Текст книги "Лесная тропа"
Автор книги: Адальберт Штифтер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)
Итак, я ежедневно поднимался в Дубки – только бы позволяли мои обязанности да перепадали свободные часы. Для нас началась несказанно счастливая пора, поля мои стояли в цвету, то же самое поля полковника, и это доставляло нам огромную радость. Я как-то показал Маргарите моих вороных, так как уже начал выезжать на них, и она пришла в восторг от этих чудесных созданий, таких стройных и красивых, таких юных и веселых, и вместе с тем послушных и кротких. Мы подолгу бродили с ней по полям и лесам. Я называл ей каждый встречавшийся нам цветок, вплоть до самых маленьких и невзрачных, глядящих на мир единственным крошечным глазком и теряющихся в своей немудрящей листве. Маргарита дивилась тому, что даже такую крошку я умею назвать, и я объяснил ей, что все в природе имеет свое название, будь то самые малые незаметные цветики или пышные, горделивые цветы в наших садах. И так как она просила научить ее этим названиям и показывать ей все известные мне цветы и растения, то я исполнил ее просьбу. Я называл ей цветы, растущие в наших краях, и показывал их в пору цветения, а также учил ее различать семейства, к коим они принадлежат по своим особенностям, и пояснял, в каком изумительном порядке все существует на земле. Мы собирали охапки растений и относили их домой, а иные засушивали и сохраняли. Я сообщал ей название каждого растения, и какую оно ведет жизнь, и какое предпочитает общество, а также многое другое, известное людям о цветах. Она слушала внимательно, запоминала особенности каждого растеньица, а потом все мне пересказывала и даже рассуждала о том, как часто бывает, что маленький неказистый цветочек, который смиренно прячется в траве и которым она раньше пренебрегала за простоту, – как часто он милее и красивее тех пышных красавиц, что расцветают в наших садах и кичатся своей величиной и окраской. Но я называл ей не только растения, а и камни, и разновидности почвы, и попадавшиеся в них вкрапленники; ибо все это я не только с увлечением изучал, а потом повторял по книгам, – но и углубил свои познания, с тех пор как вернулся на родину и зажил в этом мире. Я любил его, как ту среду, какой требует мое призвание. Маргарита поставила у себя перед окном в первой комнате черный гладкий столик, куда складывала камешки, осколки и другие минералы и снабжала их ярлычками.
Поскольку полковник не терпел рядом бессмыслицы и беспорядка, но всякую вещь стремился подчинить ее назначению, то как-то этою весною он обратился ко мне с предложением, которое поначалу крайне меня удивило, но тем более пришлось мне потом по сердцу. В стороне от Рейтбюля, по дороге к нему от соснового бора, лежит довольно обширный каменистый участок, где почва состоит из глины, из тощей землицы и мелкой каменной осыпи, почти гальки. В народе его зовут Каменной Горкой, хоть никакой горки там и в помине нет – в наших краях так уж повелось именовать подобные места. И вот эту-то Каменную Горку полковник и предложил мне купить с ним на паях, ее, мол, охотно сбудут с рук и недорого спросят. На мой вопрос, что мы станем делать с бесплодной пустошью, он возразил, что земля эта уже далеко не бесплодная, о чем говорит начавшееся в ней выветривание породы. Возможно, что почва здесь как раз пригодна для сосновых посадок. На мой дальнейший вопрос, к чему нам сосновый питомник в лесистой местности, изобилующей куда более ценным деревом, он возразил:
– Сосновые боры будут стоять и тогда, когда леса, где мы теперь добываем более ценное дерево, превратятся в пажити и нивы. Сосновые боры уцелеют, так как земля под ними будет по-прежнему непригодна для засева; зато когда топливо значительно поднимется в цене, люди станут запасаться в них дровами. А между тем осыпающаяся хвоя задерживает грунтовую влагу и выпадающие осадки, от чего постепенно разрыхляется и утучняется почва, и через тысячу лет, когда население на земле увеличится и хлеб станет ему нужнее дров, тогда и сосновые леса будут превращены в пажити и нивы.
Выслушав эти доводы, я с радостью согласился на предложение полковника и устыдился мелочности своих целей.
Мы с необычайной легкостью и задешево приобрели Каменную Горку, и не один сосед, услышав о нашей покупке, осудил ее как пустую затею, как судил по началу и я. Полковник послал на участок работника, наказав ему продолбить в камнях лунки на таком расстоянии друг от друга, на каком должны со временем стоять молодые побеги. В эти лунки насыпали земли чуть плодороднее, чем там, что скопилась в расщелинах Каменной Горки, чтобы деревце, пустившее корни в добротную землю, не захирело, когда ему придется обживаться в каменистом грунте. Семена для посадки полковник взял от сосен, что росли в гораздо худшей почве, чем наша, для того чтобы, попав в лучшие условия, они хорошо принялись. Вскорости мы с помощью нескольких работников посадили семена в заполненные землей лунки и хорошо прикрыли сверху. Маргарита до этого отобрала для посадки те, что лучше.
Полковник носился еще с одной задачей, которую решить было руда труднее, но, верный себе во всем, он так от нее и не отказывался. Он уговаривал местных жителей, и без того много сделавших для благоустройства своих проселков, сразу же перейти на прокладку настоящих дорог. Он доказывал, что к этому так или иначе придут, ибо время – его лучший адвокат. Для начала же, а также для примера он замостил большой перегон дороги, что из Зиллерау мимо него ведет в Хальслюнг, ссылаясь на то, что здесь проходит и проезжает множество народу; пусть люди увидят это новшество воочию и тем скорее его оценят.
Весна наконец обратилась в лето. Деревья в лесу, кустарники и плоды в саду, трава на лугах и хлеба на полях – все наливалось и расцветало. Поднявшись в три-четыре часа утра, я уже до полудня завершал весь круг своих дел и вторую половину дня проводил в Дубках. Когда при моем появлении собаки не выбегали мне навстречу, я понимал, что полковника нет дома и что он где-то в поле со своими верными провожатыми. Тогда я отправлялся искать Маргариту и уже издали узнавал ее изящную соломенную шляпку в толпе дворовых девушек или работников, хлопотавших в саду или во дворе. Маргарита присматривала за ними, как рачительная хозяйка. Я звал ее гулять, и мы шли на поиски ее отца или просто уходили в лес или в поле и вели долгие беседы. Я нежно брал ее под руку.
Однажды гуляли мы по дороге, ведущей в Лидскую рощу, Маргарита была в моем любимом пепельно-сером платье из какой-то глянцевитой материи. Она не носит платьев, стоймя торчащих на бедрах, какими увлекаются нынешние модницы, у нее они плавно ниспадают вниз, любовно облекая стройную талию. В Лидской роще уже много лет как валят лес, и не в одном месте, так что взгляд повсюду проникает насквозь или задерживается на вырубке, поросшей высокой травой, из которой выступают пни. В лесосеках растет много разнообразных цветов; здесь попадаются гораздо более изысканные и красивые экземпляры, чем те, что встречаются на обычных лугах. И тут я спросил Маргариту, любит ли она меня… Мы стояли перед лужайкой, поросшей густою травой; в серебристых ее метелочках, качавшихся на высоких тонких стеблях, гудели жуки, резвились мухи и бабочки. Кое-где торчало одинокое дерево, успевшее снова отрасти, a в голубоватой дымке вдали неподвижной стеной высился сосновый бор. Было так тихо, что в прозрачном голубом воздухе носились слабые отголоски далекого грома, слышалась даже пальба из Пирлинга – это взрывали скалу Штейнбюгель, где для старика Бернштейнера готовят погреб.
В ответ на мой вопрос Маргарита потупила свои чудесные карие глаза, густо покраснела и тихонько кивнула головкой… Я ни слова ей не ответил, и мы пошли дальше. Из цветов получше связали мы букет, Маргарита называла каждое растение, а те, что были ей незнакомы, называл я. Вскоре мы повернули домой. Она так и не отняла у меня руки, в которую при выходе из леса на луговину я, как всегда, продел руку, и оставила ее покоиться на моей руке.
Воротившись в Дубки, мы нашли полковника в библиотеке. Он сидел за столом перед бокалом вина и вазой с теми круглыми белыми булочками, до которых он такой охотник. Он сказал нам, что нагулял в поле зверский аппетит, и решил подкрепиться. Маргарита подсела к отцу и, перекинувшись с ним несколькими словами, погрузилась в задумчивость. Я не стал у них засиживаться и, как только полковник откушал и вышел в сад, откланялся и пошел домой.
Когда я спускался вниз с холма, где растут ясени, величественный золотой диск солнца садился за холмы облаков и зажег в них пожар. Великолепно было небо, и великолепие это изливалось на землю. Душа моя была преисполнена счастья, которого не описать словами.
Входя к себе во двор, я столкнулся с Готлибом, он выбежал мне навстречу, чтобы показать свою тетрадь для письма, похвалиться своими успехами. В избытке чувств я рассказал ему то, о чем, собственно, хотел покамест умолчать, – что я купил для него участок луга, который он со временем получит, и что, если он будет хорошо учиться и вырастет порядочным и дельным человеком, я о нем позабочусь. После чего я направился к себе наверх.
Для меня наступила чудесная пора. Я любил своих больных и теперь еще острее ощущал их боль, в особенности когда передо мной в постели лежала крошка, терпеливо уставив на меня горестные глазенки, а я был бессилен ускорить развязку, чтобы освободить невинное дитя от напрасных мук, или когда видел юношу, чей румянец, усугубленный жаром, становился все темнее и суше, и он просил меня дать ему что-нибудь жароутоляющее, – он тогда совсем поправится, – я же видел, что жар, с которым он хочет так легко разделаться, грозит унести его ясную розовую юность; или же если меня призывали к больной старушке, которая потеряла всех близких и покорно ждала кончины, и все же, когда я собирался уходить, заглядывала мне в глаза, в чаянии найти в них хоть искорку надежды. Порой вместе с лекарством я оставлял больному немного денег, чтобы он раздобылся хотя бы тарелкой супу.
На следующий день после того, как я обратился к Маргарите с тем вопросом, я снова пошел в Дубки. Увидев меня в окно, Маргарита выбежала на крыльцо, взяла меня за руку и повлекла за собой. Она подвела меня к столику с минералами, предварительно перевернув все ярлычки обратной стороной, и назвала без запинки каждый камешек, а затем и к книжному шкафу, рядом с которым лежала на столе вчерашняя охапка растений, и назвала каждое, ни разу не запнувшись. Потом мы проводили полковника на нижний луг и смотрели, как косят траву и свозят сухое сено.
Маргарита показала мне также своих кур и домашних птиц и провела в хлев, чтобы я подивился, как выросли и похорошели мои телятки. Со временем, объявила она, когда они начнут давать приплод, остальные коровы будут постепенно заменены этой породой.
Бывая в Тунберге или Пирлинге, я всегда привозил Маргарите то редкостный цветок или камушек, какого не было в ее коллекции, то ленту или другую какую мелочишку, вроде шкатулки для ниток, иголок и булавок. Маргарита, в свою очередь, начала вышивать для меня цветы на шелковом платке, говоря, что сошьет из него чехол на мой большой бювар, где я держу свои бумаги. Затем она вышила шелками и золотом нарядные коврики с яркими лентами, чтобы поддевать вороным под шейную упряжь для моих парадных выездов.
По праздникам и воскресеньям мы ездили вместе в зиллераускую церковь, и когда она сидела с отцом на почетной скамье, все взоры были обращены на ее красоту. Полковник в таких случаях надевал жалованную золотую цепь, а Маргарита блистала в шелковых робах с коротким шлейфом. Мне же она была всего милей в домашних платьицах, в каких сиживала с нами в библиотеке или бродила по полям и лесам, где нарядные платья только стесняли бы ее.
К концу лета я в поисках одного особенно редкостного цветка забрался на самый гребень Дустерского леса, так как знал, что он цветет именно в это время года, и Маргарита очень обрадовалась подарку.
В таких занятиях проходило у нас лето. Мы, как и прошлый год, без конца бродили по горам, лесам и полям, с той, однако, разницей, что теперь заходили много дальше, нежели предыдущим летом, а порой совершали трудные переходы, чтобы забраться на отдаленную вершину, откуда открывался особенно живописный, ласкающий душу вид на великолепие и красу лесов или же на грандиозное зрелище теснящихся утесов, низвергающихся ручьев и могучих деревьев.
В течение всего лета я больше ни разу не спросил Маргариту, любит ли она меня, и только однажды поздней осенью, когда пожелтевшая листва кустарников облетела и только дубы еще стояли в своем багряно-золотом великолепии, – мы отдыхали в дубовой роще под любимым раскидистым деревом ее отца, – я снова спросил:
– Любите вы меня, Маргарита?
– Я люблю вас, – отвечала она. – Люблю как ничто и никого на свете. После батюшки вы для меня самый дорогой на земле человек.
На этот раз она даже не потупилась, и только щеки ее зарделись нежным румянцем.
– Я тоже люблю вас всей душой, – отвечал я. – Люблю как никого на свете, а так как я потерял всех близких, вы – самое дорогое, что есть у меня на земле. И я буду любить вас вечно, одну только вас – здесь, покуда жив, на этом свете, а также и на том свете, когда умру.
Она протянула мне руку, и я крепко сжал ее в своих. Оба мы молчали, не размыкая рук и устремив глаза на увядшую траву. По траве были разбросаны листья, слетевшие с кустарника, и уже не греющие лучи осеннего солнца играли меж стволов, окрашивая ветви в яркий багрянец.
Потом мы вернулись в дом, и Маргарита долгие часы читала полковнику вслух. Я некоторое время слушал ее чтение, а ввечеру собрался домой.
Ах, жизнь была прекрасна, несказанно прекрасна. Однажды я преклонил колени на скамеечке, стоявшей перед моим окном, за которым высилось ночное небо, усеянное множеством осенних звезд, и возблагодарил творца, ниспославшего мне такое счастье.
С тех пор как скончались мои близкие, не было у меня такой счастливой поры.
Я ежедневно навещал Дубки. С наступлением зимы, когда я бывал занят не только первую, но и вторую половину дня – отчасти из-за долгих ночей, не дававших мне встать достаточно рано, отчасти из-за умножившихся заболеваний, – я, невзирая ни на что, лишь бы позволял поздний час, ежевечерне наведывался к друзьям – посмотреть, как догорает последняя охапка поленьев в большом камине, топившемся в библиотеке. Если же я приходил домой мокрый до нитки, так как нередко, оставив повозку или сани, пробирался к больному по раскисшим сугробам или непролазным лужам, то и тогда, придя домой и переодевшись во все сухое, отправлялся наверх по занесенному снегом полю Мейербаха и через поросший ясенем холм.
Когда же наплыв больных убывал и я еще с вечера обещался прийти завтра пораньше, при дневном свете, Маргарита загодя становилась перед входной дверью и, защитив рукой глаза от блещущих облаков и сверкающих белизною горных вершин, глядела на уходящую вниз отлогую равнину. Потом она признавалась мне, что высматривала меня.
Так проходила зима. Мы читали книги и фолианты из богатого собрания полковника или беседовали. Полковник расспрашивал меня о житейских обстоятельствах того или другого лесного жителя, и, когда я делился с ним тем, что знал, всегда оказывалось, что он осведомлен лучше. Иногда заходил на огонек кто-нибудь из соседей. Полковник угощал его хлебом и вином, и посетитель еще до наступления позднего вечера спешил уйти домой.
В светлые дневные часы мы с Маргаритой снова и снова возвращались к висевшим в доме картинам. Маргарита обращала мое внимание на то или другое и поясняла, если я чего не понимал.
Тут она была более искушена, чем я, так как с детства сжилась с этими картинами и во многое была посвящена отцом. Уму непостижимо, сколько прекрасного и чудесного таит в себе хорошая живопись. Потом, выйдя под открытое небо, мы уже другими глазами глядели на небо, облака и прочее – и радовались тому, что картины так верно передают впечатления от живой природы. А бывало и так, что Маргарита пересказывала мне все, что узнала от меня, и спрашивала, доволен ли я ею?
Порой полковник садился за стол и принимался набрасывать на бумаге планы и эскизы всевозможных переделок, украшений и новых замыслов, на которые он был неистощим. Мы обсуждали его наброски, всегда очень увлекательные и вычерченные с таким тщанием и вкусом, как если бы они вышли из-под пера юноши, исполненного энтузиазма и задора. Я почерпал из этих эскизов полезные уроки и снова принимался переделывать свой чертеж письменного бюро, который мечтал со временем увидеть исполненным в твердом дубе. Прежде чем обратиться к резчику, я решил представить его на суд полковника.
Несколько раз они с Маргаритой все же заезжали ко мне, а последний раз я даже втихомолку отослал гнедых в Дубки и отвез гостей на моих вороных, которые ради такого случая обновили ленты, расшитые для них Маргаритой.
Порой, когда на дворе лютовал мороз, а в камине тлели огромные поленья и красноватые отблески огня смешивались с белым светом лампы, окрашивая белоснежную бороду полковника, откинувшегося в своем кресле, в красивый розовый цвет, – мы с Маргаритой устраивались против него, я брал ее руку в свою, и мы долго сидели так, держась за руки, между тем как беседа наша о далеком чуждом мире или же о том, что близко касалось нас, не прерывалась ни на минуту. Полковник, от которого мы не скрывались, ни разу ни словом не коснулся наших чувств. Другие влюбленные прячут взаимную склонность, мы же показывали ее открыто, не поминая о ней ни словом вслух. Так текла наша совместная жизнь. Мы и друг с другом избегали говорить об этом с того вечера, как в дубовой роще объяснились друг другу в любви. У меня не хватало мужества просить у полковника руки его дочери, к тому же мне казалось, что время еще не приспело. И хотя полковник знал о наших чувствах, он никогда не касался их и только делился с нами своими мыслями и наблюдениями и обсуждал свои намерения и планы.
Так прошла зима и наступила весна – самое дорогое, самое желанное время года в нашем полесье. И тут случилось то, что в корне все изменило.
Что не изменилось, так это полковник. Если даже кто-нибудь причиняет ему зло, он считает это недоразумением или ошибкой, жалеет обидчика и не склонен на него сердиться. Разве наша с ним беседа не прямое тому доказательство!
Я так бережно и любовно описал свое возвращение домой, а также ту пору, когда только начинал строиться и хозяйничать, ибо то была простая невинная пора; и так же любовно и подробно описал я приезд полковника – с ней, милой, доброй. То были счастливые годы. Но всему этому пришел конец, и именно она причинила мне жестокие страдания. Но нет, не она – во всем виноват я сам. А теперь передо мной долгий тяжелый искус, и много пройдет лет, пока я его одолею.
Я все, все сюда запишу.
Когда наступила пора цветения, моя любимая дикая черешня с раскидистой кроной, доставшаяся мне еще от Аллерба, покрылась целым морем белоснежных соцветий; в лесах, где сквозь опушенную зеленью решетку ветвей проглядывало небо, я уже и теперь часто проезжал через облака благоуханий и далеко в воздухе рассеянной цветочной пыльцы… Все, все было так прекрасно – и я говорил себе: какое лето к нам идет. Теперь я выражаюсь осторожнее: идет лето – но какое?
Когда наступила пора цветения – ибо так начал я свой предыдущий абзац, – в Дубках объявился посетитель, к прибытию которого не все были готовы. Приехал племянник полковника Рудольф. Трудно вообразить более красивого юношу. Его откинутые со лба черные волосы оттеняли свежее румяное лицо, на котором сияли большие глаза с красивым удлиненным разрезом. Родители его давно умерли. Он приехал, чтобы поделиться с несправедливо обойденным дядюшкой недавно возвращенной должником суммой – старый долг, на который уже рукой махнули. Полковник обрадовался племяннику и всячески его обласкал. Он осыпал юношу ценными подарками, которые тот должен был увезти домой на память о свидании с родными. При этом он взял у племянника не предложенную часть, но, как и прошлый раз, лишь наименьшую долю, к какой его обязывал долг отца. Рудольф жил уединенно в своем родовом замке, управляя поместьем и довольствуясь обществом старого отцовского амтмана, весьма почтенного и уважаемого человека. Нас познакомили, он держался со мной почтительно и скромно. Сдавшись на просьбы родных, он прогостил в Дубках гораздо дольше, чем собирался.
Однажды я в одиночестве забрался на скалы, нависшие над Лидской лесосекой, мне было известно там местечко, где в россыпях камней растут редко встречающиеся цветы камнеломки. Срок их цветения как раз наступил, и я хотел сорвать их для Маргариты. И тут я внезапно увидел на дорожке внизу Маргариту и Рудольфа, выходящих из лесосеки. Рядом они составляли чудесную пару. Он – на полголовы выше – не уступал ей в стройности, которую подчеркивал щегольской наряд, взор его черных глаз был ласков и нежен; она, в белом платье, вся светилась, и рядом с этим красавцем казалась еще красивее, чем обычно. Горькие слезы брызнули у меня из глаз: кто я такой и что собой представляю! Ничтожество, полнейшее ничтожество! Я хотел спуститься вниз, обойти вокруг скалы и присоединиться к ним, но в ту минуту был не в состоянии это сделать. Они шли мимо цветов, что росли в высокой траве лесосеки, мимо нежно-зеленых кустарников и трав, местами заступавших им дорогу; он что-то говорил ей, она что-то говорила ему, он вел ее под руку, и она то пожимала, то ласково поглаживала его пальцы.
У меня уже пропало всякое желание к ним присоединиться, я схватил свою палку, лежавшую в траве, и принялся мять и крошить побеги камнеломки, – которые, кстати сказать, еще не расцвели, – пока не опустошил всю поляну. А затем, лицом к скале, спустился по тому же пути, каким на нее вскарабкался, – в других местах она еще менее доступна, – причем так спешил, что ободрал ладони. И сразу же отправился – но не домой, где ждал меня обед; я нарочно с утра посетил своих больных, чтобы загодя добраться до камнеломок и, если удастся что-нибудь сыскать, завезти их ей еще до обеда. Но у меня уже не было нужды в цветах, как не было нужды в обеде. Вместо того чтобы карабкаться вверх, я стал опускаться все ниже по направлению к теснине, образуемой двумя отвесными стенами. По дну ее вьется ручеек, однако редко кто сюда заглядывает, ибо ручеек мелководен и по его течению разбросаны камни, так что никуда тут не проедешь. Впереди, на фоне серых утесов, выступающих из зелени и черноты скалистой стены, тянется сумрачно спокойный бор, пока я спускался, он кружил, отступая то влево, то вправо, пока совсем не исчез из виду, и теперь на высокие камыши и травы и на сухие деревья глядело сверху только хмурое небо. Я спустился до самой котловины, где вода неподвижно стоит в грунте и ее голубовато-стальные пятна мерцают среди плавучих зеленых островков, а рядом торчит отсыревший остов старой ели и коричнево-серая скала, по которой непрестанно стекает вода, поблескивая жирным, словно олифовым глянцем. По дороге приветствовали меня синие огоньки нашей лесной горечавки и широкие зеленые глазки мать-и-мачехи, растущей в вязкой тинистой почве. Но мне они были уже ни к чему.
А ведь я совсем не гневлив от природы. Возможно, то был возврат одного из моих детских припадков буйства: по рассказам батюшки, меня так избаловала рано умершая матушка, что, наткнувшись на запрещение, я кидался наземь и принимался бушевать.
Я поднялся вверх по песчаной осыпи, хватаясь за колючий кустарник и острые камни, чтобы не скатиться вниз, и в кровь изранил руки. Вышел я у Красного яра, там, где на вершине горы выступают охристые камни и открывается вид на противоположный окоем, на тянущийся узенькой прямой полоской Ротберг и на голубеющие вдали ячейки лесистых холмов. Дома кузена Мартина я отсюда не увидел. В небе стояли неподвижные белые облака. Земля под моими ногами была так красна, что я выкрасил себе башмаки. Свернув налево, ступил я под угрюмые своды елового бора.
У меня созрел план дальнейших действий. Я обогнул опушку леса и только к вечеру вышел на высоту над Дубками и спустился вниз. Полковника дома не было, Маргарита, как сказали мне, в саду. Однако я не нашел ее там; судя по тому, что задняя калитка стояла настежь, я надеялся встретить ее в соседнем поле. И действительно, выйдя за калитку и оглядевшись, я увидел ее на примыкающей к полю широкой кромке луговины; неяркое закатное солнце отбрасывало на хлеба ее длинную тень. Она гуляла одна – это было в порядке вещей, – я, однако, удивился. Оба волкодава сопровождали ее, они очень любят свою молодую госпожу, вечно к ней ласкаются и в ее присутствии ведут себя на редкость благонравно. Углядев меня в проеме калитки, они запрыгали и заплясали, а потом ринулись ко мне со всех ног, да и Маргарита прибавила шагу, увидев, что я направляюсь к ней. На ней было ее давешнее белое платье, она была так же стройна и хороша, как утром, и так же светло и нежно улыбалась, как улыбалась утром.
Первой заговорила Маргарита.
– Ах, наконец-то… А мы уже тревожились, думали, с вами что стряслось; кузен Рудольф сегодня отбыл, он заходил к вам проститься, только ваши люди сказали ему, что вы уже побывали дома, но снова куда-то собрались и так и не вернулись к обеду. Отец решил, что вас срочно вызвали к больному и, следовательно, беспокоиться нечего. Он поехал проводить Рудольфа до ротбергского трактира, где заказана дорожная карета, а сам вернется на наших лошадях.
– Маргарита, вы меня не любите, – ответил я.
Она удивленно вскинула глаза.
– Что это вам пришло в голову? Вы и не представляете, себе, как я вас люблю! Я всегда вам рада, мне каждый раз грустно с вами расставаться, и я только о вас и думаю, когда вы далеко.
– Нет, вы меня не любите, – повторил я убежденно, и тут ей, по-видимому, бросился в глаза мой измученный вид.
– Что с вами? – встревожилась она. – И что за странные слова! Как это на вас не похоже! Уж не больны ли вы? Судя по вашей одежде, вас бог весть где носило! Успели вы хоть пообедать?
– Нет, я не обедал, – сказал я.
– А тогда пойдемте, я накормлю вас, там еще много чего осталось, вам надо тотчас же покушать.
– Не стану я кушать, – ответил я.
– Быть может, вам нужно поговорить с батюшкой, пойдемте, посидим на скамье, откуда далеко видно дорогу.
– Мне не нужно говорить с вашим батюшкой, – возразил я. – Все, что мне нужно, это сказать вам, что кузена Рудольфа вы любите больше, чем меня.
– Я люблю кузена Рудольфа, потому что так оно подобает, но вас люблю несравненно больше; его я люблю совсем по-другому, да и, согласитесь, он достоин любви. Разве он не показал себя с самой лучшей стороны по отношению к нам, своим кровным?
– Да, он ее достоин, и вы будете все больше любить его и ценить, пока совсем не полюбите.
– Думаю, что так оно и будет, если он станет чаще навещать нас, как обещался.
– Что ж, стало быть, все хорошо, и между нами теперь полная ясность, – заключил я.
Некоторое время мы шагали молча, пока не дошли до садовой калитки, где растут розовые кусты, которые мы с Маргаритой сажали вместе. Тут она остановилась я, обратив ко мне лицо и глаза, сказала:
– Молю вас, милый, дорогой мой друг, от глубины души молю – гоните эти слова и чувства из вашего сердца!
– Да, я прогоню эти чувства из сердца, – ответствовал я. – Вы меня не любите, следственно, я прогоню из сердца эти чувства.
– Я уже сказала вам в дубовой роще, – возразила она, – что, не считая батюшки, вы для меня самый дорогой человек на свете.
– Да, так вы сказали, – подтвердил я, – но много ли в том правды?
На это она и вовсе не стала отвечать. Она совсем умолкла. Вошла в калитку. Я последовал за ней. Вынув из кармашка ключ, она захлопнула калитку и заперла на замок. А затем по прямой аллее направилась к другой калитке, выходящей во двор. Я шел с ней рядом, но чувствовал, что она сторонится меня. Когда мы вошли во вторую калитку, она и ее захлопнула, но не стала запирать, так как эта калитка не запирается. И только тут обратилась ко мне:
– Если вам угодно поговорить с батюшкой, я посижу с вами на скамье, пока вы его не дождетесь.
– Передайте вашему батюшке, что я желаю ему доброй ночи, – сказал я. – А мне домой пора.
– Передам непременно, – отвечала она и остановилась.
Я повернулся и мимо зимнего сада направился к главным воротам, а потом к себе домой.
На следующий день мне предстояло ехать к Эрлеру, который сильно занемог, а потом к Мехтильде, хворавшей желчной горячкой, и еще к двум-трем не столь серьезным пациентам. Я выехал очень рано, чтобы до обеда управиться со всеми делами и с положенными записями.
Наскоро похлебав супу, я больше ни до чего не дотронулся и поспешил наверх в Дубки.
Сперва зашел я к полковнику, которого застал за книгой. Он говорил со мной как обычно и ничем не дал понять, что ему что-то известно. После обмена приветствиями он сообщил мне, что его племянник Рудольф накануне отбыл в свой замок, что он искал меня, желая со мной проститься, но так и не нашел, а потому просил передать мне свои наилучшие пожелания. В заключение он добавил, что он об этом молодом человеке самого высокого мнения и рад, что семейная распря окончательно улажена, а также что, если юноша будет и дальше держаться тех же отличных правил, из него выйдет простой, сердечный и дельный человек. Я не замедлил с ним согласиться, ибо так оно и было на самом деле.
Этим наш разговор и ограничился.
Я сказал полковнику, что хочу еще зайти к Маргарите. Он привстал, и я откланялся. Мне не возбранялось в любое время заходить к Маргарите, не было случая, чтобы полковник против этого возразил.
Я направился к ней по коридору. Когда я отворил дверь, она стояла у стола и, по-видимому, ждала меня. Обычно, зная, что я у ее отца, Маргарита сразу же, сияя от радости, присоединялась к нам; не то сегодня. Она была, как всегда, тщательно одета, но уже не в том платье, что вчера. На столике лежал увядший букет полевых цветов, собранных накануне и перевязанных сорванной в поле травой. Я заметил среди цветов и такие, каких еще не было в нашем гербарии, или которые нам не удалось хорошо засушить.
Когда я подошел к ней и заглянул ей в глаза, она сказала:
– Я сегодня ждала вас, чтобы сообщить, что я надумала этой ночью и что вам также необходимо знать. Я мечтала сделаться вашей женой, да и батюшка души в вас не чает. Но уж раз все у нас так изменилось, должна предупредить вас, что этому не бывать.
Я посмотрел на нее. Направляясь в Дубки, я еще и сам не знал, что скажу ей, знал только, что мне надо как можно скорее подняться в Дубки. Но, услышав от Маргариты эти слова, я испугался. Я взял ее за руку, которую она не отняла, и повел к окну. Понимая, что я хочу ей что-то сказать, она присела на мягкую скамеечку в оконной нише. Я пододвинул себе такую же скамеечку и, усевшись напротив, стал ее уговаривать. Я говорил очень долго, но что говорил, не вспомню и, следственно, не могу это записать. Не помню также, что она отвечала мне: знаю только, что это было совсем не то, чего я добивался, и что она осталась верна своему решению. Потом она замолчала, и чем торопливее и горячее я убеждал ее, тем больше она замыкалась в себе. Когда же я заговорил резче и настойчивее, внезапно произнесла: