Текст книги "Лесная тропа"
Автор книги: Адальберт Штифтер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)
Этот Фридрих Родерер был моим прадедом, от него и пошли все остальные Родереры. Удивительно то, что все они носят бороду, – подобно ему, когда он был циркачом; как он выглядел, когда был на войне, мы, к сожалению, не знаем; но в противоположность ему борода у них не длинная, а подстриженная, всего в три дюйма. Я видел эту бороду на портретах многочисленных его потомков, давно сошедших в могилу, и те, что живы, все носят такую же бороду. У некоторых она седая, как вот у меня. А разве у вас не такая же темная бородка, как у тех, кто принадлежит к нашему роду?
– Случайное совпадение, – сказал я, – нынче во всех сословиях стало обычаем отпускать бородку. Мне нравится этот обычай, да и легче иметь дело с ножницами и гребнем, чем с бритвой.
– Уже то, что вам этот обычай нравится, показывает сходство наших вкусов, – ответил Родерер. – Мы носили бороду, когда это и не было в моде.
Помолчав немного, он спросил:
– Не хотите ли услышать кое-что и обо мне самом?
– Конечно, и я выслушаю вас с живейшим интересом! – воскликнул я.
– Вполне естественно, – ответил он, – поскольку я тут, перед вами, а близкое всегда кажется достовернее и убедительнее, чем далекое. Так слушайте же. Из четырех сыновей Фридриха одного загрызли волки, второй вступил в Тевтонский орден, так что женаты были двое – мой дед Петер, предпоследний из братьев, и самый младший, Йозеф. Четыре родные дочери Фридриха и приемная дочь Матильда также вышли замуж. Так на свете появились новые Родереры и их родственники по женской линии, в чьих жилах текла наша кровь. Моего отца назвали тоже Петером, как впоследствии и меня самого. У отца было небольшое поместье и довольно оживленная торговля льном и полотняным товаром. Мать моя родила ему четырех сыновей и четырех дочерей. Родители уделяли много внимания нашему воспитанию, и детство наше протекало в достатке и довольстве. Отец любил читать исторические и научные книги. Почти весь свой досуг он отдавал чтению. Даже придумал особую лампу и подставку для книги, чтобы читать в постели ночью или во время болезни. Поговаривали, что в молодости он принялся было писать свод всемирной истории. Но сами мы не видели ни строчки из этого труда.
Мы ходили в школу и учились там лучше всех. Как сейчас помню, в каникулы к нам в имение часто приезжали родственники с детьми, и мы затевали разные игры. Среди девочек, которых время от времени привозили к нам родители, приезжавшие с разных сторон и в разных экипажах, была и Матильда, внучка той Матильды, которую приютил в своем доме полковник Родерер. У девочки были прелестные румяные щечки, темные волосы и огромные карие глаза. Она была тихая и казалась не слишком сообразительной. Матильда любила играть со мной, а когда другие кузены ее дразнили или же, расшалившись, даже замахивались на нее кулаками, она со всех ног бросалась ко мне, словно рядом со мной чувствовала себя в безопасности.
Когда я подрос, наш род постигло страшное несчастье. Хотя не было никакого поветрия, все умерли один за другим от разных болезней, так что в живых остались лишь мой отец с детьми и один из сыновей Йозефа, вдовец. У этого сына Йозефа, названного по отцу также Йозефом, больного и дряхлого старика, и жила Матильда. Ее воспитанием никто не занимался, и, получая все необходимое, Матильда оставалась маленькой невеждой. Я был в школе одним из первых; больше всего я увлекался поэзией и, по примеру отца, как только выдавалась свободная минута, хватался за книгу, но читал не труды по истории, а стихи. Проглотив залпом древних греков, я перешел к римлянам, которые понравились мне меньше, а потом и к новым поэтам. Стоило мне погрузиться в мир поэзии, и душа моя преисполнялась блаженства, а в воображении вставали образы героев, прекрасных дам и ангелоликих дев. Так созрела мечта и решимость стать эпическим поэтом. Вновь ушел я с головой в книги о героях древности и ранней поры нашего отечества – поры его расцвета. Выбор мой пал на Адама, Маккавеев, Карла Великого, Оттона и Фридриха Барбароссу – их решил я сделать своим предметом.
Меня совершенно не интересовало все то, что обычно волнует юношей моего возраста, я жил в мире своей фантазии. Мне довольно было нескольких часов сна, я обходился самой простой пищей и все время проводил за книгами и рукописями. И если у меня на одну-единственную строку уходило много часов, то причиной было стремление добиться такой легкости и плавности стиха и такой глубины изображения, как у Гомера. Часто выпадали на мою долю минуты сладостного трепета, когда после долгой чеканки рождалась совершенная по форме строфа. Ради моей цели я изучил языки: санскрит, древнееврейский, арабский и почти все европейские. Я и сейчас еще могу объясняться на них довольно бегло. Я прочел все самое великое, что было написано на этих языках. Все это было возвышенно и необыкновенно, однако не так возвышенно и не так необыкновенно, как сама жизнь. И я решил превзойти всех эпических поэтов и возвыситься до подлинной правды жизни, а поскольку на изучение языков и чтение ушло много времени, то когда я вновь перечел свои стихи, посвященные Оттону и Маккавеям, – лучшие из моих набросков, – они оказались ниже того, что было написано до меня; и коль скоро я творил, не жалея ни времени, ни сил, а плоды этих усилий оказались ничуть не лучше созданного до меня и так и не возвысились до подлинной правды, то я охладел к поэзии и уничтожил все, что было мной написано. И лишь книги, которые я успел узнать и полюбить, были и остались моей радостью. Чем теперь заняться, я не знал. Передо мной была пустота. Но тут произошли события, которые все изменили. Отец мой внезапно скончался в расцвете сил. Коляска, в которой он ехал, перевернулась, и он расшибся насмерть. Мать моя впала в отчаяние, ее сердце терзала мысль о том, как теперь поставить на ноги детей. Ей пришлось взяться за дела отца. К нам стали поступать неоплаченные счета, старые должники отказывались платить, прежние компаньоны начали нас притеснять, судебные издержки росли, убытки множились, и когда в конце концов мать решила прекратить дело, чтобы покончить со всем этим, оказалось, что у нас не осталось почти ничего, кроме крохотного имения, доходов с которого едва хватало на самое необходимое. Тут я и сказал, что мое домашнее воспитание уже давно закончилось, я старший среди детей и не хочу урывать у остальных ни крошки, пора мне идти своим путем и самому выбиваться в люди, чтобы поддержать братьев и сестер и добавить хоть немного к доходам от имения матери. Я тут же уложил свои вещи. Деньги на дорогу я взял лишь как ссуду и немедленно покинул отчий дом. Знание языков очень мне теперь пригодилось. Я мог поехать в любую страну Европы. Но я направился в Амстердам. Когда я туда добрался, у меня в кармане не было ни единого гульдена; но с тем же самоотречением, с которым я прежде стремился к совершенству стихов, устремился я теперь к постижению законов коммерции.
Поскольку я был согласен на любые условия, то быстро нашел работу, и с тем же рвением и усердием, с какими некогда отделывал свои стихи, возил теперь на тележке бочки или ящики, таскал тюки, толок какие-то вещества в ступке, разносил товар по маленьким лавочкам, мыл лари, полки и стаканы, бегал с поручениями, часто работал ночами. Жил я в высшей степени бережливо и уже через четыре месяца смог вернуть родным данные мне на дорогу деньги. Каждую серебряную, а тем более золотую монетку, заработанную мной, я старался пустить в оборот в соответствии с приобретенными мной познаниями, и еще прежде, чем окружающие приметили меня, у меня уже было свое небольшое дельце, которое приносило доход и которое я по мере накопления опыта расширял. Я охотился за каждым геллером, предпочитая скромный, но скорый доход большей, но далекой выгоде. Мои достоинства были замечены, я пошел в гору, и занятия мои, и доходы приобрели более солидный характер, мой кругозор расширился и возможности возросли. Вскоре мне стали доверять всевозможные расчеты и важную деловую переписку, а по прошествии короткого времени я уже почти самостоятельно вел на нескольких языках крупные дела большого торгового дома, расширяя в то же время свое собственное маленькое предприятие. И спустя немного лет, гораздо скорее, чем я рассчитывал, мне удалось стать вполне самостоятельным коммерсантом, подпись Петера Родерера на деловых бумагах считалась надежной по всему Амстердаму, я слыл солидным дельцом.
Когда-то я познакомился во Франкфурте-на-Майне с девушкой, чистой и возвышенной, как героини моих стихов, прекрасной, как принцессы, воспетые в древних и новых героических песнях. Я часто виделся с этой девушкой и говорил с ней в доме ее богатого отца, где я бывал в гостях и по делу. С нею ко мне возвращалось то состояние духа, какое я знал лишь в прежние дни, когда писал стихи. Однако теперь я отправился к Матильде, воспитаннице Йозефа, и сказал: «Матильда, хочешь стать мне верной и доброй женой?» Ее и без того большие карие глаза расширились и наполнились слезами, когда она взглянула на меня и сказала: «Кузен Петер, я охотно пойду за тебя и буду тебе предана и верна до конца моих дней». Она стала самой крупной жемчужиной, самой большой драгоценностью моего дома и самым большим счастьем моей жизни. Все эти годы она была мне нежной, самоотверженной, любящей, верной, заботливой спутницей жизни и теперь, все такая же чистая душой, идет со мной рука об руку и кажется мне еще прекраснее, чем некогда казалась та фея из Франкфурта. Свадьбу отпраздновали в именьице моей матери, куда съехалась вся семья. Братья почти не прикоснулись к тем – сперва небольшим, а позже и более значительным – суммам, которые я им посылал, и теперь вернули мне все, как я некогда вернул им деньги, взятые на дорогу. Каждый из них обзавелся собственным делом и стал порядочным и уважаемым членом общества. Сестра была обручена с достойным молодым человеком. Всех нас объединяло стремление дать матери счастливую спокойную старость. Как-то раз, когда, дожидаясь обеда, все уселись в нижней гостиной вокруг букового стола, как сидели когда-то в детстве, мать опустилась на скамеечку возле большой, выложенной зелеными изразцами печи и сказала: «В этом мире все радости когда-нибудь кончаются, только мать никогда не нарадуется на своих детей». У всех нас на глаза навернулись слезы, и потом, когда кушанья были поданы и мы повели мать к столу, некоторое время никто не мог приняться за еду.
Я уехал с Матильдой в Амстердам, и она стала образцом добродетельной жены и хозяйки дома. Она не стремилась к внешнему блеску. Я помог ей восполнить недостаток знаний, насколько сам считал это необходимым для моей супруги, и, когда мы с ней углублялись в какую-нибудь книгу или радовались совершенству приобретенных нами произведений искусства, то, несмотря на бремя забот и дел, я вновь переживал минуты прежнего поэтического вдохновения. Господь даровал нам сына и дочь, и жена, став им не только матерью, но и кормилицей, посвятила себя детям. Годы минули чередой, и, когда моя матушка покинула этот мир, а состояние мое против ожидания так умножилось, что с избытком покрывало все мои нужды и потребности, я отошел от дел, вынул свой капитал из предприятия, вернулся в Германию и купил имение Фирнберг, где ныне живу на покое, если можно назвать покоем хозяйственные заботы, которых требуют сад, покосы, посевы, леса, а также молочная мыза, птичник, овчарня и все прочее. Но по сравнению с суетой торговых дел это и впрямь покой, а кроме того, это ведь самый древний род человеческой деятельности. Я поставил себе целью в меру моих сил и средств делать добро отдельным людям или всему человечеству. Мне это доставляет необычайное удовлетворение. Теперь мы можем также уделять книгам и картинам больше времени, чем раньше. Здесь я и окончу свои дни. Нашему роду всегда была свойственна тяга в дальние края, Родереры всегда рассеивались по белу свету, нигде не оседали надолго, появлялись то тут, то там, и вновь исчезали; одаренность и непостоянство натуры гнали их с места на место, лишь возрастая от этого. Мне бы хотелось, чтобы род наш обосновался в здешних местах и пустил здесь корни, и если мои потомки захотят последовать моему завету, они осушат болото, будут управлять своей недвижимостью, радоваться плодам своих трудов, стараясь не уменьшать, а множить семейное достояние, будут делать добро жителям здешних мест, срастутся с ними, будут вести жизнь оседлую и спокойную, оставаясь добрыми гражданами, а обо мне скажут: «Петер Родерер из Амстердама первым осел на этой земле». Впрочем, на все воля божья. Вот что я хотел рассказать о себе, и вы видите теперь, сколь странны зачастую бывают наши помыслы и к сколь странным свершениям они приводят. Я и в мыслях не имел как-то повлиять на ваш образ жизни, ибо и характер ваш, и стремления убеждают в тщетности такого рода усилий; я сказал то, что сказал, лишь потому, что вы очень похожи на Родереров. Примите мои слова так же благожелательно, как они были мною высказаны.
– Я вам чрезвычайно благодарен за ваш рассказ и за доверие, – сказал я. – Жизненные картины, которые вы развернули предо мной, наставляют меня и укрепляют в убеждении, что должно уважать любые помыслы, кроме, разумеется, злых, и твердо держаться своей стези, покамест душа сама не устремится к чему-нибудь иному.
– Я того же мнения, – ответил мой собеседник, – и то, что вы сказали сейчас, с годами становится еще яснее, чем было в юности. Страсть к чему-то вложена в душу человека, и, чем значительнее человек, тем сильнее эта страсть, или, вернее, чем сильнее эта страсть и чем неуклонней определяет она поступки человека, тем он становится значительнее.
– И тем легче вырвется он из пут заблуждения, – добавил я.
– Естественно, – подтвердил он, – он успевает прожить две жизни, а нерешительный и слабодушный покуда едва начнет жить и, уж конечно, так никем и не станет, потому что жизнь – это деяние.
За рассказом он давно успел выпить свое пиво, и хотя засиделся дольше обычного, отклонил предложение вновь наполнить его кружку. Потом он встал, приподнял картуз и сказал:
– Прощайте, желаю вам хорошо отдохнуть, а завтра с новым рвением приняться за дело.
– Еще раз благодарю за время, которое вы мне уделили, и за рассказ и желаю вам благополучного возвращения домой и спокойной ночи, – ответил я.
– Аминь, – заключил он и пошел по тропинке, спускающейся с холма; я еще постоял немного, пока не услышал, как коляска его отъехала, а потом поднялся наверх в свою комнату.
«Ну, не чертовщина ли? – сказал я самому себе. – А вдруг я и впрямь потомок этих сумасбродных Родереров? Отчего же я так и не сказал ему, что тоже ношу это имя?»
Я лег в постель и заснул с мыслью о всех кузенах и кузинах, которые теперь, после рассказа Родерера, вполне могли у меня оказаться.
Что касается разбросанности Родереров по белу свету, то к нашему роду это относится не меньше, чем к потомству Петера Родерера. Мой отец лишь недавно переехал в Вену из Семиградья;[4]4
Старинное название Трансильвании.
[Закрыть] один дядюшка живет в Моравии, второй тоже лишь недавно переселился в Вену, а двоюродный дедушка всех своих зайцев настрелял в Силезии. Да и сам я еще нигде не обосновался, ибо с тех пор, как достиг совершеннолетия, или, вернее, еще с тех пор, как начал заниматься живописью, меньше жил у родителей в Вене, а больше в разных других местах, вот и теперь сижу над Люпфингским болотом на неприглядном буром холме, на котором нет ничего, кроме яблони и маленького трактира, куда приходит человек среднего роста с коротко подстриженными седыми волосами и короткой седой бородкой и рассказывает мне о Родерерах. Придется теперь и мне заняться историей своих предков – отраслью науки, которой я до сих пор постыдно пренебрегал, – чтобы иметь возможность сравнить моих Родереров и Родереров господина Петера Родерера.
Весьма примечательно, что на следующий же день, после того как Родерер сказал, что я заброшу живопись, пришли рабочие – строить для меня бревенчатый дом на холме. Дело в том, что я купил у хозяина трактира участок земли под дом из двух комнат – маленькой спаленки и просторного зала, в котором я мог бы работать над большим полотном, для чего чердачная комнатка в трактире была слишком мала. Ибо я, так же как некогда Петер Родерер в своих стихах, стремился воплотить доподлинную действительность, а для этого мне нужно было эту доподлинную действительность всегда иметь перед глазами. Правда, говорят, что совершаешь большую ошибку, изображая жизнь слишком уж доподлинно: становишься сухим ремесленником и весь поэтический аромат в твоей картине пропадает. Нужно свободное вдохновение, свободный полет художника, лишь тогда и она будет свободной, легкой и поэтичной. Иначе-де напрасны и тщетны все усилия. Так говорят те, кто не может изобразить жизнь. Я же говорю: почему творец создал жизнь с такой подлинной доподлинностью и творение его все же столь вдохновенно и возвышенно, что вы, при всех ваших воспарениях, не можете долететь до него? В нашем огромном мире, в каждой даже мельчайшей его части заключена поэзия, полная покоряющей силы. Стоит лишь изобразить действительность такой, какая она есть, и не исказить той одухотворенности, какая в ней заложена, и вы, сами того не ожидая, создадите произведения куда более прекрасные, чем та пачкотня, которой вы восхищаетесь, говоря: сколько здесь вдохновения!
Под Веной есть место, где в глинистом русле течет прозрачная речушка, за ней деревья – маленькая, просвечивающая насквозь рощица. Купол неба с редкими облачками. Все это сотни миллионов раз бывало на земле, и все же место это – самое удивительное и западающее в душу из всех, какие мне доводилось встречать. Я буду писать болото в своем бревенчатом домике. Рабочие, которых я уже давно ждал, явились, и дело пошло. Руководил работой местный мастер, которому я дал эскиз дома и поручил купить хорошего сухого леса. Стеклянного дома с видом на Дахштейн я так и не выстроил, но уж бревенчатый с видом на болото построю обязательно.
На следующий день после разговора с Родерером я, правда, не писал, потому что в этот день размечалось место под дом и начались земляные работы, а я хотел присутствовать при этом, особенно при разметке. Мастер пообещал, что наймет побольше народу, да и сам приналяжет, так что дом будет готов через несколько недель. И действительно, в последующие дни, пока площадка под дом выравнивалась и приводилась в должный вид, то и дело подходили возы, груженные сухими обтесанными бревнами, из которых предстояло сложить стены, а потом появились плотники и вытесали в бревнах пазы. Затем установили стойки и стали сколачивать леса. Наконец начали вязать венцы стен. Во время всех этих работ и потом, когда дом уже строился, я потерял много времени, потому что часто отрывался от своих занятий и шел на место строительства, чтобы поглядеть, как и что, или высказать свои пожелания. Господин Родерер тоже иногда появлялся там, приветливо улыбаясь, стоял в сторонке, наблюдал, как идет работа, и помогал нам советом и наставлением. В одно из его посещений я и узнал, что обтесанные бревна были куплены у него и что я могу не беспокоиться относительно их сухости и прочности, потому что деревья срубили в положенное время, когда в них было мало соку, а потом высушили при умеренной температуре и только тогда, наконец, обтесали. «Значит, – подумал я, – мне достались те самые бревна, о которых хозяйка сказала, что они остались у господина Родерера, потому что теперь пожаров нет».
Во время строительства дома произошли досадные для меня перемены. Потому ли, что здешним жителям – после того злосчастного церковного праздника, когда хозяйке вздумалось пригласить их ко мне, – полюбился трактир «У Люпфа», потому ли, что их любопытство вызвал распространившийся слух о моем строительстве и о его цели, но теперь мне редко удавалось посидеть под яблоней наедине с господином Родерером; к нам то и дело подсаживались гости из Люпфинга или из иных мест. К тому же окрестные жители как бы вновь оценили превосходное пиво, ради единой кружки которого господин Родерер давно уже завел обычай ходить к нам в трактир, слава об этом пиве разнеслась по округе, и народ повалил валом, что явно льстило хозяину и радовало хозяйку, ибо он теперь всегда светился довольством, а она все время улыбалась и говорила сама с собой, когда рядом никого не было. Гости эти так и норовили заговорить со мной, все хотели со мной побеседовать, разузнать о моих намерениях; многие из них пытались также получить доступ к моим картинам, – попытки эти я самым решительным образом пресекал. Лишь когда небо затягивало тяжелыми тучами, предвещавшими грозу или бурю, мне иногда удавалось побыть наедине с Родерером, и, если тучи потом понемногу рассеивались, так что уже можно было не опасаться внезапной перемены погоды, он вновь, как частенько бывало прежде, подолгу засиживался у меня, и мы беседовали о разных разностях. Знания его были обширны, и мы с ним часто и много говорили об искусстве.
Однажды вечером, когда все вокруг заволокло плотной пеленой мелкого затяжного дождя и в трактире у нас было пусто, я сидел в общем зале и, покончив с ужином, болтал о том, о сем с хозяином, подсевшим за мой столик; к нам подошла хозяйка и попросила разрешения сказать мне несколько слов, – она, дескать, давно поджидала подходящего случая. Я подвинул ей стул и предложил присесть за наш столик и сказать все, что у нее на сердце.
– Это такая честь для меня! – воскликнула она. – Но раз вы разрешаете, я уж присяду и все как есть скажу.
Смущенно помявшись, она наконец уселась и заговорила:
– Нам бы давно уже пора поблагодарить вас, да все не было удобного случая, вот я и говорю мужу, нынче самое время. И не только за то, что все плотники, и поденщики, и подмастерья со строительства обедают у нас и дают нам заработать; вы и сами такой знаменитый господин, и такое у вас обращение тонкое, что благородный господин Родерер подолгу беседует с вами, а ведь он всегда куда-нибудь спешит – то в коляске, то пешком; даже из Люпфинга приходят на вас поглядеть, даже самые важные в городе господа – у них, может, своя лавка или страховая контора, – и все видят, что наше пиво очень хорошее, и всем этим мы обязаны вам. Просто не знаем, как вас и благодарить. Верно, Христиан?
– Господин и сам знает, как мы ему благодарны за то, что ради него к нам приходит много гостей, – поддержал ее хозяин. – Мы не умеем складно говорить, но он и сам видит, что мы желаем ему добра.
– Желаем добра, – подхватила хозяйка. – Уж конечно, добра. Потому-то я все хотела вам сказать, чтобы вы не хоронились от людей, а ездили бы в Люпфинг да в гости к благородному господину Родереру, у него там очень красиво, и картины, и сад, а на Сусанне собирается жениться один граф – писаный красавец! Его зовут граф фон Штернберг, а матушка у нее такая добрая да приветливая, ни одно дитя не пропустит, чтобы не заговорить. А может статься, что на Сусанне женится вовсе даже барон Вальдхайм, говорят, дело еще не слажено, а то и барон Геллер, она и другим нравится, они все ее почитают, как принцессу. Только я вам говорю, она за графа выйдет, потому как граф познатнее барона, да и коляска у него вся блестит, а в упряжке пара каурых коней – загляденье просто! Я как-то видела их вдвоем в этой самой коляске. И к другим вам надо поехать в гости, а не сидеть здесь одному; потому вы никогда и людей не рисуете, а все одни деревья да траву. Вот что я, хотела вам сказать и теперь вот сказала.
– Искренне благодарен вам, дорогая хозяюшка, – ответил я, – однако если я и поеду куда, то только в Вену. Это огромный город, в нем уместились бы две сотни таких городишек, как Люпфинг, и жителей там раз в пятьсот больше, чем в Люпфинге, попадаются и важные господа, у которых свои лавки есть, да и страховые конторы побольше здешних. Со многими из них я вожу компанию, когда бываю в Вене. Но, уж выбравшись в ваши края, избегаю людей и предпочитаю общество ящериц и мух.
– Так-то оно так, – ответила хозяйка, – да когда же вы в Вену-то поедете? Вон ведь новый бревенчатый дом у нас строите, а кто дом строит, тому в нем и жить; вот вы и просидите в нем весь век свой, и хоть и будете к нам захаживать и у нас обедать или служанку себе наймете, какую я вам подберу, а все ж таки не вашего мы поля ягоды. В Люпфинге живут два художника, очень они красиво расписывают комнаты и церкви; у одного из них есть и жена и детки, и вечером, после работы, оба идут в трактир. Ну, а вы даже вечерами, в хорошую погоду, все сидите у нас тут под яблоней, и люди вроде вокруг вас есть, да ведь вы с ними почти совсем не разговариваете, во всяком случае, еще меньше, чем другие знатные господа. Мы могли бы тоже, как в других трактирах, отгородить для вас особую залу, чтобы к вам приходили гости, а вы бы могли красиво ее расписать. Да вот не рисуете вы ни птиц, ни святых, я видела в вашей комнате огромную холстину, что на доски натянута и сплошь закрашена, так ведь на ней опять одни облака; а потом перенесете вы этот холст в новый дом и так и будете все рисовать и рисовать без конца, ни люди к вам, ни вы к людям, даже к нам по соседству и то небось не заглянете; так, право, и душой заболеть недолго.
– Обещаю вам, дорогая хозяюшка, или лучше – матушка Анна, как называет вас ваш супруг, так вот, обещаю вам, матушка Анна, что не заболею; я вообще редко болею, и потом я ведь подолгу хожу пешком по окрестностям и много бываю на свежем воздухе, – ответил я.
– Вот-вот, на свежем воздухе, – возразила она, – это на болоте-то, от которого одна хворь людям, а вы сидите там сиднем на каком-то несуразном стульчике и все рисуете и рисуете, разве что пройдете два шага, да на другом месте опять и сядете.
– Зато уж зимой, – возразил я, – не буду работать над большой картиной, которую вы видели, потому что на ней я пишу ваши места, а для этого нужно лето, чтобы я мог в любое время взглянуть, верно ли я все делаю; и если зимой я не поеду в Вену, то натяну высокие юфтяные сапоги и отправлюсь по снегу в Люпфинг, а там, может быть, загляну и в трактир, буду там есть и пить. Да и вообще, когда выпадет снег, я собираюсь сходить в гости к разным людям.
– Вот-вот, к людям, – вставила она, – к людям, а не то и впрямь ум за разум зайдет.
– Я и говорю – к людям пойду, к людям, – подтвердил я. – Я вижу, что вы хотите мне добра и от души благодарю за совет.
– Да, мы оба хотим вам добра, что Христиан, что я, – откликнулась она.
Потом мы еще немного поговорили об уютном зальце для почетных гостей, который хозяйка хотела отгородить от общего помещения. Я посоветовал ей оставить столики под яблоней, потому что это место привлекает гостей больше, чем так называемый зал, который можно найти повсюду и который им не в новинку. А если она хочет, чтобы в ее доме бывало больше гостей, и для этого непременно нужен отдельный зал, то я помогу ей в этом и готов сам привезти сюда из Вены художника, который распишет этот зал куда лучше, чем удалось бы мне.
Когда я встал, чтобы идти к себе, она сделала книксен и, очень довольная моей любезностью, поблагодарила меня за доброту. Я поднялся в свою комнату и лег спать.
Дом мой и в самом деле через несколько недель был готов. Стены обеих комнат я велел обшить тонкими досками, обмазать глиной, оштукатурить и покрасить в матово-серый цвет. Когда все как следует высохло, я перебрался туда. Переезд в просторную высокую комнату с большими окнами был для меня праздником, на душе было легко и радостно. Теперь я поставил свои подрамники так, чтобы свет равномерно падал на тот холст, над которым я как раз работал. С радостью принялся я устраиваться на новом месте. Служанки я не стал нанимать, а попросил приносить мне все необходимое из трактира, уборку же и поддержание порядка в доме взяла на себя хозяйка. Дом был устроен так, что она могла пройти ко мне в спальню, не входя в большую комнату; я нарочно позаботился о том, чтобы она, в мое отсутствие, была заперта. Обстановка дома состояла из двух длинных столов, ночного столика, нескольких стульев, скамьи, зеленой кафельной печки, кровати и двух объемистых шкафов для моих вещей и одежды. Мебель была сделана из простого дерева и покрашена в тот же серый цвет, что и стены. Я не хотел, чтобы в доме были какие-либо яркие, бросающиеся в глаза тона. Потом я пригласил к себе Родерера; он похвалил и само строение, и всю обстановку.
Жизнь в новом доме я начал с того, что с помощью двух рабочих, в умелости которых убедился еще во время строительства, распаковал и собрал позолоченную раму, а затем вставил в нее большую картину вместе с нарочно для этого пригнанным подрамником. Рама точно подошла по размеру. И, как всегда, когда мне случалось впервые увидеть свою работу вставленной в раму, картина и на этот раз показалась мне гораздо больше и как-то внушительнее, чем прежде. Полотно и в самом деле оказалось огромным, так что, пожелай я вывезти его из этого бревенчатого домика, мне пришлось бы разобрать раму и скатать холст в трубку, в противном же случае, чтобы вынести ящик с картиной в раме и на подрамнике, надо было бы разобрать стену. Та часть картины, которая уже была написана, показалась мне вполне сносной. И мне не терпелось скорее продолжить работу. Раму я не стал разбирать, а просто завернул ее в холстину и прислонил к стене, чтобы была под рукой на случай, если вновь понадобится.
Теперь я почти все время работал только над картиной, потому что большая часть этюдов с натуры уже была готова, и лишь изредка мне приходилось на несколько часов уходить из дому, чтобы сделать кое-какие наброски. Чаще я выходил из дому лишь для того, чтобы охватить взглядом весь открывающийся с вершины холма вид. Отдельные места я мог разглядеть из окон комнаты, выходивших в ту сторону, вид на которую я старался запечатлеть на полотне. Так дело и шло. Поскольку теперь мне приходилось большей частью работать в четырех стенах, я начал совершать прогулки. Хозяйка решительно не одобряла такого образа жизни, это было ясно видно; однако теперь она уже больше не заговаривала со мной об этом и лишь то и дело принималась рассказывать о разных событиях в Люпфинге, Киринге, Цансте или где-нибудь еще и о том, какие там бывают празднества и увеселения, или о том, какие красивые места там-то и там-то. Но самым-де великолепным будет празднование пятисотлетия Люпфинга, – счет ведется с того дня, когда был заложен первый камень церкви, что стоит и по сей день; а город был и прежде, да только потом разрушился. Праздник назначен на день святого Варфоломея, и каждый, кто отправится в Люпфинг, может убедиться собственными глазами, что приготовления уже идут полным ходом.