?

– Стукать? Шлепать?

– Стукать, да. Вы не должны стукать свою нацию слишком сильно, иначе можете снова причинить боль себе.

Через пару дней я выхожу из больницы. Разнообразные обследования не выявили в моей голове никаких повреждений. Я пишу в полиции краткое заявление о происшедшем инциденте. Головная боль, тошнота – это последствия шока, они со временем пройдут, уверяют врачи. На лице тоже не останется следов, даже ухо примет прежнюю форму. И ребро заживет. Синяки от ударов болят уже меньше, меняя окраску на фиолетово-зеленую.

Я разглядываю в треснутом гостиничном зеркале свою пятнистую физиономию. Милли обязательно сказала бы, что я сам жаждал наказания. Получается, в Таллинне я дважды испытывал некую психологическую потребность получить по морде. Ох, Милл!..

Следуя совету докторов, остаюсь в эстонской столице еще на несколько дней, чтобы до поездки на Хааремаа мои тело и рассудок пришли в норму. Честно говоря, на улицах я теперь сильно нервничаю; иногда ноги подо мной ни с того ни с сего подкашиваются. В основном хожу по старому городу или сижу в просторной библиотеке – дочитываю, наконец, «Анну Каренину», а в перерывах болтаюсь в музыкальном зале. Швы на носу и на лбу заклеены пластырями, на которые, естественно, косятся прохожие. Заслышав откуда-нибудь крики, я немедленно пускаюсь в обход.

Иду мимо молчаливо сидящих у дверей ресторана бледных, опасных с виду парней. Они смотрят на меня в упор, в глазах нет и тени дружелюбия. Наверно, мафиози, они теперь окопались повсюду, не только здесь, и заняты известно чем: порнухой, наркотиками, оружием. И вдруг слышу английскую речь, лондонский говор. Я поспешно удаляюсь.

Все это сильно испортило мне пребывание в Таллинне. Не надо было сюда возвращаться. Я выбит из колеи, усилием воли стараюсь подавить уныние и жалость к себе. Мне сорок три года, а я уже вконец измочален. Какой противный возраст: ты довольно пожил и уже сознаешь, что твои мечты иллюзорны, однако ты не настолько стар, чтобы выбросить их из головы. Об этом, если не ошибаюсь, писал Достоевский. Но мои мечты, в отличие от мечтаний Достоевского, не иллюзия. Совсем не иллюзия. Без них я бы просто умер.

Далеко ли отсюда до Санкт-Петербурга? Наверно, километров сто, не больше. В наше время все гораздо ближе, чем прежде.

Напротив, на том берегу залива, – Финляндия. И до Риги рукой подать.

Я наслаждаюсь любимым видом Таллинна, держась на всякий случай за ограждение площадки; на поручне черным фломастером написано по-английски: Полапай мои красивые сиськи.Перед глазами сразу возникает самолет компании «EasyJet» [160]160
  «EasyJet» – английская авиакомпания, продающая билеты по низким ценам.


[Закрыть]
в виде канализационной трубы, поливающей этот город отходами моей родины.

По дороге захожу в музыкальный магазин, покупаю пачку нотной бумаги и хороший простой карандаш. Хозяин магазина узнал меня даже через прошедшие шесть лет; я объясняю, что упал с велосипеда и сильно расшибся. За эти годы эстонец страшно постарел, косматая шевелюра и борода совсем седые. Но глаза по-прежнему смотрят молодо.

Непременно сойдусь с ним поближе.

Ночь была тяжелой (шум поездов не давал спать); теперь, в междугороднем автобусе, мне куда лучше. Чувствую себя абсолютно опустошенным и одновременно испытываю приятный подъем, будто неделю просидел на коричневом рисе и воде.

Битком набитый автобус все так же дребезжит и громыхает. У меня с собой лишь потертый рюкзак, в котором топорщится детский набор для крикета. Сидящая рядом иссохшая старуха в накинутом на голову крапчатом шарфе протягивает мне кусок черного хлеба. За окном тот же пейзаж – пустынная зеленая равнина. Вдали медленно поворачивается огромный каркас заброшенного завода, его грязные бетонные стены располосованы колючей проволокой и покрыты граффити. В прошлый раз я ничего этого не заметил. Может быть, сидел, уткнувшись лицом в шею Кайи. Стоит мне сделать глубокий вздох, сломанное ребро сразу дает себя знать. Напоминает, что не следует сбиваться с намеченного пути.

На пароме подают черный чай; я сажусь в уголке и размышляю: кто я? что я тут делаю? За соседним столиком расположились дальнобойщики, с любопытством поглядывают на меня; у одного на фуфайке надпись во всю грудь: Я – лучший в мире кобель, спроси кого хочешь.Что-то неохота мне спрашивать.

Но я вспоминаю, зачем я тут, и на душе сразу светлеет.

Автобусная станция, кое-как сложенная из неровных щербатых кирпичей – пережиток советской эпохи, – ничуть не изменилась. До района, где по-прежнему живет мать Кайи, отсюда десять минут ходу. Слегка опасаясь ненароком с ней столкнуться, иду в центр, чтобы где-нибудь перекусить. На площади тишина. В одном из невысоких домов времен шведского господства разместилось агентство по торговле недвижимостью, в витрине висят фотографии выставленных на продажу дач и земельных участков под застройку, цены умеренные, но не низкие. Я думал, они здесь ниже.

На некоторых фотографиях лишь пустое, поросшее травой поле, дальние камыши, деревья на ветру и небо; снимки заметно выцвели. Некоторое время я пристально разглядываю их.

Покупаю свежую карту Хааремаа. Она испещрена «собачками» – указателями, где можно подключиться к интернету. Кроме того, в южном направлении появилась сравнительно широкая дорога с двусторонним движением, длиной в несколько миль; в остальном ничего не изменилось.

После обеда я с полчаса сижу на искусственном пляже в тени замка и смотрю, как местная молодежь играет в баскетбол. Металлические столбы все так же завывают под резкими порывами ветра.

Надев рюкзак, я иду пешком на дачу – типичный турист в темно-синей походной куртке, которую я откопал в интернет-магазине eBay.

Погода по-апрельски прохладная, мне это очень кстати. На душе ясно и спокойно. Я шагаю по широкому сельскому тракту и, завидев знакомый желтый указатель, сворачиваю в сторону. Узкая дорожка вьется точно так же, как загородные дорожки в Англии, на обочинах дружно пробивается молодая весенняя зелень, воздух пахнет морем, прелой листвой и живицей. Я чувствую прилив бодрости. Даже восторга. В голове теснятся идеи, музыкальные пассажи сменяют друг друга, так и тянет собрать их в нечто огромное, неслыханное.

До дачи я добираюсь уже в сумерки: сначала, несмотря на большой крюк, решаю пройти по тропке, по которой не раз гулял с Кайей. Извилистая тропа неспешно ведет к гнездовью журавлей у самой кромки воды – месту пустынному и прелестному. Около часа топчусь возле камышовых зарослей, ловя малейшие звуки – так чутко я их еще никогда не ловил. Вокруг холодно и серо, хорошо бы проглянуло солнышко; но через некоторое время я закрываю глаза и только слушаю.

К моему удивлению, дача ничуть не изменилась.

В доме темно; Кайя много раз говорила, что ее родители обычно уезжают домой до наступления сумерек, если только не решают остаться на ночевку. Огород выглядит более запущенным, чем прежде, зато соседний, большой заросший бурьяном участок, превратился в тщательно подстриженную лужайку с аккуратными клумбами, ручейками и фонтанчиками, возле которых расставлены вооруженные удочками гномы. На месте прежней, смахивавшей на сарай, дачи нынешний владелец – возможно, сын умерших стариков, – возвел жилище, которое было бы вполне уместно и в Хейсе; ярко вспыхивают огоньки охранной сигнализации.

Загон для кур там, где и был; судя по негромкому квохтанью, доносящемуся из курятника, в нем по-прежнему полно несушек. Я бы не прочь поискать яичко, но уже совсем стемнело. Стараясь ступать как можно тише, торопливо шагаю вдоль участка туда, где во мраке чернеет дровяник.

Клетка на месте. По ней, чуть слышно шаркая лапками, мечется неясный силуэт ее обитателя. Мне вдруг становится страшно. В слабом свете, пробивающемся с соседнего участка, вспыхивают желтые глаза зверя; взгляд злобный, точно у психопата.

Я роюсь в рюкзаке в поисках кусачек, потом ощупью нахожу проволоку, на которую запирается дверца клетки. Зверь перестает метаться и, случайно опрокинув свою миску, припадает в углу к земле. Шесть лет назад, когда Микель приходил кормить лиса, тот всякий раз так же покорно ложился, словно привык к наказаниям и даже не пытался улизнуть. Вот хитрец, думаю я, знает, что сбежать не удастся.

Я распахиваю дверцу; лис ждал этой минуты столько лет. Он твердо знал, что такой миг обязательно придет. Что дверца распахнется, и никто не станет силой загонять его обратно. Он никогда не отчаивался.

Я осторожно отступаю на несколько ярдов, у моих ног топорщит молодые листочки взошедшая картошка. Из-под навеса доносится запах пиленого дерева; мне вспоминается сауна, хлестанье душистым березовым веником, тропки, что расходятся, вьются бесцельно и пересекаются вновь. Ребро опять дает о себе знать, я осторожно выпрямляюсь. А ведь меня запросто могли убить. Вышибить мне глаза. Тех уродов пожурят и отправят восвояси; может быть, они извлекут для себя урок, а может, и нет. Когда я сказал, что не стану подавать в суд, полицейские лишь пожали плечами. В каком-то смысле я сам спровоцировал драку. В Хейсе подобное случается из вечера в вечер. А для меня лучше, чтобы этот случай опустился на илистое дно памяти, где оседает все, что со мной происходит.

Я не столько вижу, сколько чувствую очертания животного – его черную тень, не более: вот тень встает, нюхает открытую дверцу. Между участком и лесом нет забора; в четыре прыжка зверь может нырнуть в безопасную тьму. Мне кажется, я вижу блеск его зубов, влажный нос, глаз.

Может быть, стоит подстегнуть лиса к побегу? Вряд ли, ни к чему это.

Я слышу запах собственного пота, шорох одежды, в конце концов до меня доходит: чтобы лис смог удрать, мне надо уйти.

Остается лишь верить, что в какую-то минуту долгой ночи лис, набравшись храбрости, покинет клетку, в которой был заперт навсегда, и скроется в бескрайней, непредсказуемой тьме.

Пять дней я брожу по острову, сплю на длинных пустынных пляжах или в сараях. Ночи такие холодные, что я мерзну даже в альпинистском спальном мешке, а шелест набегающих на песок волн не дает уснуть. Людей почти не вижу, за провизией хожу в редкие здесь деревушки вполне современного вида; я очень привязался к деревьям, свыкся с мокрой одеждой. У меня начал болеть живот – возможно, из-за резкой перемены в питании, – и время от времени тело сотрясает нутряная гриппозная дрожь. Я отправляю открытки отцу и нескольким друзьям, в том числе Говарду, – но не Милли. Об избиении не пишу ни слова. Ребро при вздохе болит уже меньше, швы рассосались. Форма носа чуточку изменилась, но различие почти столь же ничтожно, как между Рексом и Лансом.

Однажды утром – по-моему, на третий день – просыпаюсь в лесу совершенно больным, а поскольку человек я мнительный, немедленно начинаю волноваться: вдруг у меня проявились запоздалые симптомы сотрясения мозга? Недомогание, однако, проходит, и я поспешно выхожу из леса, из собственного молчания и страха смерти, куда-нибудь поближе к людям.

По дороге набредаю на пулеметные установки, клубки путаной колючей проволоки, загадочные бетонные бугры. Все это действует на меня угнетающе. На широких, усыпанных гравием дорогах машины очень редки. Всякий раз, заслышав шум мотора, я жду, что автомобиль замедлит ход, из салона донесутся приветственные возгласы. В любую деревню захожу с тайной надеждой встретить там Кайю. Любого малыша, что топчется возле полок со сластями, принимаю за Яана. Однажды, продравшись сквозь густой ельник, вдруг вижу перед собой лишенный растительности альвар, он тянется вплоть до поблескивающей вдали полоски моря. Возможно, это тот самый альвар в заплатках лишайника, по которому шесть лет назад мы так осторожно ступали, боясь повредить это хрупкое природное явление, и Кайя, словно предвидя, что с нами произойдет, мимоходом заметила, что любая жизнь – это тоже альвар. Вероятно, резкие ветра до гладкости выскоблили вышедшую на поверхность породу; в другом месте, тоже показавшемся мне знакомым, эти же ветра засыпали песком кучку низкорослых сосенок, столпившихся за пляжем.

Я начинаю разговаривать сам с собой глухим монотонным голосом. Могу подолгу наблюдать за птицей, бестолково суетящейся в подлеске, за жуком, ползущим по прутику, за волнами, со вздохом тыкающимися своими завитками в белый песок; в прежней жизни мало что, кроме фильмов, концертов, компьютера или лица спящей Милли, занимало мое внимание так надолго.

Однажды остаюсь на ночевку возле речушки; просыпаюсь рано, только-только начало светать, и буквально следую совету Корнелиуса Кардью: в своей книжечке «Музыка скрипа» он, помнится, предложил: «Настрой ручей, передвигая в нем камешки». Часа два я настраиваю речку, ворочая довольно крупные валуны – такие и вправду могут преобразить мелодию водных струй; камни с недовольным чавканьем покидают свое ложе, чтобы изменить музыку воды.

В конце концов, я настраиваю поток на ля. Закоченевшие руки почти не действуют. Целый день сижу у ручья, сочиняю, записываю результат на купленных в Таллинне нотных листах, точу карандаш швейцарским складным ножом и снова царапаю грифелем по бумаге. Ночью мне снятся строчки нотных знаков, выведенные тонкими темными водорослями на белом песке, я пытаюсь прочесть музыку, прежде чем набежавшая пена смоет ноты.

В назначенный час по Радио-3 передают «Серые дни». В полном одиночестве я сижу на эстонском острове в высокой траве и мысленно слушаю свое произведение, а музыка воды омывает меня сверху, снизу, изнутри.

Когда я появляюсь на пороге дома, где живет мать Кайи, я уже не прежний бледный лондонец и вообще не сильно похож на городского жителя. Скорее, на огородное пугало. В волосах сено, под ногтями песок. На ногах ботинки, которые во времена моей юности назывались «бутсы для братанов» – грубые, с утяжеленными носами. На спине потрепанный армейский рюкзак: очень не хотелось шататься по Эстонии разодетым, как для фотосессии. Рюкзак раздут, его распирают с трудом поместившийся набор для крикета и спальный мешок. Вдобавок, мое лицо обросло щетиной, причем весьма пестрой расцветки. Все это время, за исключением негромкой музыки в сельских магазинах, я совершенно бесплатно слушал один и тот же напев – завывание ветра. Мои травмы хоть и не бросаются в глаза, но все же заметны. Уху, превращенному в окровавленный ошметок мяса, удалось вернуться к своей исконной форме.

Я рассчитывал бродяжничать несколько недель, но пяти дней хватило с лихвой.

На углу возле жилого массива теперь вырос большой, ярко освещенный гипермаркет; не могу припомнить, что там было раньше. Возможно, пустырь. Или деревянные сараюшки. Уж не бывший ли муж Кайи строил этот огромный магазин? Я вхожу, покупаю коробку шоколадных конфет и бутылку вина. Ассортимент здесь еще меньше, чем в «Лидл», но выглядит супермаркет ярче и новее. У меня даже поднимается настроение. От магазина? Еще чего не хватало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю