355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адальберт Штифтер » Лесная тропа » Текст книги (страница 19)
Лесная тропа
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:22

Текст книги "Лесная тропа"


Автор книги: Адальберт Штифтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)

Теперь он опять завел много работников и служанок. Внутри дом его был убран почти так же, как жилище среди пустыни во времена Эсфири. Повсюду разложены мягкие ковры, с помощью досок и шелковых драпировок устроены ниши, в них поставлены диваны, а перед ними повешены раздвижные желтые шелковые занавески. Ценные вещи он разложил по ящикам, чтобы Дита нашла их, получив после его смерти ключи.

Во дворе и за оградой, в самой долине, он насадил деревца, чтобы они давали ей тень, когда она будет в летах. Если Авдию по-стариковски не спалось или долгие европейские сумерки казались ему не в меру долгими, он вставал, подходил к ее постели и смотрел, как она спит, здоровая и румяная, точно розан. А потом шел бродить по саду, что-то осматривал и подвязывал.

Читать книги или чему-то учиться он Диту не приохотил – ему это и в голову не пришло. Посторонние люди никогда не заглядывали в дом Авдия, а если случалось прохожему забрести в долину, то из окна видно было разве что, как он зачерпывает воду в ручье и, напившись, идет дальше. Работники возделывали Авдиевы поля и, исполняя его распоряжения, возили зерно на рынок, возвращались домой с деньгами, сумму которых Авдий всегда знал заранее, потому что был осведомлен о рыночных ценах. Жили работники при службах, находившихся на другом конце сада, и держались обособленно, потому что, хоть и были одной с Авдием веры, но чурались его странного нрава и неожиданных причуд. Так же вели себя и остальные слуги. Горничная Диты сидела почти безвыходно в комнате, либо шила, либо читала; она была из городских и терпеть не могла воздуха и солнца. А Дита с Авдием все время проводили в саду и в поле. Сажая деревья, чтобы они давали тень, Авдий не знал или не постигал европейского климата. Отец и дочь здесь почти не нуждались в тени. Когда солнце припекало так сильно, что каждая тварь, истомившись, искала крыши или прохлады, Дита предпочитала сидеть на посыпанной песком садовой дорожке под опавшим бобовым цветом, купалась в лучах полуденного солнца и мурлыкала песенку собственного сочинения. Меж тем Авдий в просторном бурнусе сидел на скамеечке перед домом, сверкая глазами и блестя на полуденном солнце белизной волос и бороды.

Так, стройным побегом африканского алоэ, соседствуя с ольхой, можжевельником и другими кустарниками, росла Дита – так жили они в уединении, а над равниной будто сияло солнце пустыни.

Авдий рвался в Европу – и вот он в Европе. Здесь его не бьют, у него не отнимают имущества, но сам он привез в Европу африканскую душу, привычную к пустыне.

Дита часто сидела на поле, раскинутом по пригорку, близ соснового бора, докуда Авдий уже распространил свои угодья, она сидела и разглядывала колосья или травы, прораставшие среди них, или облака, плывущие по небу, а то смотрела, как спелое зерно струится с ее ладони по серому шелку платья. Авдий рядил ее в богатые одежды, и если уж она не ходила в своем излюбленном льняном полотне, то одевалась в блеклые шелка – синий или серый, фиолетовый или палевый – только не в черный. Правда, покрой ее платьев лишь отдаленно напоминал европейский, так как платья ей мастерила горничная, но Дита и сама требовала, чтобы они облекали ее широкими свободными складками, ибо у нее на родине люди не приучены к малейшему стеснению и она тоже не терпела его. Посидев на краю нивы, она вставала и одна брела по кромке поля, и с дальнего конца долины было видно, как ее фигурка либо светится белизной полотна, либо мерцает блеклыми полутонами шелка. Авдий обычно приходил за ней, и они вместе направлялись к дому. Он вменял себе в обязанность говорить с ней как можно вразумительнее, чтобы она скорее вошла в разум и могла жить одна, после того как его не станет. И вот, идя с ней бок о бок, он рассказывал ей арабские сказки родной пустыни, воспевал южную природу и, подобно коршуну Атласских гор, вонзал ей в душу свои бедуинские понятия. При этом он говорил на языке отцов – по-арабски. Хотя, наловчившись смолоду, за годы странствий, он быстро овладел местным наречием, на котором ранее говорил с теми, с кем вел торговые дела, а теперь с теми, кто был у него в услужении, однако с Дитой он предпочитал беседовать по-арабски. Но иногда, говоря с ней, он пользовался каким-нибудь другим восточным языком, а кроме того, из его уст, так же как от слуг, она слышала местную речь и потому усвоила себе помесь разных языков, выражалась на этом смешанном наречии и мыслила соответственно.

Стоило Авдию заглянуть вперед, задуматься о дальнейшей их жизни, о будущем женихе, как перед ним вставал прекрасный темнолицый, приветливый образ Урама, которому он охотно бы отдал ее в жены – но Урама не было в живых, а потому отец только и мог себе представить, что Дита будет хорошеть, и расцветать, и жить, как живет сейчас.

И в самом деле, все говорило о том, что его желание сбудется. За последнее время ее красота достигла совершенства. Тело окрепло, взор стал прекраснее, глубже, пламеннее, губы превратились в спелый плод, все ее существо налилось жизнью, ибо она по натуре сочетала в себе томность матери с пылким нравом отца. Отца она любила несказанно, и когда, случалось, ее захлестывала трепетная, безграничная нежность к нему, она брала старческую отцовскую руку и прижимала его пальцы к своим глазам, ко лбу, к сердцу, – матери у нее не было, и что такое поцелуй она не знала, отец же, помня свое уродство, никогда не целовал ее.

Пока Дита была слепой, она почти все время сидела, а когда ходила, то вяло и робко передвигала ногами, большей же частью оставалась в постели, отчего ее развитие очень замедлилось, и хотя, прозрев, она стала развиваться быстрее чем прежде, однако пора зрелости наступила у нее позже обычного.

Ей уже минуло шестнадцать лет, когда она, по-видимому, достигла расцвета. Прежняя порывистость улеглась, взгляд сделался кротким, тоскующим, тело выровнялось и налилось радостью жизни, как у всякого полноценного земного создания.

Авдий нарочно причинял себе боль или жертвовал чем-нибудь особенно дорогим ему, лишь бы судьба не потребовала от него большего.

Со всеми девушками в эту пору происходят большие перемены, а в племени Диты наступление девического возраста знаменуется спокойной мягкостью осанки и нежной робостью взгляда, у нее же это выразилось особенно явственно.

Она пребывала в каком-то трепетном ожидании, и хотя казалась, как прежде, радостной, даже задорной и веселой, но по всему ее существу словно было разлито сладостное томление.

Был разгар лета, пора жатвы.

Однажды днем, когда всем остальным людям было слишком жарко, Дита отправилась гулять по краю раскинувшегося на холме ржаного поля, которое накануне сжали, исполняя распоряжение отца. Она шла до тех пор, пока не достигла верхней границы поля – там у нее был участок, который она поздно засеяла льном, и, пока стояли хлеба, могла до него добраться только в обход; теперь он со дня на день должен был зацвести.

Она совершенно одна взобралась наверх через жнивье и совершенно одна стояла на вершине холма, возвышаясь надо всем, за исключением дальнего соснового бора, верхушки которого, казалось, уходят еще выше в небо.

На ржаном поле ее видели работники Авдия, а теперь они через то же поле спешили воротиться домой, испугавшись грозы. О Дите они и не подумали. Только один, встретив немного позднее Авдия и решив, что он ее ищет, сказал ему, что если он разыскивает дочку, так она на холме. Авдий и в самом деле искал ее, потому что легкая гряда облаков сгустилась и надвинулась ближе, хотя на небе еще преобладала безоблачная синева и солнце пекло жарче прежнего. Услышав сказанное работником, Авдий взобрался по упомянутому выше ржаному полю, увидел Диту у кромки льна и подошел к ней. Поле все сплошь было усеяно голубым цветом льна и на дрожащих листочках, которые не колыхал ни малейший ветерок, собралось множество насекомых.

– Что ты тут делаешь, Дита? – спросил Авдий.

– Смотрю на свой лен, – ответила девушка, – вчера не было ни одного цветка, а сегодня, погляди, распустились все до единого. Наверное, это от безветрия и жары.

– Разве ты не видишь, что на небе собрались тучи? – сказал Авдий. – Они поднимаются все выше, надо скорее идти домой, иначе ты промокнешь и заболеешь.

– Тучи я вижу, – возразила Дита, – но они надвинутся не так скоро, мы успеем спуститься. А если они и надвинутся раньше, чем обещают, все равно я не промокну, я спрячусь в шалаш, который тут сделан из снопов, сяду и буду смотреть, как серебряные дождевые шарики скачут по стеблям, от которых торчат одни пенечки. А у меня в шалаше будет тепло и сухо.

Авдий поглядел на вечернее небо, и ему в самом деле показалось верным предположение дочки, что тучи надвинутся скорее, чем обещают. Неспроста ровная и бесцветная гряда, еще недавно стоявшая в вечернем небе, распалась на клубы, окаймленные белым и ежеминутно менявшие окраску. Книзу, к горизонту залегло что-то красно-серое.

Авдий признал, что они вряд ли поспеют до ливня домой и потому, пожалуй, разумнее всего последовать совету Диты. Но он не верил, что легковесный шалаш выдержит порывы ветра, и принялся натаскивать еще снопов. Поняв его намерение, Дита взялась ему помочь, пока снопов не набралось достаточно, чтобы заслонить плотной стеной наветренную сторону и настолько укрепить все сооружение, чтобы ветру не легко было разнести его. На восточную сторону Авдий оставил щель, чтобы видеть, стихает ли дождь, и проследить, как будет уходить гроза. Наконец убежище было готово, а все еще не чувствовалось ни ветерка и не упало ни капли дождя. Перед глазами расстилалось желтое жнивье; хлеба были сжаты, и оказавшиеся без укрытия нежные былинки даже не шевелились, а пение жаворонка в поднебесье над голубым полем изредка прерывалось дальними, глухими раскатами грома.

Обратясь на запад, Дита говорила в своем обычном радостном предгрозовом возбуждении:

– До чего прекрасно, до чего же, до чего прекрасно. И оттого, что ты, отец, со мной, мне все кажется еще лучше.

Они стояли перед своим прибежищем, сооруженным из снопов, следили за тучами и готовились засесть в шалаш, как только начнется дождь. В верхних слоях воздуха, должно быть, уже разыгрался ветер, видно было, как дымчатые облака, обычные предвестники грозы, бежали по небу; опередив солнце, они уже оказались над головами наблюдающих и мчались дальше, на восток.

Внутри устроенного им приюта Авдий сделал сиденье из нескольких снопов и уселся на них. А Дита, по-детски любившая укромные уголки, тоже забралась в соломенный домик и подсела к отцу. Оставленная на восточную сторону щель позволяла им видеть кусочек жнивья у самых ног, за ним краешек поля со льном, а наверху – бегущие по небу дымчато-прозрачные облака; еще слышно было пение жаворонка над цветущим льном. Гром по-прежнему грохотал в отдалении, хотя тучи облегли уже все небо, и не только над их головами, но и дальше, к востоку.

Сидя в своем укрытии, они беседовали между собой.

– Тебе не кажется, что облака совсем не густые и дождь из них пойдет не крупными и не тяжелыми каплями? – спрашивала Дита. – Мне было бы жалко, если бы дождь прибил мои прекрасные голубые цветочки, ведь они распустились только сегодня.

– Я думаю, даже самым тяжелым каплям не сбить голубых лепестков, – раз они расцвели сегодня, значит, держаться пока что будут крепко, – отвечал Авдий.

– Я очень люблю смотреть, как растет лен, – помолчав, снова заговорила Дита. – Давным-давно, когда у меня в голове все было еще закутано гадкой черной завесой, Сара, на мои расспросы, много рассказывала про лен, но тогда я ничего не могла понять. Теперь я понимаю, потому что все видела сама. Это растение – друг человека, говорила Сара, оно человека любит. Теперь я знаю, что это правда. Сперва у него на зеленом стебельке распускается красивый цветок. Потом, когда цветок умрет, растение, набравшись воды и воздуха, дает нам мягкие серебристые нити, из которых люди делают ткань. Эта ткань, говорила Сара, их единственное надежное укрытие от колыбели до гроба. И в самом деле, она права: это растение можно сделать чудо каким белым, и когда оно станет чище и ярче снега, в него кладут и завертывают детей, совсем-совсем еще маленьких, какой я была; а своей дочке Сара дала с собой много льняного полотна, когда та уезжала, чтобы выйти замуж за чужого мужчину, который пожелал взять ее в жены. Она была невеста, а чем больше этого снега дают невесте, тем она богаче. Наши работники носят белые льняные рукава на голых руках. А когда мы умираем, знаешь, нас ведь обертывают белыми полотнищами.

Она внезапно замолчала.

Авдию почудилось, будто сбоку над снопом полыхнуло легкое пламя; он решил, что от Диты опять исходит сияние, он еще раньше заметил, как встали дыбом кончики лент и волос. Но никакого сияния вокруг нее не было. Когда он вгляделся, все уже кончилось. За пламенем последовало хрипловатое рычание, а Дита откинулась на сноп – она была мертва.

На землю не упало ни единой капли дождя, только по небу струились легкие, будто стремительно влекомые прозрачные покровы.

Ни звука не вырвалось у старика, он лишь смотрел на существо, лежавшее перед ним, и не верил, что эта бездушная вещь – его дочь. Глаза были сомкнуты, неподвижные губы безмолвствовали. Он тряс ее, что-то говорил ей, – но она выскользнула из его рук и была мертва.

Сам он не ощутил ни малейшего сотрясения. И снаружи стояла тишина, словно грозы здесь еще и не бывало. Гром гремел уже где-то вдалеке, не было ни ветерка, и время от времени снова запевал жаворонок.

Старик встал, бессознательно взвалил мертвую девушку себе на плечи и понес домой.

Двое пастухов, попавшихся ему навстречу, ужаснулись, увидев, как он идет под ветром, который поднялся тем временем, а рука девочки свисает у него вдоль спины.

Весть о новом чуде и новой каре, как назвали происшедшее, мигом облетела всю округу. На третий день пришли его братья по вере и положили сломленную лилию в землю.

Гроза, что коснулась своим ласковым пламенем ее чела и в поцелуе отняла у нее жизнь, та же гроза пролилась обильным благодатным дождем на окрестные нивы и, подобно той, другой грозе, подарившей Дите зрение, завершилась великолепной радугой, раскинутой по всей восточной стороне небосвода.

После случившегося Авдий только и знал, что сидел на скамеечке перед домом, не говорил ни слова и смотрел на солнце. Так он сидел многие годы; слуги обрабатывали поле по указанию того купца, о котором не раз было говорено; из останков Диты выросли цветы и травы – солнце вставало и заходило, лето сменяло лето, а он не помнил, сколько времени сидит, ибо, по достойным доверия свидетельствам, он был лишен разума.

Внезапно он очнулся и стал стремиться назад, в Африку, чтобы всадить нож в сердце Мелеку; но сил на это у него уже не было – слугам приходилось выносить его утром из дому, а днем и вечером вносить обратно. Авдий был еще жив через тридцать лет после смерти Диты. Сколько он прожил потом – никому не известно. В преклонных летах его лицо утратило темный оттенок и побелело, став таким, каким было в юности.

Многим людям довелось видеть, как он сидит на скамейке перед домом.

Но вот он перестал сидеть там, солнце светило на опустевшую скамью и на его свежую могилу, из которой пробивались уже кончики трав.

Никто не знал, сколько годов он прожил. Говорили, что более ста лет.

Пустынная долина сделалась с той поры плодородной, белый дом стоит на своем месте и даже стал больше и красивее прежнего, а все в целом принадлежит сыновьям Авдиева друга – купца.

Так кончилось жизненное поприще еврея Авдия.

1842

БРИГГИТА
© Перевод Д. Каравкиной

Странствие в степи

В человеческой жизни нам нередко встречаются такие события и отношения, которые не сразу становятся нам ясны, причину которых мы неспособны быстро разгадать. Они большей частью привлекают нашу душу сладостным очарованием тайны. В некрасивом лице открывается нам порой красота, хотя мы не можем тотчас же отнести ее на счет внутренних достоинств человека; и в то же время пустыми и холодными представляются нам черты иного признанного красавца. Точно так же нас порою привлекает тот, кого мы, собственно, и не знаем; нам нравятся его движения, его манеры, мы огорчаемся, когда он нас покидает, и даже испытываем чуть ли не тоску по нем, любовь к нему, когда спустя годы вновь его вспоминаем; меж тем о другом, чьи достоинства подтверждены многими делами, мы не можем составить себе твердое суждение, хоть и общались с ним долгие годы. Разумеется, и тут все дело в причинах нравственных, к которым столь чувствительно сердце, но которые мы не всегда в состоянии высчитать и взвесить на весах разума. Наука о душе кое-что осветила и разъяснила в этой области, но многое еще остается и для нее темным и недоступным. Вот почему не будет, пожалуй, преувеличением сказать, что это – отрадная, неизмеримая бездна, где странствуют бог и духи. В минуты экстаза душа нередко перепархивает через эту бездну, поэзия в детском неведении подчас приоткрывает ее тайну, но наука с ее молотком и правилом зачастую останавливается на краю ее в недоумении, не зная, как к ней подступиться.

На эти мысли натолкнуло меня одно событие, пережитое мною в дни далекой молодости, когда я гостил в имении некоего пожилого майора; то было время, когда я еще был обуреваем страстью к путешествиям, бросавшей меня по всему свету, то туда, то сюда потому лишь, что я еще надеялся бог весть что познать и испытать.

С этим майором я познакомился в одно из своих путешествий, и он уже тогда приглашал меня приехать в его отечество. Я, однако, почел это за пустую любезность, какими обычно обмениваются путешественники, и, наверное, так и не воспользовался бы этим приглашением, когда бы спустя год после того, как мы разлучились, не пришло письмо, в коем он настоятельно осведомлялся о моем здоровье, а под конец повторял свою просьбу приехать и провести у него лето, а то и год или десяток лет – сколько мне заблагорассудится; ибо он пришел к решению отныне прилепиться к одной-единственной, пусть и ничтожной точке земного шара, дабы ни одна пылинка более не приставала к его подошве, кроме пыли его отечества, где он обрел ту цель жизни, за которой тщетно гонялся по всему свету.

Как раз наступила весна, и, поскольку мне было любопытно узнать, в чем майор обрел цель жизни, и я как раз подумывал о том, куда бы направить свои стопы, я решил отозваться на его просьбу и последовать его приглашению.

Поместье майора находилось в восточной части Венгрии – два дня я корпел над планами, как наилучшим образом совершить это путешествие, на третий день уже сидел в почтовой карете и катил на восток, причем мыслями моими уже владели степи и леса этой еще неведомой мне страны, – а на восьмой день я уже шагал по пуште, такой величественной и пустынной, какую можно увидеть только в Венгрии.

Вначале душа моя была захвачена этой величавой картиной; ибо меня ласково овевал ветер бескрайних просторов, степь благоухала, и блеск, подобный блеску пустыни, был разлит повсюду; но когда то же самое повторилось и на другой день, когда и на третий не было ничего, кроме тонкой черты там, где небо сливалось с землей, – красота примелькалась, а глаз начал уставать, пресыщенный однообразной пустотой, словно бесконечной сменой впечатлений; от игры солнечных лучей, от сверкания трав взор мой обратился внутрь, в голове стали мелькать бессвязные думы, над степью зароились старые воспоминания и среди них – мысли о том человеке, к которому я направлялся; я охотно ухватился за них, – в этой пустыне у меня было вдоволь времени, чтобы собрать в памяти те его черты, какие я успел узнать, и вернуть им былую яркость.

Я увидел его впервые в Южной Италии, почти в такой же торжественной пустыне, как та, по которой я сегодня брел. Его тогда с радостью принимали в любом обществе, и, хотя ему было уже без малого пятьдесят, не одна пара прекрасных глаз искала его взгляда; ибо трудно встретить человека, чье лицо и сложение отличались бы такой красотой, и не было ни одного, в ком эта красота сочеталась бы с таким благородством осанки. Я бы сказал, что мягкое величие сквозило во всех его движениях, таких простых и покоряющих, что он очаровывал даже мужчин. Что же до женщин, то, если верить молве, он поистине сводил их с ума. О его завоеваниях и победах, якобы одержанных им и на редкость многочисленных, ходили легенды. Но был ему присущ, как говорили, один недостаток, делавший его особенно опасным, а именно: никому, даже самой ослепительной красавице, какую только рождала земля, еще не удавалось удержать его возле себя дольше, чем то было угодно ему самому. До конца он выказывал к ней величайшую нежность, перед которой трудно было устоять и которая преисполняла избранницу торжеством и блаженством, но потом, сказав прости, отправлялся в путешествие – с тем, чтобы не вернуться более. Однако этот недостаток не только не отпугивал от него женщин, но еще сильнее их притягивал, и не одна стремительная южанка горела желанием немедля бросить к его ногам свое сердце и свое счастье. И еще одно служило вящей его привлекательности: никому не было известно, откуда он и каково его истинное место среди людей. Хотя все сходились в том, что его благословили грации, но каждый прибавлял, что на его челе лежит тень скорби, свидетельство многих переживаний в прошлом; однако, – это-то всех и завлекало, – никто этого прошлого не знал. Майор замешан в делах государственных и политических, майор был несчастлив в браке, майор застрелил родного брата, – чего только не говорилось о нем. Лишь одно было известно всем: сейчас он серьезно предался наукам.

Я много слышал о нем и узнал его мгновенно, когда однажды, поднявшись на Везувий, увидел, как он отламывал куски камня, а потом поднялся к новому кратеру и стал любоваться голубыми кольцами дыма, до поры лишь скудно выбивавшимися из отверстия и трещин. Я добрался к нему по глыбам, поблескивающим желтизной, и заговорил с ним. Он охотно отвечал мне, и – слово за слово – завязался разговор. Нас окружал темный хаос суровой пустыни, она казалась тем более мрачной, что осеняла ее несказанно прекрасная, темная лазурь, куда уютно тянулись облачка дыма. Мы долго беседовали, но потом распрощались, и каждый пошел своей дорогой.

Спустя немного я вновь повстречался с ним, после чего мы несколько раз навещали друг друга и в конце концов стали почти неразлучны вплоть до моего отъезда. Я убедился, что сам он отнюдь не повинен в том впечатлении, которое производила его внешность. Из глубин его существа порой прорывалось нечто столь непосредственное, столь изначальное, словно он до сих пор, приближаясь к пятидесяти, сохранил свою душу нетронутой, потому что не мог найти того, что отвечало бы ее стремлениям. К тому же мне, при более близком с ним знакомстве, стало ясно, что в душе этой больше жара и поэзии, нежели я до сих пор встречал, и потому, возможно, в ней столько детского, непреднамеренного, бесхитростного, одинокого, нередко даже простодушного. Он не сознавал этих своих достоинств и без малейшей выспренности произносил прекраснейшие слова, какие я когда-либо слышал из уст человека; и никогда в жизни, даже позднее, когда мне пришлось встречаться со многими поэтами и художниками, не находил я среди них такого тонкого чувства прекрасного, нетерпимости ко всякому уродству, всякой грубости. Этот бессознательный дар, верно, и привлекал к нему больше всего сердца прекрасного пола, ибо подобная игра и блеск в мужчине средних лет весьма редки. По той же причине, возможно, он так охотно проводил время со мною, совсем молодым человеком, хоть в те годы я, собственно, и не умел должным образом оценить его высокие достоинства и они сделались мне как следует понятны, лишь когда я стал старше и приступил к написанию повести его жизни. Было ли его баснословное счастье у женщин на самом деле столь велико, мне так и не пришлось узнать – об этом он со мною не заговаривал, а для наблюдения мне ни разу не представилось случая. О причине скорби, якобы начертанной на его челе, я также судить не мог, поскольку о прежней судьбе майора мне еще ничего не было известно, кроме того, что он раньше много разъезжал, но уже долгие годы как поселился в Неаполе и теперь собирает древности и образцы лавы. О том, что он владеет обширными угодьями в Венгрии, он рассказывал мне сам и, как я уже говорил, неоднократно приглашал меня туда.

Мы довольно долго жили рядом и, когда мне пришла пора уезжать, расстались не без сожаления. Но новые впечатления от людей и стран постепенно вытеснили его из моей памяти, и мне даже во сне не снилось, что придет время и я буду шагать по венгерской степи, направляясь к этому человеку. Я мысленно рисовал себе его облик и глубоко погрузился в воспоминания, мне даже трудно было отделаться от мысли, что я в Италии, – такой же знойной и молчаливой была равнина, по которой я шел, и голубая пелена тумана вдали преображалась в моих глазах в мираж Понтийских болот.

Я не шел напрямик к поместью майора, названному в его письме, а сворачивал то в одну, то в другую сторону, мне хотелось изучить весь край. И если его облик под действием воспоминаний о моем друге поначалу сливался для меня с обликом Италии, то теперь передо мной все отчетливей вырисовывалась неповторимая, своеобразная и цельная картина этой земли. Я пересек сотню ручейков, речек и рек, я не раз ночевал у пастухов в обществе лохматых псов, я пил воду из одиноких степных колодцев, вздымавших к небу свои непомерно высокие журавли, я нередко обедал под низко нависшими камышовыми кровлями; там остановится волынщик, там промчится быстрая повозка вдали или мелькнет белый плащ пастуха верхом на лошади… Я часто раздумывал о том, каким предстанет мой друг в своих родных краях; ведь я видел его только в обществе, среди светской суеты, где все похожи друг на друга, словно камушки на дне ручья. Там это был изящный, утонченный господин, здесь же меня окружал совершенно иной мир, и частенько, когда я весь день не видел перед собой ничего, кроме лилового марева в степи, испещренной тысячами белых точек – коровами и быками местной породы, – когда под ногами у меня расстилался жирный чернозем и окружала меня, несмотря на многовековую историю этой страны, изначальная и первозданная дикость и пышность, я думал о том, как он будет вести себя здесь. Я скитался по стране, все больше сживаясь с ее своеобразием, и мне чудились удары молота, кующего будущее этого народа. Все в стране указывало на грядущие времена, все уходящее было усталым, все новое – полно огня, – вот почему я так жадно вглядывался в ее бесчисленные деревни, ее уходящие вверх холмы и виноградники, в ее болота и тростниковые заросли и – далеко за ними – нежно-голубые очертания гор.

Пространствовав таким образом с месяц, я в один прекрасный день подумал, что нахожусь, пожалуй, совсем рядом с поместьем моего друга, и, утомившись от обилия впечатлений, решил положить предел своему паломничеству и направиться прямиком к владениям моего будущего хозяина. Все послеполуденные часы я шел по раскаленной каменистой равнине; слева вздымались голубые макушки отдаленных гор – я решил про себя, что это Карпаты, – вправо тянулась гряда холмов в красноватом мареве, какое часто поднимается над степью; но оба эти ландшафта не сливались в одно, между ними тянулась бесконечная равнина. Когда я наконец выбрался из балки, на дне которой пролегало русло пересохшего ручья, справа вдруг выросла каштановая роща и за нею – белое здание, скрытое от меня до той минуты песчаным бугром. Три мили, три мили – эти слова я слышал весь день, стоило мне только спросить, сколько еще до Увара – так назывался замок майора. Три мили… Но я знал по опыту, что такое венгерские мили: и правда, за спиной у меня осталось еще верных пять и я уже мечтал, чтобы дом этот в самом деле оказался Уваром. Неподалеку, вплоть до гряды холмов, тянулись пологие поля, и там я увидел людей. Я решил их расспросить и с этой целью пересек по краю каштановую рощу, не углубляясь в нее. Тут я воочию увидел то, о чем догадывался и раньше, зная по опыту, как часто в этом краю зрение обманывает путника: дом – как видно, очень большой – стоял не у самой рощи, а за равниной, убегающей вдаль от опушки. По равнине скакал всадник, направлявшийся как раз к тому полю, где работали люди. Когда он поравнялся с ними, работники обступили его, как обычно обступают хозяина, но на моего майора всадник нисколько не походил. Я немедленно направился к холмам – расстояние до них было куда больше, чем я полагал, – и подошел как раз в ту минуту, когда багровое зарево заката уже полыхало, заливая темные волнующиеся кукурузные поля и группу бородатых работников, окружавших всадника. Последний оказался не кем иным, как женщиной лет сорока, одетой, сколь ни странно, в широкие венгерские шаровары и сидевшей на лошади по-мужски. Когда работники разошлись и она осталась в одиночестве, я обратился к ней с вопросом. Подставив под мою дорожную сумку свой страннический посох, я поднял глаза и, отворачиваясь от слепящих косых лучей вечернего солнца, обратился к всаднице по-немецки:

– Добрый вечер, матушка!

– Добрый вечер, – ответила она на том же языке.

– Сделайте одолжение, скажите: это поместье Увар?

– Нет, это не Увар. А вы держите путь в Увар?

– Вот именно. Я иду в гости к своему другу майору, он пригласил меня к себе.

– Тогда следуйте за моей лошадью.

С этими словами она пустила коня шагом вверх по склону среди высоких зеленых стеблей кукурузы и все время ехала медленно, чтобы я мог поспевать за нею. Я шел следом, обозревая местность, и, сказать по правде, у меня было все больше причин удивляться. По мере того как мы поднимались выше, глазам моим все шире открывалась долина: необозримый сад взбегал от замка в начинавшиеся прямо за ним горы, ухоженные аллеи перерезали поля, один возделанный участок сменял другой, и все они были в превосходном состоянии. Никогда не видывал я таких длинных, сочных и ярких побегов кукурузы, ни травинки не было между отдельными стеблями. Виноградник, к которому мы приблизились, напомнил мне рейнские, но и на Рейне мне не случалось видеть такого буйного изобилия, такого прихотливого переплетения листьев и лоз. Равнина между каштановой рощей и замком была покрыта травой, чистой и мягкой, словно разостланный бархат; луг пересекали огороженные дороги, по ним гоняли белых коров местной породы, гладких и стройных как лани. Все это разительно отличалось от каменистой равнины, по которой я сегодня шел и которая теперь, в вечернем воздухе, лежала вдали, опутанная красноватой паутиной лучей, и глядела, знойная и высохшая, на всю эту прохладную зеленую свежесть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю