Текст книги "Лесная тропа"
Автор книги: Адальберт Штифтер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
Авдий погладил юношу по голове и по лицу и сказал: пусть уж остается с ними. Потом приготовил похлебку и дал ему поесть. Уделил ему и малую толику сушеных плодов и сказал, что не надо сразу есть много, а то можно заболеть, – по его расчету выходило, что юноша ничего не имел во рту около пятидесяти часов. Потом Авдий пустил обоих животных – верблюда и ослицу – пощипать свежую траву, растущую в оазисе, и сам наблюдал меру, чтобы им, привычным к сухому корму, не повредила свежая зелень. Дал он им напоследок и этого сухого корма, но очень скупо, теперь следовало быть бережливыми, потому что Урам не захватил с собой никакого запаса, а до горной страны, где можно достать новых кормов, было еще далеко.
– А ты не боялся, что верблюд обессилит и не довезет тебя до нас? – спросил Авдий.
– Конечно, боялся, – ответил юноша, – потому я и дал ему напиться вволю, перед тем как уехать. Кроме того, я накормил его зерном, какое нашлось у нас дома, – ты ведь отсыпал часть.
– Сказал ты кому-нибудь из соседей, что, по-твоему разумению, я уехал совсем? – допытывался Авдий.
– Нет, я никому ничего не сказал, а то бы за нами бросились вдогонку и, чего доброго, поймали нас, – ответил юноша.
– Хорошо, – одобрил Авдий, продолжая взнуздывать ослицу.
Тем временем Урам, насколько возможно, подправил скудное снаряжение верблюда. Решено было, что Авдий и юноша будут попеременно пользоваться верблюдом в зависимости от того, кто больше устанет. Мирту и Диту, как и раньше, водрузили на ослицу. Приведя все в порядок, путники снялись с места.
Увеличившийся таким образом поезд продвигался дальше, и последующие дни ничем не отличались от двух первых. Покинув оазис, путники прошли полных три дня, прежде чем достичь плодородной страны и плывущих им навстречу нагорий. Авдий заглянул лишь в одно невзрачное селение, чтобы запастись всем необходимым и пополнить запасы, бывшие на исходе. После этого он опять свернул на безлюдные тропы, здесь они были совсем иными, чем в пустыне, но уж, конечно, не менее красивыми, величавыми и грозными. Избегая людей, жилищ и селений, путники пробирались по лощинам и уединенным горным кряжам или по отлогим склонам поросших пряной травою холмов. По мере продвижения они принимали несравненно более строгие меры предосторожности, нежели в пустыне, особенно останавливаясь на ночлег. Авдий вооружил и Урама, потому что в поклаже, навьюченной на ослицу, было рассовано еще много оружия, кроме тех двух четырехствольных пистолетов, которые он клал возле себя, устраиваясь на ночлег в пустыне. Теперь же он и днем затыкал за пояс четыре пистолета, а в ножнах у пояса висел кинжал длиною не меньше фута. Ураму он тоже дал кинжал и три пистолета. Каждое утро заряды проверялись и пистолеты перезаряжались. Ночью они лежали возле спящих; разумеется, путники спали не раздеваясь. Кроме того, каждую ночь разжигался костер, чтобы отпугивать львов и других зверей. Топливо для костра с великим трудом собирали за день и грузили на верблюда. Авдий и Урам караулили и поддерживали огонь попеременно, но который-то из них обязательно сидел у костра и озирал окрестности.
Однако опасения их были напрасны. Спокойно и тихо проходили ночи, яркими огненными взорами звезд глядевшие на землю с темно-синего неба тех краев; дни стояли ясные и солнечные и каждый был таким же прекрасным и безоблачным, как предыдущий, или казался еще прекраснее и светлее. Все путешественники были здоровы, малютка Дита благоденствовала, свежий воздух, продувавший корзиночку под пологом, зарумянил ее щечки, словно розовое яблоко. В дороге им ни разу не встретились ни люди, ни звери, исключая лишь одинокого орла, который, случалось, сопровождал их, паря над ними в пустынном небе. Им сопутствовало безоблачное счастье, как будто над головами их реял светозарный ангел.
Ранним утром двадцать девятого дня пути, когда они поднимались по отлогому косогору, привычная для здешних краев нежная дымка, которая столько времени стояла перед их глазами, внезапно разорвалась, и вдали, на перламутровом утреннем небе, выросло невиданное диво. Урам вытаращил глаза. По горизонту тянулась прямая, словно отсеченная ножом, синяя до черноты, длинная полоса, совсем не похожая на ту пленительно мягкую, порой полустертую, розовато-дымчатую прямую линию, которой пустыня сливается с небом; нет, эта была как река и во всю ширь поднималась прямо в небо, словно готовясь ежеминутно обрушиться на горы.
– Средиземное море, – пояснил Авдий, – по ту сторону его лежит страна Европа, куда мы направляемся.
Оба его спутника не могли надивиться на новое чудо, а чем ближе, тем шире разливался казавшийся издали узким водный поток, краски и световые блики играли на нем, а к середине того же дня, когда путешественники дошли до края плоскогорья, земля круто оборвалась, низверглась перед ними и в глубине, у их ног разостлалась поверхность моря. Темная лесистая полоса африканского побережья шла вдоль пенистой кромки, белый город выглядывал из-за деревьев, в зелени виднелись бессчетные белые точки загородных домов, похожих на паруса, только что они сверкали белизной среди зелени, а паруса – среди устрашающе темной синевы моря.
Такой прекрасный привет шлет на прощание унылая страна песков своему сыну, который покидает ее ради промозглых берегов Европы.
Авдий вместе со своими домашними спустился в город, но остановился он не в самом городе, а дальше, за его чертой, где белый мол прорезает синие волны, где стоит множество кораблей с торчащими вверх стеньгами, словно ветвями оголенного леса. Здесь Авдий снял домик в ожидании, пока будет снаряжен корабль, который возьмет его на борт и отвезет в Европу. Из дому он выходил только в гавань осведомляться о дне отплытия, и Урам был неотступно при нем. Верблюда они продали за ненадобностью, ослицу же поместили в самом домике. Так уединенно прожили они три недели, пока наконец не был снаряжен корабль, отплывавший в Европу, и как раз в то место, куда больше всего стремился Авдий. Договорившись с капитаном и взяв ребенка, Урама и ослицу, он погрузился на судно. Мирта нашла себе в белом городе возлюбленного и не пожелала ехать с ними. Другой прислужницы Авдий тоже не сыскал; несмотря на обещания щедро заплатить по прибытии в Европу, ни одна не соглашалась ехать с ним, потому что не верила его посулам. Даже и на корабль никто не последовал за ним, хотя теперь он готов был расплатиться уже на корабле; а показывать на берегу, что у него есть деньги, он считал неблагоразумным, отлично понимая, что любая только донесла бы на него, а поехать бы не поехала; он изучил этих людей и знал, что, как ни плох родной угол, все равно они прилепились к нему и их не сдвинешь с места, тем паче ради ненадежной и ненавистной Европы, где живут неверные. Так он и погрузился на корабль с одним лишь Урамом.
Когда настал час отбытия и оба они стояли на своем плавучем жилище, из воды были подняты огромные железные якоря, лесистый берег закачался перед ними и стал отступать назад. Дальше показался еще один выступ побережья и блеснул белизной дом Мелека. Авдий поглядел на него, но береговая полоса отходила все дальше, и земля наконец сгинула, точно не бывала, а вокруг корабля теперь только плескались волны, как бессчетные серебристые чешуйки; тогда Авдий опустился на пол и вперил взгляд в личико своего ребенка.
Корабль все плыл и плыл, а он сидел и держал на руках ребенка. Всякий раз, как другие путешественники оглядывались на него, перед ними вставала все та же картина – пожилой человек сидел и держал на руках дитя. Он вставал и отходил в сторону только затем, чтобы покормить и вытереть малютку или же расправить тряпицу, в которую ее завертывал, чтобы ей удобнее было лежать. Урам пристроился между наваленных горой досок и смотанных в круг канатов.
Бывают многолюбивые люди, умеющие делить свою любовь – многое умиляет и манит их, – у других же есть на свете одна только любовь, и им надо довести ее до высших степеней, чтобы обходиться без тысячи других ласкающих шелковых пут блаженства, которые изо дня в день нежно обволакивают и увлекают сердца тех, кто умеет много любить.
Авдий и Урам бессменно находились на палубе. Плавание было чудесное, небо безоблачное и легкий ветерок играл в парусах. Стоило появиться на небе облачку, как путешественники пристально вглядывались в него, не грозит ли оно бурей – но облачко всякий раз исчезало, не принеся бури; один спокойный день сменялся другим таким же днем, волны набегали едва-едва, как будто лишь затем, чтоб всколыхнуть и оживить слишком уж ровную морскую гладь. И вот однажды, под вечер, на голубой воде приветливо засиял берег Европы, той Европы, которая некогда так влекла Авдия. Ласково покачивая корабль, нес его океан все ближе и ближе к северному материку, меж тем как солнце неторопливо клонилось к закату, и один блистающий огнями город за другим вырастал из темной пелены вод, переливчатые полосы вставали теперь отвесно, и, когда солнце окончательно скрылось на западе, за край небосвода, целая гирлянда дворцов опоясала темный залив.
Стоя на якорях, корабль вместе со всеми людьми и кладью выжидал положенный срок, когда станет ясно, что он не завез с собой дурного поветрия.
Когда минул срок, людей и поклажу стали спускать на берег, и тут некоторые дивились, а иные подсмеивались, глядя, как испитой, уродливый еврей шагает по сходням, вместо тючка с товаром прижимая к груди малого ребенка, а идущий следом полуобнаженный гибкий юноша, похожий на прекрасное изваяние из темной бронзы, тянет за собой отощавшую ослицу – и на всех троих лежит серый налет страны песков и безлюдных далей, подобно тому как зверей пустыни отличает особая пожухлая окраска.
Одно мгновение зрители стояли и глазели на чужаков, но их тут же поглотил бурный человеческий поток самой многолюдной части света. И перед глазами снова уж была обычная каждодневная картина: возбужденная толпа лихорадочно снует взад-вперед в погоне за выгодой, наслаждениями или другими приманками, а кругом спокойно стоят громады блистающих великолепием зданий.
Мы же на минутку опередим чуждых пришельцев, дабы описать те места, где встретим их вновь.
В глуши одной из отдаленных частей нашего прекрасного отечества расположена совсем почти безлюдная долина. Многие, верно, и не слыхали про нее, тем более что по малолюдству она так и осталась безымянной. Там не пролегает дорога, по которой сновали бы повозки и путники, не течет река, по которой проплывали бы корабли, не водится там богатств и красот, заманчивых для любителей путешествовать, и, случается, ни один странник десятилетиями не пойдет бродить по здешним лугам. Но тихое очарование исходит от их уединения и покоя, солнечные лучи плетут старательную вязь по их зеленому ковру, кажется, особенно ласково и любовно освещая их за то, что они с севера защищены мощным и широким горным хребтом и потому бережно хранят солнечные лучи. К тому времени, когда происходили рассказанные нами события, долина была совершенно необитаемой; ныне посреди луговины стоит красивое белое строение, его обступило несколько домиков, а кругом все почти так же пустынно, как и прежде. В свое время здесь не было ничего, кроме топкого, поросшего травой и совсем безлесного пространства, только кое-где утыканного серыми каменными глыбами. Плавно закругляясь, это луговое пространство образует ложбину, загороженную с севера горным хребтом; растущий на нем сосновый бор темной лентой тянется вдоль небосвода; на юге ложбины открывается просвет, замкнутый синевой дальних гор, смотрящих в этот просвет. По низу ложбины не видно ничего, кроме зеленых трав и серых пятен камня; узкую змейку ручья, текущего на самом дне, можно заметить лишь с близкого расстояния.
На севере, по ту сторону сосняка, где начинаются обработанные человеком земли, чаще всего видишь широкие полосы полей, засаженных голубыми цветами льна. И на юге, не так уж далеко, тоже встречаются возделанные нивы. Только сама ложбина, как часто бывает у земледельцев, прослыла решительно неплодородной, потому что ее обработка далась бы очень нелегко. Никто не попытался проверить, справедлива ли такая слава, ее принимали на веру, и ложбина целые столетия оставалась нетронутой и бесполезной. По долине пролегала только узенькая тропинка, в большей своей части заметная лишь из-за примятой травы; неуклонно каждую весну и осень этой тропинкой проходили обитатели отдаленного горного селения, совершавшие паломничество в Разрешенную церковь, расположенную на большом расстоянии по ту сторону долины, ибо путь к церкви через бесплодную долину считался самым коротким.
После того как Авдий объехал много стран Европы, ища, где бы поселиться, он случайно набрел на описанную выше долину и сразу же решил обосноваться здесь. То, что отпугивало большинство людей, искавших нового пристанища – глушь и бесплодие, – именно и привлекло Авдия своим сходством с милой его сердцу пустыней. А больше всего напомнила ему описанная нами ложбина мягкую излучину долины среди тростников Мосула, которая сбоку огибает то место, где, по преданию, стоял древний город Ниневия. Как и в нашей ложбине, на мосульской излучине растет лишь трава и нет деревьев, нет даже выступающих из травы серых камней, которые нарушали бы ее однообразный тусклый колорит, и не смотрит в нее прекрасная синева гор, как в просвет нашей лощины.
Авдий раздобыл письма от многих государей и господ, разрешавших ему путешествовать и останавливаться в их владениях. Кроме того, он состоял в деловой переписке с одним купцом, с которым был знаком лишь заочно. Встретившись, они уговорились, что коль скоро Авдий вознамерится приобрести земельный участок и обосноваться на нем, купец приобретет его на свое имя, как будто бы собираясь возделать его и построить на нем жилище для себя лично, а еврею как будто бы предоставит все это в пользование за определенную плату. Дабы избежать злоупотреблений с купчей и вводом во владение, Авдий свяжет своего знакомца заранее заготовленным векселем на ту же сумму, который он в случае чего предъявит ко взысканию.
Натолкнувшись на уединенную долину, он надумал тут и остановиться, построить себе дом, обработать под сад клочок земли и устроиться тут на жительство. Ради этого он решился вынуть из седла ослицы последние золотые и выпороть из своего кафтана английские ценные бумаги, которые были так тщательно упрятаны в непромокаемые мешочки из вощеного шелка. Он хотел все наладить и предусмотреть как можно точнее, чтобы на тот случай, если он отправится в Африку вонзить нож в сердце Мелеку и если его, чего доброго, схватят и прикончат, Дита была бы обеспечена. Ныне же ему следовало заняться ее воспитанием, пока она не подрастет и не сможет жить своим умом, если он не вернется совсем.
Немало дивились обитатели отдаленного горного селения, когда один из них отправился через безлюдную долину в Разрешенную церковь и воротился с вестью, что земля посреди долины вскопана, кругом навалены бревна, камни и всякие инструменты, как будто там приступают к постройке домов. А когда в церковь отправился другой селянин, на том месте уже были возведены стены и работали люди. Позднее еще один принес известие, что работа подвигается, многие только ради такой новости поспешили пойти в церковь, а иначе, может быть, пошли бы в другое время. Толки не умолкали; но вот наконец на зелени лужайки заблестел белизной складный небольшой дом, а рядом начали разбивать сад. На расспросы, что это и для чего, ответ бывал один: чудной на вид пришлый человек задумал строиться здесь и приобрел прилегающие земли.
После того как белый дом простоял готовым некоторое время, а сад был возделан и окружен высоким крепким деревянным забором, редкие прохожие свыклись с этой новизной – есть так есть, – тем более что хозяин дома ни разу не вышел к ним и не сказал с ними ни слова, а значит, им тоже нечего было сказать о нем, и теперь новое строение стало для них все равно что камни, торчавшие из травы, или предметы, случайно брошенные на дороге.
Когда здание было достроено, Авдий, по совету подрядчика, подождал, чтобы оно полностью просохло, а тогда уж принялся за внутреннее устройство. По его приказу ко всем дверям были приделаны двойные запоры, а на все окна поставлены толстые железные решетки, и даже сад был обнесен высокой прочной стеной, вместо прежнего деревянного забора. Затем в дом привезли утварь, принятую в европейском обиходе, а к ней Авдий примешал вещи, какие были ему привычны в родной Африке; так, он повсюду разложил ковры, и не только на полу, но и на мебели, вовсе для того не предназначенной; из купленных им звериных шкур и ковров он сделал низкие диваны, на которых можно было и лежать и сидеть в комнатной прохладе. Ради этой прохлады он потребовал, чтобы стены комнат, по африканскому образцу, были как можно толще, а окна пореже и поуже, причем двустворчатые ставни были составлены из планок, которые нависали одна над другой или, для лучшего доступа воздуха, могли быть поставлены горизонтально. Авдий увидел такие козырьки в Европе и теперь заменил ими миртовые ветки, которыми в древнем городе пустыни для защиты от тамошних жгучих солнечных лучей было сплошь оплетено верхнее окно его дома. Мало того – оконца в комнатах выходили не прямо на свежий воздух, а в другое помещение – нечто вроде сеней или прихожей, которая ограждалась толстыми дверями и теми же ставнями от проникновения солнечных лучей и жарких струй наружного воздуха. Все эти меры, конечно, были в Европе без надобности. Но превыше всего радовал Авдия фонтан, сооруженный для него умелым мастером в той части внутреннего двора, где была постоянная тень; стоило только подергать металлическую ручку, как в каменный бассейн наливалась прозрачная студеная вода. Поначалу он не позволял часто дергать ручку и расточительно тратить воду, чтобы она, чего доброго, не кончилась, но так как вода и через два года, не скудея и не теряя свежести, повиновалась нажиму ручки, он понял, что это сокровище неиссякаемое и потому мало ценимое здесь, а в его родной пустыне оно считалось бы высшим благом. Вообще они с Урамом в первое время странствий по Европе восторгались полноводием ее источников и не могли надивиться, как это здешние жители считают воду ни во что; и сами пили много, особливо в горах, когда прозрачная, как стекло, струя била из скалы, пили воду с наслаждением, смаковали ее, даже не испытывая жажды. Они отдавали предпочтение горным родникам перед теми, что текли в долинах, хотя горы как таковые были им не очень по душе, казались им тесными, лишали безбрежных далей и просторов, с которыми они сроднились. В саду, даже после того, как он был обнесен высокой стеной, не росло пока ничего, кроме травы; однако в заботе о будущей тени Авдий велел насадить деревья и намеревался сам ухаживать и смотреть за ними, чтобы они росли побыстрее и в короткий срок начали затенять лужайку и белую стену дома. Участком, отведенным под овощи и другие полезные растения, он намеревался заняться попозже, а сейчас в первую голову спешил позаботиться о самом насущном.
Итак, внутренние помещения были приведены в полный порядок, дом совсем готов и огражден от посягательств извне. В слуги и служанки Авдий нанял своих единоверцев.
Когда здание приняло вполне жилой вид, на что ушло целых три года, началось переселение в него. Авдий взял Диту из деревянного домика с двойными стенами, построенного как временное жилище для него и для малютки, и велел перенести ее в предназначенный ей покой каменного здания. Сам он отправился следом, взяв с собой очень немногое из своего обихода в деревянном домике, который был сразу же сломан.
Одна из целей, которую он преследовал, перекочевав в новые края – в Европу, – была достигнута, место для постоянного жительства устроено. В нем он и расположился теперь наедине с Дитой; Урам зачах от перемены климата в первый же год их европейских странствий, хотя и воспринимал с присущим молодости любопытством, а порой и восхищением все, с чем сталкивался. Авдий расположился здесь вдвоем с Дитой. Ей он и намерен был посвятить все свои заботы, дать ей хотя бы маломальское воспитание, потому что до сей поры, строя жилище для нее же, он не располагал достаточным временем, чтобы заняться ею. Слуги, приставленные к ней, только кормили, холили и оберегали ее, в остальном же предоставляли малютку самой себе. Впрочем, телом это был здоровый цветущий ребенок. И вот она лежала перед отцом, великая тайна, рожденная от него и до времени скрывающая свою разгадку.
С тем же рвением, с каким делал все, Авдий посвятил себя Дите, хотя и не знал толком, как приступить к ее воспитанию и развитию. Он, можно сказать, не выходил из ее комнаты. Он разговаривал с ней, ласкал ее, сажал в постельку, пересаживал на ковер, разостланный по полу, ставил на ножки, смотрел, может ли она ходить, может ли пробежать несколько шагов, если ее поманить чем-нибудь, словом, проделывал все, что положено; по очень скоро он убедился, что девочка совсем не такая, какой ей следует быть. Он в этом обвинил тех двух служанок, которых нанял в Европе, вменив им в единственную обязанность ходить за Дитой, а те заботились только об ее телесном благополучии, чтобы она росла здоровой и крепкой, обо всем же прочем, очевидно, и не помышляли.
Девочке было уже около четырех лет, но поведением своим она никак не напоминала четырехлетнего ребенка. В личике ее была невыразимая прелесть, и с каждым днем она все явственнее становилась пленительным подобием отца, когда он был еще молод и красив; только мужественный облик отца смягчался материнской нежностью, проступавшей в очертаниях лица. Телесным развитием она не уступала своим сверстницам, только казалась более хрупкой и не такой уверенной в движениях, какими обычно бывают дети ее возраста. Ее конечности были мало подвижны, и отец не мог определить, оттого ли, что их не развивали по нерадивости, или же они сами по себе еще не были способны двигаться. Девочка не ходила, да и не порывалась ходить, как другие дети, много меньше ее, когда им хочется добраться до чего-то очень заманчивого. Она даже не умела ползать, как пытаются самые слабенькие дети, едва только могут сидеть. Когда ее сажали на пол, она не двигалась с места, какие бы соблазнительные вещи или лакомства, до которых она была большая охотница, ни клали поблизости от нее. Стоять она могла, но когда ее ставили на ножки, она стояла неподвижно, ухватившись за руку того, кто ее держал, если же руку отнимали, девочка беспомощно стояла одна и не пыталась никуда пойти, ножки ее дрожали, а лицо выражало страх и мольбу о помощи. Если ей при этом протягивали руку и дотрагивались до ее пальчиков, она мгновенно обеими ручонками хваталась за эту руку и явно показывала, что ей хочется сесть. Если ее не сажали, она оставалась стоять, держась за протянутую руку и не собираясь сделать ни шагу. Приятнее всего ей, по-видимому, было лежать в постельке. Тут она чувствовала вокруг себя прочную опору, была очень кротка, как, впрочем, и всегда, не хныкала, ничего не хватала, а сплетя пальчики, перебирала их то на одной, то на другой руке. Да и личико ее ни разу не выразило того возбуждения, какое бывает у детей, когда они испытывают какое-то желание, тем более настойчивое, что они бессильны его осуществить. И когда отец, которого она так хорошо знала, говорил с ней, ласкал и целовал ее, у нее отсутствовало то оживление, какое обычно заметно даже у самых маленьких детей. На редкость красивые черты ее лица оставались невозмутимы, а глаза, так восхищавшие Авдия своей пленительной синевой, неизменно широко открытые и неподвижные, были пусты и лишены жизни. Казалось, душа еще не снизошла в это прекрасное тело. Язык тоже не научился еще выговаривать слова, в лучшем случае она лепетала что-то невнятное, не похожее ни на одно из человеческих наречий, и совсем невразумительное.
Авдию поневоле приходилось думать, что Дита слабоумная.
По существу, он оказался совсем одинок у себя в доме, ибо Дита была еще никто, а Урама не стало. Он привез Диту в Европу, чтобы сберечь ее. Она же обманула его чаяния этим вечно неподвижным лицом и безучастными глазами. Вот он долгие годы просидит возле нее, думалось ему, потом умрет, а в ее лице ничего не шевельнется, она и знать не будет, что кто-то умер, и когда его черты окаменеют, тогда умерший старик отец станет совсем похож на молодую красавицу дочь, как она уже теперь отдаленно похожа на свою хрупкую, безвременно умершую мать.
Ему хотелось развить бездумное тело хотя бы в той мере, в какой оно поддается развитию. Он надеялся, придав телу здоровья и крепости, понудить его к увлекательным занятиям, быть может, вызвать к жизни подобие души там, где ее нет вовсе.
Он переселил Диту в другое помещение; до тех пор она находилась в одном из описанных выше прохладных покоев. В новом жилище было много воздуха и света, оно состояло из двух комнат, окна которых смотрели прямо в сад, а двери открывались в галереи со множеством окон. Авдий впускал в комнаты целые потоки воздуха, так что по ним теперь гулял ветер, а Диту он сажал на самом сквозняке, чтобы все ее тело освежали живительные струи. Пищу он подавал ей сам и сам же указывал, из каких кушаний она должна состоять. Ему хотелось, чтобы кушанья были как можно легче и питательнее и подавались в определенном порядке. Одежду для девочки он тоже заказывал сам, требуя, чтобы она нигде не жала, не закрывала доступа воздуху и солнцу, чтобы в ней было не очень жарко и не слишком прохладно. Если только позволяли обычные в этих местах резкие перемены погоды, Диту выносили в сад почти на целый день. Отец брал ее за руку и гулял с ней до тех пор, пока не чувствовал, что девочка все тяжелее виснет у него на руке, а значит, она совсем обессилела и еле таскает свое бедное тельце. Когда лучи полуденного солнца хоть и не падали почти отвесно, как у него на родине каждый год в урочную пору, однако же грели очень жарко, Диту сажали на лужайку в саду и, накинув на нее легкое покрывало, так долго держали на солнцепеке, что лицо, лоб и шею усеивали крупные капли пота, а тонкое белье, к которому она была приучена, прилипало к телу. Ее переодевали, вносили в комнаты, там отец водил ее, держа за руку, или прогуливался с ней по длинной галерее. Ножки ее – это он увидел сразу – заметно окрепли. Умывали ее ежедневно прохладной водой с мылом. Прекрасные синие глазки каждое утро смачивали чистой ключевой водой, а волосы, светло-русые, как золотой лен, столько расчесывали и разглаживали щеткой и мыли, что на темени не оставалось ни соринки, ни пылинки и кожа на голове была такой же гладкой и так же блестела чистотой, как на плавном изгибе шеи. После того как Авдий в саду ли или еще где-нибудь, стоя перед девочкой на коленях, до хрипоты уговаривал: «Дита, ну иди же, иди сюда, Дита», – ей делали холодную ванну, начерпав воды прямо в источнике. Прозрачная влага, плескавшаяся в огромной мраморной лохани, омывала голенькое тело, мокрые полотенца растирали его, а в связанных на макушке светло-русых волосах блестящие капли переливались, как алмазы.
Случалось, ей становилось холодно или служанка переусердствовала, растирая ее после ванны, тогда она начинала дрожать, личико ее беззвучно складывалось в плаксивую гримасу.
Так текло время. Авдий почти не отлучался от нее, следя за каждым ее внешним проявлением. Самым стойким, – Авдию казалось, что единственным, – признаком души был у нее отклик на звуки, недаром отец говорил с ней очень много, рассказывал ей разные разности. У него был красивый серебряный колокольчик, он принес его и тихонько позвонил над самым ее ухом. Она явно прислушалась. А после того как в колокольчик стали звонить по нескольку раз в день, она заулыбалась, и чем чаще слышался ласковый звон, тем блаженнее становилась ее улыбка. Она даже стала требовать его; беспокоилась и лопотала на своем непонятном языке, пока он не зазвонит. Тогда она сразу утихала, и нечто похожее на осмысленную радость озаряло ее черты.
После этого открытия у Авдия возникла догадка, точно молния вспыхнувшая в его мозгу: что, если маленькая страдалица попросту слепа?
Как только у него явилась такая догадка, он стал проверять, правильна ли она или нет. Оставив девочку лежать легко одетой в постельке, он длинной, очень острой иглой уколол ее руку. Рука дернулась. Он уколол вторично, и она дернулась снова. Тогда он только дотронулся до руки кончиком иголки и что же – рука все-таки отодвинулась.
Если девочка видит, ей теперь должна быть знакома иголка и должно быть известно, что кончик ее причиняет боль. И вот Авдий поднес кончик иглы к самому глазному яблоку – все ближе, все ближе, чуть не касаясь его. Никакого движения не последовало. Прекрасные синие глаза были открыты спокойно и доверчиво. Напоследок он принес из кухни раскаленный уголь и щипцами приблизил его к глазу Диты – он попробовал вращать его не спеша, но вплотную у самого личика ребенка, чертя углем круги пламени; лицо и теперь осталось неподвижно, ничем не показав, что ребенок видит огненные круги. Прекрасные глаза были так же безответно спокойны. Отец сделал еще одну попытку: он очень быстро, но беззвучно стал перебирать кончиками пальцев у самых ресниц ребенка, отчего почти все люди, а тем паче дети, начинают жмуриться, но Дита и не заметила, что над ее веками что-то шевелится.
Это окончательно убедило отца, и все прежние странности Диты стали ему ясны. Она слепа. Непонятая, ничего не ведающая о мире юная душа беспомощно прозябала в беспросветной ночи и не знала, чего она лишена.
Как только Авдий обнаружил это, из отдаленного города был вытребован врач. Явился он лишь назавтра и с помощью своей науки подтвердил то, что заподозрил Авдий. Тотчас же все обращение с девочкой было круто изменено. Ее перевели в одну комнату, для нее сделали креслице, на спинку которого она могла откидывать голову, чтобы глаза ее, прекрасные, но бесполезные глаза, были обращены вверх, и врач, а также отец легче могли бы заглядывать в них. Авдий часто заглядывал в них, но ни малейшего различия нельзя было усмотреть между обычными человеческими глазами и ими, только что они были красивее других, что они были такими ясными и кроткими, какими редко бывают глаза человека.
Хотя врач подавал мало надежды, начались попытки восстановить зрение. Попытки длились долго, и Авдий строго выполнял все то, что предписывал врач, а Дита сносила все безропотно, хотя и не подозревала, ради чего ее мучают, каких драгоценных благ добиваются для нее. Наконец врач заявил, что средства его исчерпаны и он вынужден повторить то, с чего начал, а именно: что девочку вылечить не удастся и она на всю жизнь останется слепой. Авдий вознаградил врача за приложенные им старания и заменил его другим врачом. Однако и второй, спустя некоторое время, сказал то же самое, за ним явился третий, четвертый и еще многие другие. Все в один голос повторяли, что нельзя вернуть ребенку зрение; не приносили пользы и советы, с которыми, прослышав про такую беду, набивались самые разные люди, и после каждой тщетной попытки Авдий настраивался на еще более безнадежный лад; наконец иссякла и последняя надежда, тем паче что перебывали уже все врачи, доброхотные советчики тоже перестали являться, а у тех, кто еще приходил, на лице заведомо была написана глупость.