355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адальберт Штифтер » Лесная тропа » Текст книги (страница 3)
Лесная тропа
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:22

Текст книги "Лесная тропа"


Автор книги: Адальберт Штифтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц)

Заветная книга лежала раскрытая на столе, и то один, то другой с любопытством листал ее, но никому не удавалось разобрать неудобочитаемый почерк или связать воедино случайно выхваченные из текста мысли. Должно быть, это жизнеописание доктора, решила матушка. Бывало, вечерами, когда батюшка читал заветную книгу, а она, как всегда, возилась с детьми или хлопотала по хозяйству, он не раз восклицал: «Что за человек!» Сама она ни разу не держала ее в руках: дети задавали ей такую гонку, только бы управиться! Я же думал про себя: если это и впрямь жизнеописание доктора, следственно, удастся узнать, ведался ли он в самом деле с неземными силами, как повествует легенда, или же его жизнь – обычный венок из цветов и терний, что зовутся у нас радостями и горестями. Жена восхищалась искусно нарисованными кистью буквицами и огненно-красными заголовками, за которыми следовал все тот же невразумительный почерк. Меня просили почитать немного вслух, но мне это было так же непосильно, как и всякому другому. И так как матушка позволила мне забрать к себе докторовы книги, то я и обещал, покамест мы здесь, ежедневно их штудировать, а потом вечерами докладывать им то, что удалось разобрать. На этом мы и порешили, а поскольку речь у нас шла о прошлом, то беседа и дальше потекла по этому руслу: особенно на матушку нахлынули воспоминания о разных эпизодах нашего детства и юности – кто что сделал и что сказал в том или другом случае, и что примечательного произошло в те годы, когда она была в тягостях тем или другим из нас.

В ту ночь мы поздно разошлись по своим спальням. Я направился к себе, унося под мышкой тяжелую пергаментную рукопись давно почившего доктора.

Теперь я подолгу засиживался по утрам в охряной светелке, читая заветную книгу и размышляя над ней, как некогда батюшка. О том, что я успел разобрать и продумать, я охотно вечерами делился со своими семейными, и они дивились тому, что речь покамест идет о самой обычной жизни, похожей на жизнь других людей. Мы рассуждали о прочитанном, все больше в него углубляясь, и мои слушатели с нетерпением ждали следующего вечера, чтобы узнать, что дальше.

Но подобно тому, как все преходяще в жизни человеческой и как сама она проходит незаметно для глаза, так утекли и бесценные дни на моей родине, подаренные нам судьбой, и по мере того, как приближался последний, мы становились все печальнее и молчаливее. Уже за несколько дней до отъезда было упаковано и отправлено вперед письменное бюро; за ним последовали чемоданы и сундуки с материнскими подарками и нашим приданым – все это требовало заботливого присмотра. Наконец пробил час расставания. Мы должны были выехать на заре, так как до первого ночлега предстоял долгий путь. Я посадил в карету мою рыдающую супругу и последовал за ней, внешне спокойный, но так же горько плача в душе, как в тот день, когда впервые уезжал от матушки на чужбину. Она же, как и тогда, стояла, сломившись от горя, но теперь ее и без того согнули ушедшие годы. Матушка старалась держаться с подобающим христианке спокойствием и, благословляя, осеняла нас крестным знамением. Еще минута, лошади тронули, и дорогое лицо, которое я все эти недели видел перед собой, поплыло вдоль окошка кареты и исчезло; только что мы видели его, а теперь увидим только в вечности.

Мы сидели в карете, храня молчание, меж тем как колеса – пядь за пядью – катили по дорожной пыли, прибитой утренней росой. Горы и холмы за нашей спиною ложились друг на друга, и, оглядываясь, мы не видели ничего, кроме брезжущего в синей дымке отступающего леса, который все эти дни в своем праздничном убранстве глядел сверху вниз на наши окна и на нас самих.

Супруга моя молчала, я же думал про себя: а теперь всякий, кто ни вступит в наш дом, будет все менять и перестраивать по-своему, и, когда в старости мне захочется еще раз здесь побывать, меня, быть может, встретит нечто поистине великолепное; и я, трясущийся старик, буду стоять перед этими хоромами, напрягая ослабевшее зрение и силясь понять, что же произошло.

2
Клятва

Пусть это будет начертано на первом листе моей книги в знак того, что я пребуду верен своему обету свято и нерушимо.

«Пред господом богом и пред душой моей здесь, в тиши одиночества, клянусь, что ни словом не погрешу против истины в этих записках, не порасскажу небылиц, но буду черпать единственно в том, что было или в чем мой разум, быть может, и ложно, уверил меня. Когда же соберется у меня целая часть, я острым ножом прорежу отверстия в каждом листе, по одному сверху и снизу, продену алую или голубую ленточку и, соединив оба конца, запечатаю сургучом, дабы сокрыть написанное. И лишь по прошествии полных трех лет дозволено мне будет разрезать ту ленточку и прочитать те слова с таким же тщанием, с каким считают сбереженные гроши. Из чего не следует, что я постоянно должен что-то записывать, а лишь что повинен хранить написанное не менее трех лет, каковое правило обязан блюсти до конца дней моих, и да ниспошлет мне господь покаянную кончину и милостивое восстание из мертвых».

Примечание.

Прискорбный и греховный случай внушил мне мысль о клятве и о пергаменте, но прискорбный сей случай приведет ко спасению, равно как и записки послужат мне началом спасения.

Говорят, что колесница вселенной катится на златых колесах. Когда колеса крошат людскую плоть, мы зовем это несчастьем; и только господь, закутавшись в свой плащ, спокойно взирает на это с небес, он не выхватит тело твое из-под колес, ибо сам ты, волею своей, лег под них; он указал тебе на колеса, ты же пренебрег его указанием. Потому и дозволено смерти разрушать прекраснейшее творение жизни, что все в мире лишь промелькнувшая тень, и этому богатству числа нет. И как же огромна, как до ужаса величественна должна быть цель, если несказанное страдание твое, твоя неутолимая боль, по сравнению с ней, ничто, она только крошечный шажок на пути к усовершенствованию мира. Заметь себе это, Августин, и думай о жизни полковника.

Помни о нем.

Запишу здесь и то, над чем я не однажды задумывался и что окончательно уразумел: так как ведомо мне отныне, что я не поверю больше ни одной женщине и не будет у меня детей, то, когда принесли эту книгу, изготовленную по моим указаниям, и когда я красными чернилами переметил в ней страницы, у меня мелькнула мысль: кому попадет она в руки после моей смерти? И какая постигнет ее участь, когда некто неведомый возьмет ножницы и перережет шелковую ленточку, которую не дано мне было перерезать самому, ибо пришлось мне уйти прежде? И кто скажет, долго ли еще ждать, или кто-то уже завтра вынесет на торжище листы, коими я сегодня так дорожу и кои прячу в потайной ящик?

Кто скажет? Кто может сказать? Я же буду тем временем все так же складывать их в потаенное место.

Да свершится же, господь, по предвидению твоему, в чем бы оно ни состояло. Прости мне прегрешение, которое я чуть не совершил, осени меня своей милостью и ниспошли мне мудрость и силу вместо неразумия моего и слабости моей.

Писано в Долине по-над Пирлингом в день святого Медарда, иначе осьмого числа июня месяца 1739 года.

Завтра полковник…

3
Человек доброго сердца

Ибо три дня назад сидел я в обществе юной девицы и в течение многих часов убеждал ее изменить свое решение. Но она была непреклонна, и я убежал в лес, туда, где растет любимая моя береза, убежал с твердым намерением повеситься. В дальнейшем я расскажу, как, обуянный гордыней, я с женщиной связал свое спасение и уже думал, что без нее мне и жизни нет: пусть же увидит, что я ничего не пощадил, только бы покарать это лживое изменчивое сердце; однако сперва следует мне рассказать о полковнике. Я кинулся в свой дом, сорвал со стола пеструю скатерть, выбежал в сад, перемахнул через забор и побежал напрямик, через усадьбу Аллерба и Берингеровыми лугами. Потом вышел на тропинку, что ведет через Миттервегские поля, и некоторое время следовал ею. Я свил из скатерти петлю и спрятал ее на груди. Затем свернул с тропы налево и, пробираясь среди тощих стволов выгоревшего Дюршнабельского леса, поднялся наверх, пересек лесную опушку и молодым ельником вышел к месту, где березовая роща и откуда тянется луг. Здесь я остановился, и деревья вопросительно уставились на меня. Неподалеку, на много сажен ввысь, поднимается серый утес, он отбрасывал солнечные лучи, и камушки вокруг сверкали и искрились в их отраженном свете. Синий полог неба без единого облачка спустился вниз до самых ветвей. Я не решался оглянуться, как если бы кто стоял позади. И тут я подумал: несколько минут назад я слышал полевого кузнечика. Подожду, пока опять не услышу.

Но кузнечик больше не подавал голоса.

Небесная синева все глубже зарывалась в кроны деревьев. От большой березы отходил толстый сук – тот самый, что давеча пришел мне на память. Густой лишайник свешивался с него зелеными космами, какие часто попадаются на этих деревьях; тонкие ветви, густо опушенные мелкими листочками, клонились долу.

Кузнечик все молчал.

Как оказалось, увидев, что я поднимаюсь к лесу, полковник побежал за мной, и в ту самую минуту, когда я не подозревал о его близости, тихонько коснулся моего плеча. От неожиданности я испугался, бросился за дерево и огляделся кругом. И тут увидел этого славного старика, убеленного сединами.

Он первый обратился ко мне с вопросом:

– Чего вы испугались?

– Я не из пугливых, – возразил я. – Однако что вам от меня понадобилось, полковник?

Полковник растерялся, но, оправившись, ответил с запинкой, точно подбирая слова:

– Я увидел, что вы поднимаетесь наверх, и решил к вам присоединиться, ведь это, кажется, ваше любимое местечко. Мы могли бы за милую душу с вами здесь побеседовать – мне хотелось вам кое-что рассказать, но, ежели вам недосужно, отложим разговор до другого раза.

– Нет, нет, давайте уж сейчас, – ответил я, – скажите все, что вам надобно. Обещаю терпеливо вас выслушать и не выказывать раздражения. Зато уж потом не прогневайтесь, мне надо побыть одному, у меня важное дело.

– Не беспокойтесь, доктор, – отвечал полковник, – если вы заняты, я не стану вам докучать, мне ведь не к спеху. Поскольку я уже здесь, спущусь, пожалуй, в Рейтбюль. Работник сказывал намедни, будто у меня там бесчинничают. Если вы не прочь потолковать со мной как-нибудь в другой раз, обещаю заранее справиться, дома ли вы, а еще бы лучше, кабы сами вы ко мне зашли, у себя мне свободнее, нежели в гостях. Ради бога, не сочтите это за бестактность, я охотно вас сам навещу, назначьте только время, когда я не стесню вас. А покуда займитесь своим делом во имя божие и не забывайте, что я всегда был вашим другом и желал вам добра… Я полагал, что вы отправились сюда, дабы почитать на воле, как вы любите, но вижу, что ошибся. Два слова напоследок, милый доктор! Разве вы не заметили, поспешая сюда, как удались нынче посевы, – как они, уже так рано, поднялись и посмуглели на солнце – чудеса, да и только! Из Рейтбюля вернусь Миттервегскими полями, погляжу в Нейбрухе, как обстоит дело с тамошними первыми пшеничными посевами, а оттуда домой! Прощайте же, доктор жду вас!

Вот что примерно сказал полковник, я не запомнил в точности его слов. Он еще немного постоял в нерешительности, потом, по своему обыкновению, снял берет и ушел. По-видимому, он не ждал ответа, да я и не собирался ему отвечать. Я проводил его взглядом, следя за тем, как он исчезает за деревьями. И снова все было так, словно никто не приходил.

Я еще немного помедлил, потом выхватил из-за пазухи скатерть и срыву, со злобой зашвырнул ее в кусты.

Долго стоял я на месте, не решаясь выйти из лесу. Оглядевшись, я заметил, что день уже клонится к вечеру. Листья на деревьях чуть шевелились, белые стволы берез выстроились друг за дружкой; облитые лучами садящегося солнца, они сверкали в этом озарении, точно сосуды матового серебра.

Я все еще медлил в лесу.

Но вот наконец настал час вечерней молитвы, и некоторые еловые лапы зарумянились. Как вдруг, ясный и звонкий, словно колокольчик, раздался голос кузнечика: словно тоненькой серебряной палочкой застучало невзрачное существо мне в сердце, как бы обращаясь ко мне с внятными человеческими словами. Я ощутил нечто похожее на страх.

Только я собрался уходить, как прозвучала вечерняя песня овсянки; чуть слышная, она звенела над самым моим ухом, словно эта птичка потаенно следовала за мной и тянула от ветки к ветке трепетную золотую пить. А когда я вышел в поле, лес уже светился, будто объятый пламенем, – небесные очи глядели в него с высоты, и тонкие стволы пылали, точно огненные посохи. Предо мной расстилались молодые всходы, те самые, о которых говорил полковник, – темно-зеленые и прохладно-спокойные, простирались они вдаль, и только самые верхушки рябили красноватыми отсветами неба. Луга вдали потемнели, точно подернулись серым инеем, солнце скрылось за вечереющим лесом.

Когда я спустился в долину и входил в дом, мой слуга вел под уздцы обоих вороных после вечернего купания; он приветствовал меня. Однако я, не задерживаясь, направился в комнату, где лежали мои книги. В тот вечер кусок не шел мне в горло.

На следующий день – то есть позавчера, в воскресенье, – я в пять утра поехал к крестьянину Эрлеру, так как прошлый раз он был очень плох; но ему уже лучше, и я оставил ему того же отвару. Жиличка Клума поправлялась, а также и Мехтильда, болеющая желчной лихорадкой. К девяти часам я объехал всех своих больных и пошел в церковь к обедне. Днем я долго плакал.

Вечером я послал к полковнику сказать, что, коли он не возражает, зайду к нему завтра; сперва проведаю больных, а потом, ежели он будет дома, поднимусь к нему, часов так в десять утра или немногим позже. Если же это неудобно, пусть сам назначит время. Однако полковник с тем же нарочным передал, что ожидает меня с большой радостью, а также просит не торопиться от больных. Он весь завтрашний день будет дома или в саду, я без труда найду его там.

До того как лечь, я угостил работника стаканом вина – по случаю воскресного дня, а также исправно выполненного им поручения.

О господи, погреб уже готов, а ведь я задумал поставить над ним большой дом, и теперь не знаю, для кого я его строю. Я хотел построить большой красивый дом, оттого что господь благословил мои труды, тогда как отец мой, худородный крестьянин, жил в бедной хижине, на крыше которой лежали камни, – таких хижин, стоящих на лесистых холмах, и сейчас сколько угодно в нашем краю. Но тут к нам прибыл полковник и возвел каменный дом, что далеко светится на фоне густого бора, являя всей округе достойный образец. Потом я еще до полуночи читал Гохгеймба.

На следующее утро я проснулся ни свет ни заря и, чувствуя, что больше не усну, сразу же вскочил. Роса еще лежала на траве, когда я выехал из дому и, держа путь к своим больным, двинулся лесом, понизу, вдоль ручья. Прохладная вода бежала по камушкам, омывая зеленые берега. Вскоре взошло солнце, и засияло чудесное утро. Оно осушило влажную хвою, травы и кусты, которым на весеннем пригреве ничего не оставалось, как тянуться и расти что есть сил. Вернувшись домой и отведя лошадей в конюшню, я надел свой лучший сюртук и отправился к полковнику. Обогнул рощу и, выйдя на ячменное поле Мейербаха, которое нынче дало богатые всходы, увидел вдалеке дом, куда стремился. Он приветливо глядел вниз, сверкая белизной. Поднимаясь по склону, я ни на минуту не терял его из виду, а когда взошел на холм, одетый зеленой муравкой и поросший ясенями, навстречу мне ринулись два волкодава и заплясали вокруг меня с радостным лаем, так как мы давно не виделись. Полковник был в саду. Я приметил его в просветы ограды. Он был в своем любимом зеленом бархатном сюртуке, с золотой цепью, искрившейся на солнце. Оба мы сняли береты, он поспешил мне навстречу и поклонился, я также приветствовал его. Полковник проводил меня через сад, мимо пышно разросшихся кустов, которые он разводит, и повел в дом. В коридоре пришлось нам пройти мимо Маргаритиной комнаты. На пороге лежала столь хорошо знакомая мне красивая желтая циновка.

Войдя в спальню полковника, я увидел, что зеленые шелковые шторы опущены, отчего в комнате царит мертвенный полумрак. Полковник, подойдя к окну, поднял их, снова опустил, потом снова поднял. Взяв у меня перчатки и берет, он сложил их на постель и остановился предо мной, как всегда подтянутый и аккуратно причесанный. Он все еще не произнес ни слова, как, впрочем, и я.

Наконец он сказал:

– Прекрасный денек, господин доктор!

– Да, славный денек! – ответствовал я.

– Как чувствует себя Сарра и как здоровье хозяина Эрлера?

– Сарра уже три недели как встала, да и Эрлер на поправку пошел.

– Вот и отлично! Было бы жаль такого живого, энергичного человека, к тому же отца пятерых детей!

– Вчера у него миновал кризис, остальное довершит целительный воздух.

– У вас по-прежнему много пациентов?

– Теперь уже не так много.

– Говорят, Майльхауэр сломал ногу?

– Он, как всегда, пострадал из-за собственной неосторожности. Его задело падающим буком.

– Это, кажется, случилось в Таугрунде?

– Да, в Таугрунде.

– Вы теперь часто бываете в Хальслюнге. Верно, что гам корчуют лес на склонах?

– Да, с тех пор как крестьяне взяли землю на откуп, в Хальслюнге сплошь поля.

– А в остальных усадьбах уже косят?

– На лугах не осталось ни былинки.

– Да, поистине прекрасное, благословенное лето. Если господь и дальше не оставит нас своей милостью и все удастся собрать, не один бедняк нынче облегченно вздохнет. Но разве вы не присядете, доктор?

И он чуть ли не силой усадил меня на оттоман, стоявший перед столом, и сам подсел ко мне. Разгладив образовавшиеся на ковре складки и стряхнув приставшие крошки, он вдруг сказал:

– Чудесно с вашей стороны, доктор, что вы ко мне пришли и снова здесь сидите, как сидели частенько; а потому скажите мне попросту: вы и на меня гневаетесь?

– Нет, полковник, – заверил я его. – Я понял, что мне не за что на вас сердиться. У вас доброе сердце, вы и мухи не обидите. В нашем полесье нет человека, которому вы не сделали бы добра, а если кто этого не разумеет, вы идете к нему первым и снова делаете ему добро. Как же мне на вас гневаться! Напротив, это я перед вами виноват; я давно ищу случая вам сказать, что почитаю вас за самого отзывчивого и сердечного человека, какого я когда-либо встречал.

– Если я и впрямь таков, – возразил он, – доставьте мне радость, доктор, не делайте над собой ничего плохого.

Слезы брызнули у меня из глаз, и я заверил его, что никогда это со мной не повторится.

– Позавчера, – продолжал он, – я в великом страхе спустился в Рейтбюль, ведь человек в этих случаях беспомощен, и я оставил вас в руце божией. Когда солнце село, я стоял у окна и молился, и тут я увидел вас – вы шли по меже ржаного поля, как и обычно в те дни, когда отдыхаете с книжкой под березами, – и тогда спокойная благостная ночь снизошла на мой дом. Кстати, оставив вас, я навестил в Рейтбюле сосновые посадки – те, что мы заложили о прошлой весне, – и убедился, что все они принялись, до единого деревца: некоторые уже порядком вытянулись и крепко цепляются корнями за каменную осыпь. На следующий день я только и делал, что сновал из дома в конюшню, из конюшни в сад и опять в дом и все поглядывал поверх полевых бугров и древесных вершин, думая о том, что вы обретаетесь где-то там или проезжаете мимо. А вечером пришел ваш работник и доставил мне большую радость. Тут уж я в вас до конца уверился, ведь мы не первый день знакомы, вы у меня бывали частым гостем, и я был в надежде, что вы с этим справитесь.

Я не смел поднять глаза и, поскольку я уж в столь многом признался полковнику, сказал, что чувствую себя раздавленным и не отваживаюсь эти дни никому глядеть в глаза – ни даже работнику, ни служанке, ни поденщикам.

– Это вы напрасно, – ответил он, – поверьте, все образуется! Делайте людям добро, будьте внимательным врачом, и вы снова почувствуете себя человеком. Да ведь никто ничего и не знает.

– Зато я знаю.

– Это забудется.

– И такая тоска меня грызет, что, едучи мимо елей и берез, я поминутно готов заплакать. Я сразу же поспешил к моим больным, и даже к тем, кто уже поправился, даже к старику Койму, хотя дни его сочтены – у него изнурительная лихорадка, я его хоть немного подбодрил.

– Вот так оно и бывает, что из твердого камня гнева высекаются мягкие искры грусти. С этого господь и начинает наше исцеление.

– Не выдавайте меня, полковник!

– Зря это вы! Один господь в небе да я видели вас, а мы никому не скажем. Пройдет время, и рана затянется, пленка за пленкой. Душа потрясена страхом, но она его поборет. Все обошлось хорошо, оставим же это, доктор, поговорим лучше о другом. Скажите, уж не уволили ли вы Томаса? Почему вчера от вас приходил другой нарочный?

– Нет, Томаса я приставил к лошадям. Для домашних дел и посылок нанял другого. Отец его – крестьянин Инсбух.

– Как же, знаю, этот малый пас Грегордубсовых жеребят. Стало быть, теперь у вас много челяди?

– Еще только две служанки.

– А постройку дома вы как будто приостановили?

– Я еще не принимался за нее этой весной. Мы было занялись большим колодцем, но я на время отослал рабочих Бернштейнеру, они у него в Штейнбюгеле роют погреб. Он обещал все кончить к стрелковому празднику.

– Давно я не был в Пирлинге и не знал, что он там роет погреб. В Штейнбюгеле, должно быть, приходится скалы взрывать?

– Там уже три недели рвут скалы. Все, кто у меня работал, заняты там.

– Я тоже затеял у себя кое-какие переделки, и, если Грунер человек надежный, я просил бы вас прислать его ко мне. Я хочу вывести задний фасад дома окнами к дубовой роще, а также поставить еще одну лестницу и прорубить новый вход в подвал.

– Грунер отлично справился с моим колодцем.

– Ах, доктор, у вас чудесное расположение в излучине долины. Вы еще молоды и, если постараетесь, создадите прекрасное владение, оно будет радовать своих хозяина и хозяйку, когда такая войдет в ваш дом. Мне уже недолго жить, я иду навстречу кончине, и, когда Маргарита уедет, кто знает, в чьи руки попадет этот дом, который я возводил с таким рвением… Но, милый доктор, нам с вами еще предстоит пространный и обстоятельный разговор.

– Сделайте милость!

– Вы теперь, видимо, будете у меня не столь частым гостем, а потому, думается, я по справедливости должен поведать вам о совершенных мною в жизни ошибках, ибо вы до сих пор слишком высоко меня ставили, к тому же история моя может быть вам полезна. Я бы хотел рассказать вам о своем прошлом, а когда закончу мою повесть, задать один вопрос и обратиться с просьбой, но все это лишь при условии, что вы можете уделить мне достаточно времени.

– Я еще вечерком загляну к старой Лизе да навещу перед сном Эрлера, вот и все мои дела на сегодня. А потому рассказывайте, полковник, все, что считаете нужным, а также спрашивайте и просите обо всем, что вам заблагорассудится.

– Если помните, я еще позавчера в березовой роще упомянул, что нам надо поговорить, но то были праздные слова; когда я увидел, что вы убежали от нас, кинулись домой, а потом махнули через забор и прямиком, лугами зашагали к лесу, я заподозрил неладное и бросился за вами следом, чтобы предотвратить несчастье; когда же вы дали мне понять, что хотите от меня отделаться, я и придумал это. Однако с тех пор у меня созрело решение рассказать вам о своем прошлом, о том, что довелось мне пережить еще до приезда сюда, в эту долину. Только не обессудьте, если я по старости покажусь вам многоречивым.

– Нет, полковник, – возразил я, – нам не один вечер довелось гулять по лесу, так разве вы не убедились, что я всегда слушаю вас с величайшим вниманием?

– Да, вы правы, я это заметил; потому я так охотно и беседую с вами сейчас. Вы давеча отозвались обо мне как о самом сердечном и добром из всех известных вам людей, – признаюсь, ваши слова пришлись мне по сердцу. Вы второй человек, от кого я это слышу. Первый жил много лет назад, я при случае вам о нем расскажу. И тогда вы поймете, что столь доброе мнение – его и ваше – для меня дороже всего, что могут сказать обо мне люди. Но ближе к делу! Приходилось ли вам слышать о графе Ульдоме?

– Уж не пресловутого ли Казимира Ульдома вы имеете в виду?

– Этот пресловутый Казимир Ульдом не кто иной, как ваш покорнейший слуга.

– Вы?

– Да, я самый. Игрок, забияка, расточитель, а ныне тот самый полковник, которого вы знаете уже не первый год.

– Но этого быть не может! Когда я еще учился в школе, у нас здесь о графе носились хоть и смутные, но весьма неблагоприятные слухи.

– И не удивительно. По правде сказать, хвалиться нечем. Если и было во мне что хорошее, то люди про то не знали, зато дурное знали досконально; они и хорошее толковали как дурное, а уж о лучшем и вовсе не догадывались. А причиной тому было горе. Выслушайте же мою повесть. Когда скончался отец, мне было шестнадцать лет, а брату минуло двадцать. Его считали пай-мальчиком, а я был в семье козлом отпущения. И вот когда все домашние сошлись, чтобы выслушать последнюю волю усопшего, единственным наследником оказался брат, я же был вовсе лишен наследства. Я тогда не подозревал о его плутнях; тем не менее назвал его подлецом и решил отправиться по свету искать счастья. Будущее рисовалось мне в самых радужных красках, я уже видел себя главнокомандующим или великим военачальником вроде Валленштейна и других полководцев Тридцатилетней войны. С теми небольшими деньгами, что принадлежали мне по праву, я ушел из дому и предложил свои услуги курфюрсту Бранденбургскому, предлагал их и курфюрсту Баварскому и пфальцграфу, но везде натыкался на отказ: меня либо хотели зачислить в пехоту, либо предлагали поместить в военную школу, но я не льстился на подобные посулы. Так я странствовал от двора к двору, и в один прекрасный день, когда каждая волна в Рейне отливала серебром, переправился во Францию. Я вознамерился сложить свою многообещающую шпагу к стопам короля Людовика. Много дней бродил я без языка по чужой земле, пока однажды вечером, когда с серого неба сеялся тихий дождик, не вступил в сумрачный город Париж. Мне тогда и в голову не приходило, что я могу потерпеть неудачу. Я еще слабо понимал по-французски и не знал никого в городе, а все же сумел проникнуть во дворец и был представлен королю. Он спросил, чему бы я хотел научиться в первую очередь, и я ответил: говорить по-французски. Он улыбнулся и обещал обо мне не забыть. В ожидании королевских милостей я принялся изучать французский. Когда вышли у меня все деньги, кроме единственного золотого, решил я отправиться в игорный дом и сорвать там крупный куш. Один такой притон был мне известен, он стоял на ярко освещенной улочке, но я видел его только снаружи. Настал вечер, я отправился на эту улочку и нерешительно слонялся возле дома, но тут мимо в ворота въехала карета, обдав меня грязью с головы до ног. Карета остановилась в подворотне, гайдук распахнул дверцу и помог выйти хорошо одетому человеку. Он поднялся по лестнице в сопровождении слуги, несшего за ним ларчик. Я последовал за ними в ворота, поднялся по лестнице на уставленную статуями площадку, вступил в зал, по которому сновали люди, и некоторое время стоял и присматривался. Потом подошел к столу и по примеру других поставил золотой. Спустя несколько минут кто-то лопаточкой придвинул мне несколько золотых. Я не слишком удивился и опять поставил. Я не знал правил игры, а только видел, что на стол ложатся карты, кто-то бесстрастным голосом с методичностью маятника башенных часов выкликал все те же два слова, и сидящие за столом передвигали взад-вперед золотые монеты. Когда мой давешний знакомый, сидевший во главе стола, захлопнул свой ларчик, в кармане у меня уже лежало несколько пригоршен золота. Тем временем настала полночь, я отправился домой и, бросив на стул берет, высыпал в него свою добычу. Весь следующий день я места себе не находил и с нетерпением ждал вечера. Когда в зале наконец зажгли свечи, я уже исшагал его вдоль и поперек. Тут ко мне подошел какой-то незнакомец и сказал, что собирается держать за меня пари. Я тогда и не понял, что он хочет сказать, но принимал все как должное. В тот вечер я снова был в выигрыше, и следующий вечер тоже. Вскоре я усвоил правила игры и даже нет-нет да и пытался подчинить ее своей воле. Многие игроки ставили следом за мной, стараясь присоседиться к моему счастью. Мне по-прежнему везло, проигрывал я редко и сравнительно незначительные суммы, и благосостояние мое увеличивалось с каждым днем. Я одевался щеголем, носил шляпу с пером, скакал на лучшей лошади в Париже, да три таких же коня стояли у меня в конюшне. Плащу моему мог позавидовать герцог, а в эфесе моей маленькой шпаги сверкали алмазы. В ту пору я не отказался бы и от бесчестной игры, кабы знал, как это делается. Мои сотоварищи и друзья ввели меня к людям, обитавшим во дворцах, на которых я до сей поры смел глядеть только из отдаления; мужчины льстили мне, девицы взирали на меня благосклонно, мне нравилась окружающая роскошь, и я быстро усваивал повадки и обычаи новой для меня среды. В мужских компаниях я затевал ссоры, нередко приводившие к поединкам. Свободные от игры часы я охотнее всего коротал на фехтовальных ристалищах. Так превратился я в настоящего игрока. Однажды некий долговязый бледный субъект, которого я обычно чуждался и даже, признаюсь, побаивался в душе, назвал меня негодяем: я, мол, промышляю за счет шального золота, обретающегося в Париже. Он не постеснялся сказать это мне в лицо. Я промолчал, но два дня спустя отправился к господину Арману Пельтону, ведавшему в то время призрением бедных, и вручил ему все свое состояние в золоте, драгоценностях и платье, а также в лошадях и конской сбруе, себе же оставил только сто луидоров да плохонькую серую клячу, купленную за день до этого. Представьте себе, доктор, у меня еще целы расписки, свидетельствующие об этом случае, и я не замедлю их вам предъявить.

Едва произнеся эти слова, полковник встал и принялся рыться в ящике комода. Он собрал какие-то бумаги и, вернувшись, разложил их на столе. Это и в самом деле были расписки в получении различных сумм и предметов, которые граф Казимир Ульдом пожертвовал бедным, скрепленные подписью тех лиц, в чьи руки перешли эти игорные трофеи.

Разъяснив мне это самым обстоятельным образом и указав на каждой бумаге соответствующую запись, полковник отодвинул их в сторону.

– Во второй половине того же дня, – продолжал он, – я вызвал долговязого на поединок без объяснения причин; однако, продырявив ему плечо, поднес эти расписки к его меркнущим глазам и крикнул ему в самое ухо, кто я такой. Я тогда не думал, что он останется жив, и был этим предоволен, но, как оказалось, заблуждался. Много лет спустя мы встретились, и я исполнился к нему самого искреннего уважения, как и он, полагаю, ко мне. Возвращаясь в тот раз с поединка, я достал из кармана другую бумагу – извещение короля о моем назначении в армию в каком-то ничтожном чине – и, наколов ее на острие шпаги, зашвырнул подальше. Я люто возненавидел короля и понял наконец, что служить должен в имперских войсках. На следующее утро взошедшее солнце застало меня далеко от Парижа, но теперь оно светило в лицо одинокому всаднику, который трясся на своей кляче, правя путь в Германию. К концу недели я снова перебрался на другой берег Рейна. На мне был потертый кожаный колет, в кармашке которого лежало сто луидоров. С той поры обо мне пошел слух как об отчаянном малом, который промотал большое состояние и остался на мели, я же только посмеивался, глядя в темно-зеленые воды Рейна, и даже в ту пору не терял веры в свою счастливую звезду. Я говорил себе, что заплутался на ложном пути, пора выходить на правильную дорогу. А посему решил, подобно герцогу фон Фридлянду, навербовать войско и воротить Германии те земли, что были отторгнуты у нас королем. Я уже представлял себе, как, войдя победителем в Париж, увижу в окне ту самую служаночку, с которой не раз под ним стаивал, и сердце мое таяло, когда она называла меня своим миленьким графчиком. Со стыдом оглядывался я на эту пору ребяческих устремлений и забав. Когда же по истечении двух лет новые мои замыслы так же повисли в воздухе, как и все предыдущие, я вступил в нашу армию, начав службу снизу. Время теперь тянулось для меня куда медленнее, чем прежде, но еще медленнее – этак ноготок за ноготком – повышалась награда за мои труды, и, движимый только честолюбием, старался я преуспеть на этом скромном поприще – единственном, какое у меня оставалось, – и превзойти тех, кто был рядом. Таким образом, когда мне минуло двадцать шесть лет, я стал уже известен моему начальству. Тут случилось, что умер дядя, последний мой родич, и оставил мне значительное состояние. И так сошлось, что в это же время я полюбил. О господи, милый доктор, тому уже много-много лет, и я заранее прошу прощения за подобную дерзость, но я был такой же неукротимый мечтатель, как вы, так же неистов в любви и ненависти, а по сути, как и вы, добрый малый с отзывчивым и отходчивым сердцем. Бывало, я так заносился, что чуть ли не весь мир хотел видеть у своих ног; я мог бы, казалось, взвалить на плечи весь земной шар. Потому-то я и распахнул сердце настежь и безоглядно доверился чувству. Но я еще не успел отрезвиться, как был обманут. Мой ближайший друг, которому я доверил высватать для меня любимую девицу, сам повел ее к алтарю. Я готов был броситься за ним в погоню в то имение, куда он увез ее, чтобы заколоть предателя, однако одумался и предпочел сам покончить счеты с жизнью. В нашей казарме был длинный узкий коридор, какие вы увидите в любом подобном здании; в простенках между окон стояли массивные колонны. Когда настала ночь и мои товарищи спали крепким сном, я взял ружье, которое зарядил еще с вечера, и, выйдя в коридор, стал в тени, отбрасываемой колонной, дабы меня не заметил проходящий караульный. Уверившись, что вокруг нерушимая тишина, я приставил к горлу ружейное дуло и большим пальцем ноги спустил курок. Однако промахнулся – пуля только оцарапала металлическую пуговицу на моей рубашке. И тут предо мной возник некий простой служака из нашей роты, он выследил меня и, боясь, как бы я чего над собой не сделал, притаился рядом, в тени той же колонны. Это он, толкнув меня под руку, отвел дуло в сторону. «Обещаю вам молчать, господин граф, – шепнул он, – но только, чур, больше этого не делайте!» Меня охватил такой страх и такое смятение, что я готов был пасть на колени перед этим человеком. Я сказал ему, что отныне он мой лучший друг, и обещал щедро его наградить. На другой день он взял деньги и никому ни словом не обмолвился об этом случае. И тогда я отогнал прочь эти мысли и ударился в другую крайность. Я больше ни к чему не стремился и отстранял от себя все неприятности и огорчения, какие могли возмутить мой душевный покой. Я также решил без сожаления промотать полученное наследство. Отныне мы не одну ночь коротали веселой компанией – друзья-приятели, забубенные бражники; сверкали свечи, звенели голоса, и добро мое с шумом и грохотом утекало сквозь пальцы. Прошло шесть лет, и я остался так же нищ и гол, как и до получения наследства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю