Текст книги "Лесная тропа"
Автор книги: Адальберт Штифтер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц)
АВДИЙ
© Перевод Н. Касаткиной
Эсфирь
Бывают люди, на которых сыплется с ясного неба столько злоключений, что под конец они уже покорно стоят под грозой и непогодой; а есть и другие, к кому счастье идет с таким нарочитым упорством, что кажется, будто в иных случаях ради их блага в корне меняются законы природы.
Это и натолкнуло людей античного мира на понятие рока, а нас – на более милостивое понятие судьбы.
И в самом деле, законы природы действуют с таким беспечным равнодушием, что мы содрогаемся, представляя себе, будто незримая длань, простертая из облаков, у нас на глазах творит непостижимое. Ибо сегодня с тем же невинным видом приходит удача, с каким завтра обрушится беда. А минует та и другая, и в природе воцарится прежняя невозмутимость. Вот, например, красивым серебряным зеркалом струится река, в воду падает мальчик, она всколыхнется нежной рябью вокруг его кудрей, а пойдет он ко дну, и немного погодя по-прежнему будет струиться серебряное зеркало реки… А вот меж темными тучами родного неба и желтым песком родной пустыни скачет бедуин; вдруг легкая сверкающая искра задела его чело, по всем жилам пробежала неизведанная дрожь, сквозь дурман до слуха донесся небесный гром, и все стихло навеки.
Для людей античности то был рок, грозная, конечная, непреклонная причина свершающегося, он заслоняет собой все, да и нет за ним ничего, так что и боги подвластны ему; для нас это судьба, нечто ниспосланное свыше, что мы должны приять. Сильный покоряется смиренно, слабый противится жалобами и слезами, заурядный теряется и цепенеет перед лицом сокрушительного несчастья или, обезумев, доходит до святотатства.
Но, в сущности, нет, должно быть, и рока, как предельной бессмыслицы бытия, и нет ничего, что бы ниспосылалось каждому из нас в отдельности; вместо этого яркая гирлянда цветов цепью тянется по бесконечности вселенной и посылает свой отсвет в людские сердца – это цепь причин и следствий, – а в голову человека вложен самый прекрасный цветок из всех цветов – разум, око души, он связует нас с цепью и, считая цветок за цветком, звено за звеном, мы достигнем той руки, в которой заключен конец. И если с самого начала мы правильно вели счет и можем обозреть все сосчитанное, тогда уже для нас нет случая, а есть следствие, нет беды, а есть вина; ибо из тех пробелов, что имеются сейчас, вытекает неожиданное, а из недобросовестности – несчастье. Хотя род человеческий ведет счет не одно уже тысячелетие, но из всей цепи раскрыты лишь отдельные лепестки, по-прежнему события жизни протекают перед нами как священная тайна, по-прежнему горе кочует из сердца в сердце – а может, горе тоже один из цветков той цепи? Кому дано это узнать? А если кто вздумает говорить, зачем цепь такая длинная, и потому за тысячелетия раскрыты и заблагоухали всего несколько лепестков, мы ответим ему: для того так и необъятен запас, чтобы каждое новое поколение могло что-то познать для себя – мельчайшая частица познанного сама по себе великое драгоценное богатство и чем больше придет в жизнь новых открывателей, тем великолепнее и драгоценнее будет богатство; о том же, что таится в пучине грядущей жизни, мы угадываем лишь тысячную тысячной доли. Не будем же докапываться до сути вещей, а попросту расскажем об одном человеке, на котором проявилось многое из непознанного, и теперь уже не поймешь, что было необычайным – судьба его или душа. Так или иначе, когда проследишь подобный жизненный путь, хочется задать вопрос: «За что же это?» И тянет погрузиться в невеселые думы о провидении, судьбе и конечной причине всего сущего.
Я собираюсь рассказать о еврее Авдии. Тот, кто слышал о нем или даже видел согбенного девяностолетнего старца, сидящего на пороге белого домика, пусть не поминает его со сложным чувством – будь то с проклятием или с благословением, того и другого он вдоволь пожал за свою жизнь, – лучше пусть вновь увидит его облик из этих строк. А тот, кто даже ни разу не слыхал об этом человеке, пусть не поленится последовать за нами до конца, ибо мы попытались просто восстановить его образ, а уж потом пусть судит о еврее Авдии так, как подскажет сердце.
В самой глубине пустыни, за Атласскими горами, стоит забытый историей древний римский город. Он постепенно ветшал и разрушался и много веков тому назад утратил свое название. Никто не помнит, с каких пор в нем нет уже обитателей, европеец до самых последних времен, не имея о нем понятия, не наносил его на свои карты, а бербер мчался мимо на своем резвом скакуне и, видя покосившиеся стены, либо вовсе не задумывался о них и об их назначении, либо двумя-тремя суеверными мыслями отдавал дань закопошившейся в душе жути, пока из глаз не скрывался последний край стены и до слуха уже больше не долетал вой шакалов, которые хозяйничали в древних развалинах. Повеселев, скакал он дальше, а вокруг опять расстилалась знакомая, безлюдная, прекрасная, издавна полюбившаяся картина пустыни. Однако же, неведомо для прочего мира, в развалинах, кроме шакалов, ютились другие обитатели. Это были сыны самого обособленного из всех племен земного шара, упрямо вперявшие взор в одну-единственную его точку, хотя сами-то они рассеяны по всем обитаемым странам, и несколько капель этого огромного человеческого моря брызгами залетели даже сюда, в опустевший город. Хмурые, чернявые, неопрятные евреи, точно тени, бродили среди развалин, сновали там, внутри, взад-вперед, жили там внутри вместе с шакалами, которых подкармливали время от времени. Кроме единоверцев, живущих во внешнем мире, никто не знал о них. Они промышляли золотом, серебром и другими товарами, а также иногда и скупленным в Египте зачумленным тряпьем и шерстяными тканями, от которых сами нередко заражались чумой и погибали – и тогда сын с покорностью и терпением брал отцовский посох и пускался в странствие и делал то же, что отец, ожидая, чем его подарит судьба. Если кому-нибудь из них случалось быть убитым и ограбленным кабилами, весь род, рассеянный по неприютной, неоглядной пустыне, оплакивал погибшего громкими воплями – потом все затихало и забывалось, только спустя долгий срок где-нибудь находили убитого кабила.
Таков был народ, от которого происходил Авдий.
Надо было пройти через римскую триумфальную арку, мимо двух засохших пальм, чтобы попасть к развалинам стен, назначение которых уже нельзя было определить – теперь они стали жилищем Арона, Авдиева отца. Поверху тянулись остатки водопровода, внизу валялись обломки чего-то совсем уж непонятного, через них приходилось карабкаться, чтобы добраться до лаза в стене, ведущего в жилище Арона. С внутренней стороны выломанного лаза вниз шли ступени – в прошлом карнизы дорического ордена, очутившиеся здесь неведомо когда по воле неведомого разрушительного случая. Они вели в расположенное ниже обширное жилище, снаружи трудно было себе представить нечто подобное под грудами камня и мусора.
То была зала, окруженная мелкими покоями, какие любили строить римляне. Но вместо плиточного или деревянного, каменного или мозаичного пола была голая земля, на стенах вместо фресок или орнамента проглядывал римский кирпич, и повсюду были набросаны свертки, тюки и всякий хлам, наглядно свидетельствуя о том, какими дрянными и разнородными товарами торгует еврей Арон. Больше всего тут было одежды и лохмотьев всех цветов и всех времен. Они висели кругом, впитав в себя пыль почти всех африканских стран. Для сидения и лежания служили вороха старых тканей. Стол и прочую мебель заменяли камни, снесенные сюда из древнего города. За кипой желтых и серых кафтанов была дыра в стене, намного меньше того лаза, который заменял входную дверь; оттуда глядела тьма, как из мусорной ямы. Казалось, через эту щель немыслимо пролезть. Но если, пригнувшись, удавалось в нее протиснуться, то дальше за кривым проходом открывалась новая зала, окруженная другими комнатами. Здесь пол был устлан персидским ковром, в остальных – такими же или похожими коврами. Стены и ниши обиты войлоком и завешаны драпировками, возле них столы из ценного камня и чаши, и даже ванна. Здесь пребывала Эсфирь, жена Арона. Тело ее покоилось на узорчатом дамасском шелку, щеку и плечи ей ласкала самая мягкая и жаркая из всех материй, тканая сказка из Кашмира, такая, как у султанши в Стамбуле. При ней были служанки в красивых платках вокруг красивого и умного чела, с жемчугами на груди.
Сюда Арон сносил все, что было дорогого и что бедным смертным представляется вожделенным благом.
Драгоценные уборы были разбросаны по столам и развешаны на стенах. Свет лился сверху из увитых миртом окон, которые иногда засыпало желтым песком пустыни, но когда наступал вечер и зажигали светильники, тогда все блестело, сверкало, излучало сияние. Величайшим сокровищем Арона, кроме жены Эсфири, был их сын – мальчик, что играл на ковре, мальчик с черными выпуклыми живыми глазами, наделенный всей полуденной красотой своего племени. Этот мальчик и был Авдий, еврей, о котором я вознамерился рассказать, а пока что нежный цветок, расцветший под сердцем Эсфири.
Арон был богаче всех в древнем римском городе. Об этом отлично знали те, что жили с ним бок о бок, ибо он нередко делил с ними свою удачу и тоже все знал о них; но не было тому примера, чтобы это дошло до слуха скакавшего мимо бедуина или ленивого бея в гареме; нет, над мертвым городом безмолвно висела мрачная тайна, словно никогда здесь не слышно было иного звука, кроме воя ветра, осыпавшего город песком, да отрывистого страстного рева, какой издавал дикий зверь, когда над развалинами всходил раскаленный диск луны и заливал их своим светом. Евреи вели торг с ближними племенами, их отпускали и не очень-то расспрашивали, где они живут, а когда другой их сосед, шакал, выходил наружу, его приканчивали и бросали в яму. Оба свои величайшие сокровища Арон одаривал всем, что, казалось ему, принесет им пользу. И когда он, побывав во внешнем мире, где его избивали и гнали из каждого селения, возвращался домой и вкушал те блага, которые древние цари его народа, начиная с самого Соломона, почитали радостью жизни, когда он испытывал прямо-таки сатанинское торжество. И когда порою у него закрадывалась мысль, что бывает и другое блаженство, идущее из души, тогда он говорил себе, что это умножает печаль, от которой надо бежать, и в самом деле бежал от нее, но все же подумывал в один прекрасный день посадить Авдия на верблюда и отвезти в Каир к ученому врачу, чтобы сыночек стал мудрым, как древние пророки и вожди его племени. Однако из этих дум тоже ничего не получилось, потому что они просто пришли в забвение. Итак, мальчик не знал ничего другого, как взобраться на груду мусора, смотреть на огромный необозримый небосвод и думать, что это край господней мантии, а в древние времена Иегова сам спускался на землю, чтобы сотворить ее и чтобы избрать себе народ, а потом посещал его и, возвеселившись сердцем, разделял с ним пищу. Но Эсфирь звала сына вниз, примеряла на него коричневый кафтанчик, потом желтый, потом опять коричневый. Она украшала его драгоценными уборами, чтобы прекрасный жемчуг своим мерцанием оттенял его тонкое смуглое личико, а рядом чтобы сверкал алмаз. Она повязывала ленту вокруг его лба, приглаживала ему волосы и растирала тельце и щеки мягкой тонкой шерстяной ветошью; часто мать наряжала его девочкой или умащала ему брови, чтобы они изгибались над блестящими глазами, как две узенькие черные полоски, а после давала ему любоваться собой в оправленное серебром зеркало.
Годы миновали один за другим, и вот однажды отец Арон вывел его в переднюю залу, надел на него рваный кафтан и сказал:
– Сынок Авдий, пора тебе идти в мир. В мире же у человека нет ничего, кроме того, что он сам себе добывает и может добыть в любую минуту. Но ничто не дает такой уверенности, как умение добывать, – иди же и научись ему. Вот я даю тебе верблюда и золотую монету, и, покуда ты не заработаешь себе достаточно на прожитие одного человека, я ничего тебе больше не дам; если ты станешь человеком никчемным, я тебе и после смерти своей ничего не дам. Если ты пожелаешь и окажешься поблизости, можешь со временем навестить меня и мать – а когда приобретешь достаточно, чтобы прожить одному человеку, тогда приходи назад, я додам тебе столько, чтобы хватило и на двоих и на многих. Можешь привести с собой жену, и мы отведем вам у нас в подземелье место, где бы вы могли жить и наслаждаться всем, что ниспошлет вам Иегова. А теперь, сынок Авдий, благословляю тебя в путь. Иди, только не выдавай никому, в каком ты вскормлен гнезде.
Сказав так, Арон вывел сына к пальмам, где лежал верблюд. Тут он благословил его и возложил руки на кудри его головы.
Эсфирь лежала в комнате на ковре и, рыдая, колотила кулаками об пол.
Авдий же, приняв отцовское благословение, сел на лежащего верблюда, который, едва почуяв ношу, тотчас встал на ноги и поднял седока вверх. И тот, вдохнув непривычный, словно повеявший издалека воздух, оглянулся в последний раз на отца и покорно поехал прочь.
С этой поры Авдий терпел хлещущий в лицо град и ливень, он кочевал из страны в страну, через моря и реки, из одного столетия в другое, он не знал ни одного языка и выучился им всем, у него не было денег, и он добывал их себе, а потом прятал в ущельях и вновь находил там, он не был ничему обучен и ничего не умел, как только смотреть и думать, сидя на своем тощем верблюде и обратив огненный взгляд в необъятную страшную пустоту, окружавшую его. Он жил очень скудно, частенько довольствовался горстью сушеных фиников и все же был прекрасен лицом, подобно тем небесным вестникам, что в давние времена часто посещали его народ. Так некогда сам Магомет, пребывая день за днем, месяц за месяцем в песках пустыни, наедине с собой и своим стадом, предавался думам, которые потом, точно огненный смерч, пронеслись по земле. Для других же Авдий был чем-то таким, что самый ничтожный турок считал себя вправе пинать и пинал ногой. Когда дело касалось его выгоды, он был жесток и неумолим, он поступал вероломно с мусульманами и христианами, когда же ночью вместе со всем караваном вытягивался на желтом песке, он бережно клал голову на шею своего верблюда, и, когда сквозь сон и дрему слышал фырканье животного, ему становилось хорошо и приютно на душе, а если седло до крови натирало спину верблюда, Авдий отказывал себе в благодатной воде, обмывал ранку и прикладывал к ней бальзам.
Он побывал в тех местах, где некогда стоял властитель торговых путей – Карфаген, повидал Нил, пересек Тигр и Евфрат, пил воду Ганга, бедствовал и обирал, загребал и копил, – ни разу не собрался навестить родителей, потому что странствовал по дальним краям, и лишь спустя пятнадцать лет впервые воротился в забытый всеми римский город. Он пришел ночью, пришел пешком, потому что у него украли верблюда, одет он был в лохмотья и в руках держал кусок конского навоза, чтобы бросить его шакалам и этой подачкой отогнать их от себя. Так ему удалось добраться до римской арки и до двух сухих пальмовых стволов, которые все еще были целы и ночью черными полосами тянулись в небо. Он постучался в дверь, втройне сплетенную из тростника и закрывавшую входной лаз, и стал звать, повторяя свое и отцовское имя, – он прождал очень долго, пока кто-то услышал и разбудил старого еврея. Все поднялись в доме, когда узнали, кто пришел, и Арон, сперва поговорив с пришельцем через дверь, отворил ее и впустил его. Авдий попросил отца провести его в подвал и, закрыв за собой тростниковую дверь, отсчитал отцу золотые монеты всех стран, добытые им в таком большом количестве, какого и ожидать было нельзя. Арон молча наблюдал за ним, а когда он кончил, собрал в кучу разложенные на камне золотые и горстями всыпал их обратно в кожаный мешок, в котором они были принесены, и положил мешок рядом, в щель между мраморными плитами.
Тут словно раскололась надвое жесткая кора, или же Арон хотел сперва покончить с делом, а потом уже дать волю отцовской радости, – он кинулся к сыну, обхватил его, прижал к себе, с воплями, благословениями, причитаниями ощупывал его, орошал его лицо слезами.
Когда он утих, Авдий снова поднялся в прихожую, бросился на кипу циновок, лежавших там, и перестал сдерживать источник слез, они тихо и сладостно заструились из глаз, ибо он до смерти устал телом.
По приказанию отца с него сняли рубище, его положили в освежающую, очистительную ванну, потом умастили ему тело драгоценными целительными притираниями и обрядили его в праздничные одежды. Только потом его повели во внутренние покои, где Эсфирь сидела на подушках и терпеливо дожидалась, пока отец придет с ним. Она встала, когда вновь прибывший, откинув занавес, вступил в комнату, – но это уже не был милый, нежный, красивый ребенок, которого она так когда-то любила и чьи щечки были точно пуховые подушки для ее губ. Лицо его потемнело и посуровело, лоб стал выше, глаза еще ярче горели огнем; и он, в свой черед, смотрел на мать и тоже видел перемены, жестокой игрой времени запечатлевшиеся на ее челе. Когда сын приблизился к ней, она прижала его к сердцу, усадила рядом с собой на подушки и покрыла поцелуями его щеки, лоб, волосы, его глаза и уши.
Старик Арон стоял в сторонке, склонив голову, а служанки сидели в соседнем покое за желтыми шелковыми занавесками и перешептывались между собой. Другие, тоже состоящие при доме, были заняты в дальних покоях своим, возложенным на них делом. Хотя ночь перевалила за половину и близилась к утру, а знакомые созвездия, вечером взошедшие со стороны Египта, уже стояли вкось над головами, клонясь к пустыне, однако же обычай требовал отпраздновать не мешкая прибытие сына. При свечах заклали ягненка, зажарили его на кухне и поставили на стол. Все домашние собрались и ели от него и дали поесть челяди. После того все отправились на покой и спали до позднего утра, когда солнце пустыни уже светило на развалины, точно огромный круглый алмаз, изо дня в день один сверкающий посреди неба.
После этого три дня подряд длились праздничные пиры. Созвали в гости соседей, не обделили ни верблюда, ни осла, ни пса, а доля зверей пустыни была положена им в уединенном конце развалин, ибо обломки стен вдавались далеко в равнину, и то, чем пренебрегли люди, служило убежищем для зверей.
Когда миновали празднества и прошло еще некоторое время, Авдий снова простился с родителями – он отправился в Баалбек за прекрасноокой Деборой, которую увидел там и приметил себе, она же со своими ближними была одного с ним племени. Он странствовал как нищий и добрался до места два месяца спустя. Обратный путь он совершил под видом вооруженного турка, примкнув к большому каравану, ибо вез с собой богатство, которое не мог уже прятать по ущельям, а если бы оно пропало, не мог добыть его заново. Во всех караван-сараях только и было толков, что о красавце мусульманине, а также о рабыне, превзошедшей его красотой и сопутствующей ему; но толки людские точно сверкающая река, что иссякает по мере приближения к пустыне, вскоре они заглохли совсем, и немного погодя никто не думал, куда девались оба путника, и никто больше не толковал о них.
Они же находились в жилище старика Арона, где в сводчатых помещениях под грудами мусора были приготовлены покои, повешены занавеси, разложены подушки и ковры для Деборы.
Арон, как обещал, поделил с сыном свое имущество, и теперь уже Авдий вел торговлю, разъезжая по чужим странам.
Как он был покорен отцовской воле прежде, так и теперь свозил отовсюду то, что, по его разумению, могло быть на пользу и на радость родителям; он подчинялся своенравным причудам отца и терпел несправедливую воркотню матери. Арон дряхлел и слабел умом, Авдий же ходил в богатой одежде, с блестящим и умело сработанным оружием и вступал в торговые товарищества с другими купцами, как поступают в Европе крупные коммерсанты. Родители впали в детство и умерли один за другим, и Авдий похоронил их под камнями, лежавшими возле древней римской капители.
Отныне он остался один в сводчатых покоях под огромной грудой мусора, рядом с триумфальной аркой и стволами двух засохших пальм.
Он уезжал теперь все чаще и дальше. Дебора сидела дома со своими служанками и дожидалась его, он же становился все известнее среди торговых людей внешнего мира, все приближая к пустыне сверкающую стезю богатства.
Дебора
Через несколько лет после смерти Арона и Эсфири в доме рядом с пальмами постепенно назрели большие перемены. Все приумножались богатства и удачи. Авдий усердно занимался своими делами, все расширяя их, и благодетельствовал зверям, рабам и соседям. Они же ненавидели его за это. Избранницу своего сердца он осыпал всеми благами мира и, хотя она была бесплодна, привозил ей в дом всевозможные дары из разных стран. Но однажды он заболел в Одессе, заразившись злым поветрием оспы, которая обезобразила его, и, когда он возвратился, Дебора почувствовала к нему отвращение и навсегда отринула его; только прежний голос, но не облик привез он домой, и, обернувшись на звук знакомой речи, она тотчас отстранялась и уходила из дому: ей дан был только телесный взор, чтобы созерцать красоту плоти, но не духовный, чтобы видеть красоту душевную. Раньше Авдий не понимал этого; встретив ее в Баалбеке, он и сам ничего не видел, кроме ее несравненной красоты, и, уезжая, увез с собой только воспоминание об этой красоте. Для Деборы все было кончено. Он же, поняв, что случилось, ушел к себе в комнату и написал разводную, чтобы держать ее наготове, если ее потребует та, которая захочет покинуть его, столько лет пробыв с ним. Однако она не потребовала развода, а продолжала жить рядом с ним, была ему послушна и печалилась, когда всходило солнце, печалилась, когда солнце заходило. А соседи смеялись над его уродством и говорили, что Иегова наслал на него ангела проказы и тот отметил его своей печатью.
Он молчал, и так шло время.
Он уезжал, как прежде, возвращался и опять уезжал. Повсюду искал он богатства, то накапливая его с жгучей алчностью, то расточая без оглядки, и в многолюдстве чужих стран ублажал свою плоть всеми мыслимыми наслаждениями. А воротясь домой, подчас просиживал целый вечер на своем излюбленном месте за грудой мусора над домом, возле зубчатого алоэ. Он сидел, подперев седеющую голову рукой, и думал, что хорошо бы уехать в холодную и сырую Европу, хорошо бы знать все, что знают тамошние мудрецы, и жить, как живут там знатные люди. А потом он обращал взгляд на расстилавшиеся перед ним, раскаленные до блеска пески и отводил его в сторону, когда тень печальной Деборы показывалась из-за угла полуразрушенной стены, и жена не спрашивала его, о чем он думает… Впрочем, это были мимолетные мысли, вроде тех снежинок, что оседают на лице путника, взобравшегося на Атлас, и он тщетно пытается их схватить. Когда Авдий наконец опять сидел на верблюде, возвышаясь над целым караваном, повелевая и властвуя, он становился другим человеком: задором пылали отвратительные рубцы на щеках и нетронутой прежней красотой горели прекрасные глаза – они даже становились еще прекраснее в такие минуты, когда вокруг него, сгрудясь, колыхались люди, животные и кладь, когда во всю ширь развертывался поезд смельчаков, и он ехал среди них, точно владыка над всеми караванами; ибо на чужбине он обретал то, в чем ему было отказано дома: почет, уважение и власть. Он внушал себе, что это его право, и старался как можно чаще утвердиться в нем, – и чем больше он приказывал и требовал, тем охотнее слушались его остальные, как будто так и положено, как будто ему в самом деле дано такое право. Хотя он и догадывался, что власть дают ему деньги, но все-таки крепко держался за нее, упиваясь ею. Однажды бей прислал к нему в город Бону своего уполномоченного Мелек-бен-Амара.
Добиваться займа, и знатному, богато одетому вельможе пришлось долго ждать и униженно клянчить, пока он, Авдий, не смилостивился над ним; после этого случая он почти насытился властью в сердце своем. Когда же он оттуда направился в путешествие через Ливию, ему довелось испытать и дурман кровопролития. Купцы, паломники, воины, бродяги и прочие люди собрались в большой караван, чтобы идти через пустыню. Авдий был одет в пышные шелка, под которыми блистало оружие, – с тех пор, как он был изуродован, его еще сильнее влекло к блеску и пышности. На седьмой день пути, когда их обступали черные скалы, а верблюды впивались копытами в бугры сыпучего песка, на караван налетела туча бедуинов. Не успели опомниться те, что ехали посередине, где находилась главная поклажа, как по краю каравана затрещали выстрелы из длинноствольных ружей и молниями сверкнули клинки. Среди тех, кто был посередине, послышались крики и вопли; многие совсем обезумели, некоторые соскочили наземь и коленопреклоненно молились. Тут поднялся в седле тощий еврей, тоже ехавший посередине, возле больших тюков, и стал выкрикивать боевые приказы, какие только приходили ему в голову. Он подскакал к тому краю, где кипело сражение, и выхватил из ножен кривую саблю. Всадники, с головой закутанные в белое, пытались здесь оттеснить тех, кто защищал караван. Один из бедуинов сразу же повернулся к еврею и поверх шеи верблюда взмахнул клинком над его головой, но Авдий ни на миг не потерял присутствия духа. Прижавшись сбоку к шее верблюда, он вплотную приблизился к неприятелю и с седла пронзил его саблей, так что кровь хлынула ручьем на белый бурнус. Тех, что были рядом, он застрелил из пистолетов, а потом начал выкрикивать приказы, которым вняли и последовали ближние защитники. Увидев, какой оборот принимает дело, приободрились и другие, их все прибывало и прибывало, когда же пал первый, второй, третий враг, тогда словно налетел дикий сладострастный вихрь, бес смертоубийства обуял путников, весь караван ринулся сюда. Самого Авдия рвануло вперед, он закинул голову, рубцы пламенели на темном лице, как огненные языки, а глаза выступали из черноты белыми звездами, открытый рот громкой скороговоркой выкрикивал гортанные арабские слова; подвигаясь все дальше и подставляя грудь под молнии клинков, он откинул широкий шелковый рукав и, точно полководец, повелительно вытянул вперед темную тощую руку. В редком дымном тумане, который вскоре совсем рассеялся, потому что ни у кого не было времени заряжать, под жгучими лучами свирепого солнца пустыни все мгновенно приняло другой оборот: нападавшие превратились в жалких беглецов. Теперь они только искали спасения. Один бережно прижал к боку свое длинноствольное ружье и, пригнувшись, вырвался из кольца; второй бросил оружие, бросил поводья на холку и предоставил свое спасение благородному коню, который вихрем помчал его в пустыню; другие, забыв о бегстве, застыли на месте и просили не убивать их. Но тщетно. Авдий, возглавивший бойню, уже не мог ее остановить. Поток вышел из берегов, и те, которые недавно сами молились, теперь в неистовстве вонзали нож в сердце тех, что на коленях молили о пощаде. Когда все кончилось, когда победители ограбили мертвых и раненых и седельные сумки на их конях, Авдий сдержал своего верблюда и отшвырнул прочь окровавленную саблю. Какой-то турок, пристроившийся поблизости, неверно понял это движение и почел его за приказ; он отер клинок о собственный кафтан и подал саблю отважному эмиру.
Когда после сражения караван снова пустился в путь и перед глазами опять поплыла унылая картина пустыни, одна и та же изо дня в день, Авдий думал: если бы он убил бея, сам бы стал беем, стал бы султаном, завоевал бы и подчинил себе всю землю – что бы из этого вышло? Все было неясно и невообразимо, и что-то грозное маячило впереди. Авдий не стал беем, мы даже позволим себе утверждать, что весь тот долгий путь по разным краям над ним уже витал темный ангел скорби. Караван достиг цветущих и обитаемых стран, Авдию предстояло еще побывать во многих местах; он приставал то к одному, то к другому каравану, и, отдаляясь все больше и больше, он, как бывает с людьми, вдруг начинал думать: не стряслась ли дома беда; но сам же возражал себе: «А что может стрястись? Дома неоткуда взяться несчастью». И он ехал дальше, из одного места пустыни в другое; у него были всякие дела, и он с успехом завершал их, он повидал немало стран и городов и лишь много месяцев спустя, после долгих странствий по кружным путям, перед ним наконец забрезжила голубизна Атласских гор, а позади он мысленно увидел свою родину и направился к ней. Достигнув селения, где в пещере помещалась синагога, он сбросил богатую одежду и прекрасной погожей звездной ночью, отстав от последнего попутного каравана, повернул на равнину, которую надо было пересечь, чтобы добраться до Атласа и до древнего римского города по ту сторону его. Тут отлетел ангел скорби, витавший над его головой, ибо свершилось чему было должно свершиться. Когда Авдий, переодетый в рубище, совсем один ехал на верблюде по песку равнины и уже приближался к цели своего странствия, он увидел, что над городом теней подымается синеватая дымная полоса, подобная гряде прозрачных, неподвижных облаков, часто как мираж встающих в пустыне, но он оставил это без внимания, потому что и над ним небо заволакивалось молочной пеленой, а жаркое солнце, как мутный багровый шар, стояло в зените, что в здешнем краю предвещает пору дождей.
Однако, добравшись наконец до знакомых развалин и проникнув в жилую их часть, он увидел, что разрушенный город разрушен заново: считанные утлые брусья, которые в свое время обитатели города приволокли издалека и установили здесь, были повалены наземь и дымились; грязно-серый пепел от пальмовых листьев, служивших кровлей хижинам, лежал между черными увлажненными огнем камнями. Авдий подогнал верблюда и, доехав до триумфальной арки и двух засохших пальм, увидел, что незнакомые мужчины вытаскивают вещи из его дома – их мулы были уже порядком нагружены, и по той рухляди, которая была у них в руках, он понял, что они добирают последнее. А возле пальмовых стволов восседал на коне Мелек-бен-Амар, окруженный другими молодцами. Авдий поспешно принудил своего верблюда опуститься на колени, спрыгнул и бросился спасать что можно и при этом узнал своего обидчика – тот, издевательски ухмыляясь, смотрел на него сверху вниз. Авдий с неописуемой, исступленной, убийственной ненавистью оскалился ему в ответ, но не стал терять время и мимо него устремился в переднюю комнату, где был склад старого тряпья: ему надо было увидеть все своими глазами. Сюда уже сбежались соседи потешить свое злорадство: едва они заприметили неожиданно явившегося Авдия, как с торжествующим ревом схватили его, стали избивать, плевать ему в лицо, приговаривая: «Вот тебе. Вот, вот тебе! Это ты, ты опоганил свое гнездо, ты навел на след стервятников. Они увидели, как ты рядишься в их мишурные одежды, и почуяли правду. Гнев господень настиг тебя и нас вместе с тобой. Теперь ты обязан возместить все, что у нас взято, десятикратно возместить все…»