355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адальберт Штифтер » Лесная тропа » Текст книги (страница 34)
Лесная тропа
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:22

Текст книги "Лесная тропа"


Автор книги: Адальберт Штифтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)

– Ладно, ладно, хозяюшка, – ответил я, – завтра утром, как рассветет, принесите мне наверх теплого молока и ломоть белого хлеба, а еще кусок я возьму с собой, потому что уйду на целый день. К вечеру поджарьте мне на обед курицу или утку.

– Курицу нельзя, – возразила хозяйка, – они у нас все несутся. А уж уточку я вам выберу из нового выводка, и раз яблоки долежали до весны, то и яблочко в нее запеку.

– Вот и хорошо, – сказал я, – а теперь я пойду спать.

– Приятного сна, – ответила хозяйка и сделала книксен.

Я поднялся по лестнице в свою каморку под крышей. А наверху подумал: «Не дай бог, чтобы этот богач Родерер – ну, насколько он богат, еще неизвестно – оказался вдруг еще одним Родерером из нашей родни, его любезный сынок моим кузеном, а его любезная дочка – моей кузиной! Тогда наше семейство разрослось бы так, что дальше некуда. Надо сказать об этом бабушке, она любит копаться в родословных».

Наутро заря занялась на ясном безоблачном небе. Едва звезды успели поблекнуть, появилась моя заботливая хозяйка с теплым молоком и хлебом. Я был уже одет и быстро проглотил все, что предназначалось мне на завтрак. Ломоть хлеба, взятый про запас, я сунул в карман, еще раз взглянул на два наброска с натуры, сделанные мной накануне и висевшие пока на стене моей комнаты, повесил на плечо ящик с красками, взял большой зонт, длинную палку и двинулся в путь.

Все необходимое я приготовил еще с вечера: краски, кисти и побольше чистой бумаги, ибо собирался писать болото на рассвете, болото при утреннем, дневном и вечернем освещении, и каждый день в одни и те же часы работать над каждым из этюдов столько, сколько позволит погода. Болото под дождем я решил писать из своего окна. О болоте в тумане я еще не думал. Как все-таки удачно, что мне пришло в голову сделать такое приспособление, благодаря которому я могу класть в мой ящик несколько непросохших набросков, не опасаясь смазать краски.

День выдался такой жаркий, какие редко бывают весной. Работать пришлось очень быстро; часы летели как минуты, освещение то и дело менялось, вынуждая меня переходить с места на место в поисках наиболее удачного. Я бы умер от жажды, если бы люди, проезжавшие в телегах по насыпи, проложенной через болото, чтобы сваливать в нее камни, не дали мне напиться холодной родниковой воды из зеленого пузатого кувшина. Вода показалась мне необыкновенно вкусной.

Когда день сменился вечером и я чистил и приводил в порядок свои принадлежности, готовя ящик на завтра, хозяйка принесла утку, а когда я уже сидел под яблоней, наслаждаясь теплым вечером и видом хорошо зажаренной утки, начиненной яблоками, появился господин Родерер в своем сером костюме и сером картузе, из-под которого выглядывали коротко подстриженные седые волосы. Я тотчас вскочил, чтобы поклониться первым и не попасть вновь в неловкое положение; поспешно сняв шляпу, я выжидающе смотрел на него. Он же, как и вчера, приподнял картуз в знак приветствия и направился ко мне. Я пригласил его за свой столик, и он сел на скамью напротив меня. Потом хозяйка принесла его кружку пива.

Я принялся за утку, а он точно так же, как вчера, откинул крышечку, сдул в сторонку пену и только пригубил. Лишь спустя довольно много времени он отхлебнул несколько глотков. Разговор на этот раз завязался с большей легкостью. Он сообщил, что сегодня потрудился на славу, потому что в такой погожий весенний денек нужно всюду поспеть. В саду, на полях и лугах, в лесу и на пастбище, – везде найдется дело. Он сам весь день был на ногах, так что вечерний отдых ему вдвойне приятен.

– У меня есть пивоварня, – продолжал он. – Пиво лучшей варки привозят оттуда мне на дом, где оно хранится в хороших погребах, по всем правилам; и все же пиво, которое здешние хозяева берут на моем же заводе, под этой яблоней кажется мне куда вкуснее, чем дома. Вечером, посмотрев, как идут дела на болоте, я люблю зайти сюда и выпить глоток-другой. Холм этот весь из песчаника, а потому погреб здесь великолепный и пиво сохраняет аромат. Кроме того, поднимаясь сюда, уже предвкушаешь удовольствие, да и обратный путь потом как-то намного приятнее. Я уж не говорю о том, что этот уединенный холм на краю болота со старой яблоней на вершине сам по себе чем-то очень привлекателен; ну да это не столь важно.

– А для меня очень даже важно, – сказал я, – и поэтому я провожу все вечера тут, если только не холодно и дождь не льет.

– Ну, это все еще переменится. Нам часто приходится отказываться от того, что казалось всего важнее. Вы сегодня трудились, не покладая рук; мои люди, видевшие вас нынче на болоте, рассказывали, что вы работали целый день и даже не обедали.

– Вот мой обед, – показал я на утку.

– Так я и думал, – ответил он. – Я позаботился о том, чтобы людей, работающих на болоте, почаще сменяли – во избежание лихорадки. Вы же проводите на болоте все время, а ведь тамошний воздух может вам повредить.

– Ради цели, которую я себе поставил, приходится идти на риск, – ответил я.

– Ну что ж, желаю вам наилучшим образом ее достигнуть, – ответил он. – Настойчивость обычно приводит к цели; только вот цели-то часто меняются.

Так мы беседовали о том о сем, пока он не допил пиво и не встал, приподняв картуз и пожелав мне спокойной ночи. Потом снизу донесся стук колес отъезжающей коляски.

Следующий день был таким же ясным. С рассветом я ушел на болото и весь день провел там. Но теперь я уже захватил с собой большую оплетенную флягу с водой, чтобы было чем утолить жажду. Правда, вода стала теплой, но это не беда. Я продолжал работать над этюдами в тех местах, где они были начаты, пока день не стал клониться к вечеру. И до самого вечера люди, занимавшиеся осушением болота, привозили камни и воз за возом сбрасывали их в вязкую топь, бесследно их поглощавшую. День был еще более жаркий, чем предыдущий. А вечером под яблоней вновь появился пожилой господин, и мы с ним вновь беседовали.

Я собирался сделать множество эскизов, чтобы затем с их помощью приступить к большому полотну. Однажды, когда я сидел в одном из облюбованных мной уголков, – на лугу с твердой дерниной по краю болота, неподалеку от проселочной дороги, ведущей в Фирнберг, – и, укрывшись от солнца под зонтом, увлеченно работал, ко мне подошла целая компания. Я только тогда заметил, что кто-то стоит за моей спиной, когда случайно взглянул в сторону и увидел тени, отбрасываемые явно не мною и не моим зонтом. Я захлопнул крышку ящика, не желая, чтобы на мою работу смотрели, и, не вставая со складного стула, обернулся. За мной стояли четверо. Две барышни и два кавалера. Одна из барышень стояла как раз за моей спиной. У нее были темные волосы, прикрытые желтой соломенной шляпкой, карие глаза и свежий цвет лица. Молодой человек, стоявший рядом с ней, цветущий блондин, был весь в желтом: желтые нанковые панталоны, желтый нанковый жилет, желтый нанковый сюртук и желтая соломенная шляпа. Вторая пара стояла чуть поодаль – оба черноволосые, черноглазые и очень похожие друг на друга. Увидев этих четверых, я поднялся и повернулся спиной к мольберту, лицом к пришельцам.

– Не слишком любезно с вашей стороны лишать нас возможности насладиться вашей прекрасной картиной, – сказала кареглазая барышня.

– Эту картину, о которой еще нельзя сказать, прекрасна она или нет, вы уже успели увидеть без моего ведома, – ответил я.

– Вы нас не заметили, – сказала она, – потому что были увлечены своим делом, и мы действительно немного понаблюдали за вашей работой. Вы на нас в обиде за это?

– Да, – ответил я, – ибо вы не могли знать, согласен ли художник, чтобы за его работой наблюдали.

Тут в разговор вмешался светловолосый молодой человек.

– Эта дорога ведет из Киринга в Фирнберг, – сказал он, – и каждый, не имеющий причин опасаться преследования властей, может спокойно воспользоваться ею; поскольку мы относимся именно к этому разряду людей, то нам и не возбраняется ходить по этой дороге. А поскольку у нас есть глаза, нам не возбраняется и смотреть на дорогу, а также на все, что находится слева и справа от нее.

– На то, что слева и справа находится, – конечно, – ответил я, – но не на того, кто неподалеку от дороги занимается делом: для этого нужно его согласие.

– Но ведь вы могли закрыть свой ящик, заслышав наши шаги, – возразил молодой человек.

– Я не слышал ваших шагов, и вы это прекрасно знаете, – ответил я.

– Не надо ссориться, граф, – сказала кареглазая барышня, – мы, пожалуй, и впрямь поступили неучтиво, когда, очарованные волшебной игрой красок в тени зонта, остановились и немного понаблюдали за тем, как создается это волшебство. Нам нужно было бы сперва испросить разрешение у господина художника.

– Вы правы, как всегда, прекрасная Сусанна, – ответил тот, кого она назвала графом, – я и надеюсь, что господин живописец не откажется приподнять крышку и открыть перед нами волшебство своих красок, если я учтиво попрошу его ради вас.

– Под этой крышкой, – возразил я, – можно увидеть лишь хаос линий и пятен, имеющих смысл лишь для того, кто собирается работать над ними дальше и делать явным этот скрытый в них смысл. Потому-то я избегаю показывать их другим людям.

– Все это правильно и справедливо, милостивый государь, – ответила кареглазая девица, – но я знаю, что в трактире «У Люпфа» есть у вас и готовые эскизы этих мест; будет ли нескромно с моей стороны, если я, любя здешнюю природу и живопись, не откажусь от надежды взглянуть на некоторые из них?

– Нескромностью это назвать нельзя, – сказал я, – но только мои картины написаны не для показа. Быть может, я и покажу их кому-нибудь или даже подарю, быть может, навсегда оставлю их у себя, а может быть, и уничтожу. К тому же вещи, находящиеся в трактире «У Люпфа», – всего лишь эскизы, а не картины. Поэтому я не могу вам их показать.

– Теперь вы сами видите, высокочтимая Сусанна, что с этим господином не договоришься, – сказал тот, кого назвали графом, – и нам придется, видимо, отказаться от мысли увидеть больше того, что мы уже видели.

– Да, придется отказаться, – был ответ.

Сказав это, Сусанна кивнула, я поклонился, остальные тоже откланялись, и обе пары пошли своей дорогой. Вскоре мимо меня проехала коляска в том же направлении, куда удалилась вся компания. В коляске, – очень красивой и запряженной парой великолепных гнедых, – никого не было. Когда она догнала их, все уселись в нее и поехали в сторону замка Фирнберг. Я же открыл крышку ящика, сел и работал до тех пор, пока не подошло время переходить на другое место.

Потом я еще раз видел этих людей. Теперь, работая близ места нашей встречи, я, наученный опытом, соблюдал осторожность и время от времени поглядывал на дорогу. И однажды я увидел их. Прежде чем они приблизились, я закрыл крышку, поднялся и стал лицом к ним. Но они прошли мимо, и мы лишь обменялись поклонами. Сусанна пристально взглянула на меня своими огромными, полными огня глазами. Лишь когда они удалились, я мог спокойно продолжать работу.

Спустя немного времени погода резко переменилась к худшему. Над болотом пронеслась гроза, за ней последовала череда холодных и дождливых дней. Дождь над болотом я писал из окна своей комнаты. Но потом потянулись пасмурные дни без дождя, и я решил приступить к той большой картине, которую собирался написать с уже накопившихся эскизов. Для этой цели я собрал и поставил мольберт, натянул на привезенный с собой подрамник большой холст, поставил все это на мольберт, а рядом пристроил ящик с красками. Чтобы я мог время от времени отходить от картины на нужное расстояние, хозяйка отперла дверь, ведущую из моей комнаты в соседнюю, и часто во время работы я входил в эту комнату и смотрел оттуда на свою картину.

Не теряя времени, я заказал по почте позолоченную раму и ящик, чтобы не иметь никаких задержек в работе над картиной, ибо я убежден, что последние мазки надо класть, когда полотно уже вставлено в раму: ящик же мог мне понадобиться, если бы вдруг пришлось по какой-либо причине перевезти картину в другое место. Чтобы не отвлекаться, я и теперь не обедал в течение дня, а имел под рукой ломоть хлеба, от которого время от времени отламывал кусочек. Только к вечеру, закончив работу, приведя в порядок свои принадлежности и приготовив все к завтрашнему дню, я обсуждал с хозяйкой трапезу, которая была и обедом моим, и ужином.

За пять пасмурных дней, под шум хлеставшего порою ливня, я успел покрыть все полотно красками, закончить подмалевок будущей картины. Хозяйка постепенно убрала из соседней комнатушки весь скарб, который там хранился, и предоставила ее в полное мое распоряжение, так как увидела, что в моей комнате стало негде повернуться. За эти пять дней я ни разу не выходил на прогулку в поля, разве что иногда по вечерам позволял себе немного постоять под яблоней и поглядеть на раскинувшееся внизу болото.

За эти пять дней я отметил одно странное обстоятельство, которого не мог понять. Господин Родерер, богатый старик с короткими седыми волосами, которому дождь и ненастье не только не помешали продолжать работы на болоте, но даже помогли намного обогнать меня, потому что в холодные дни он мог добиться от людей и лошадей большего, чем в зной, – господин Родерер и в дождливую погоду, и хмурыми холодными вечерами нередко поднимался на наш холм. Он сидел со мной в общем зале, где вечером почти всегда было пусто, так как пешие путники – наиболее частые гости здесь – вечером обходили болото стороной, опасаясь то ли вредных испарений, то ли призраков. Хозяйка сообщила мне, что благородный господин Родерер прежде в такие дни никогда не приходил, что я ему, видимо, пришелся по душе, и что он теперь дольше засиживается за пивом, хотя почему-то выпивает по-прежнему лишь одну кружку.

Однажды, когда хозяйка готовила мне ужин и в общем зале было слишком чадно, мы с ним устроились в единственном, кроме зала, свободном помещении трактира – маленькой каморке по соседству с моим жилищем. Не знаю, было ли в зале чадно и на следующий день, но я услышал шаги господина Родерера на лестнице, ведущей в эту каморку, – я уже хорошо знал его шаги и легко отличал их от шагов хозяина и хозяйки или топота их мальчишек. Польщенный тем, что по моим собственным наблюдениям, подтверждающим слова хозяйки, он и впрямь теперь дольше засиживается здесь, я через отворенную дверь моей комнаты зазвал его к себе, и он, поскольку дни уже стали длинней и было совсем светло, увидел все мои этюды и эскизы, которые я не хотел никому показывать и даже Сусанне не показал, – а ведь у нее в глазах было куда больше огня, чем у господина Родерера, хотя цвет глаз у них был совершенно одинаковый. Я вытирал кисти, а он переходил от одной вещи к другой в том порядке, как они стояли на полу или висели на стене, и внимательно рассматривал каждую. Долго разглядывал он и большую картину, только начатую и стоящую на мольберте. Я не мог ему этого запретить, потому что пригласил его войти и тем самым отдал ему на обозрение все мои работы. Но он ни единым словом не выразил своего мнения о них. После того как я привел в порядок кисти, мы с ним направились в ту каморку, где на столике стояли его пиво и мой ужин, принесенные хозяйкой. А когда подошел срок, он спустился по лестнице, затем по склону холма, сел в коляску и укатил домой.

На следующий день погода стояла великолепная. Мой дорожный барометр, висевший в комнате на стене, показывал 28 дюймов и 4 линии, что означало устойчивую ясную погоду, и я взял свои принадлежности, всегда стоявшие наготове, и тотчас направился на болото. За этим днем последовало еще несколько столь же ясных, и я постарался не упустить их.

Хозяйка едва не причинила мне неприятностей. Приближался день храмового праздника в Люпфинге, и она уговаривала меня в этот день отдохнуть и прогуляться туда, потому что такой красоты, как на этом празднике, нигде не увидишь. Я отклонил ее предложение. Вечером праздничного дня, который она с самого утра провела в Люпфинге, она вышла к яблоне, под которой я сидел в одиночестве, так как по случаю праздника мой господин Родерер не пришел, и сказала, что я очень много потерял, не побывав в этот день в Люпфинге. Все там меня знают и любят, все обо мне спрашивали и хвалили мои картины, а она им сказала, что я человек простой, неспесивый, что она может глядеть на мои картины, когда ей вздумается, – придет ли убирать комнату или так спросить о чем-нибудь; и муж ее тоже может на них глядеть, когда приносит мне наверх воду или еще что-нибудь; а когда я после работы привожу все в порядок, то даже не ругаю ее сорванцов, если они прибегут поглазеть. Людям не терпится взглянуть на мои картины. Они собираются прийти.

Я сказал хозяйке:

– Милая моя хозяюшка, когда вы приходите ко мне за каким-нибудь делом или когда хозяину, вашему супругу, требуется что-нибудь сделать в моей комнате, можете смотреть на мои картины, сколько вашей душе угодно, и даже ваши детки пусть смотрят, в то время, когда это мне не мешает; но больше никому нельзя, будь он хоть из Люпфинга или Киринга, хоть с Верхнего или Нижнего Люпфа, хоть из Парижа, Петербурга или Мюнхена. Говорите всем, что я занят и никого не принимаю и что картины мои смотреть нельзя.

– И верно, и правильно, – согласилась она, – только нам, да еще благородному господину Родереру оказана такая честь, а больше никому.

– Вам я разрешаю смотреть мои картины потому, – сказал я, – что вы – это вы, а господину Родереру я их показал потому, что уж так оно получилось.

– Да-да, я поняла, – закивала она.

– Вот и делайте так, как я сказал, – закончил я разговор.

– Так и сделаю, конечно, так и сделаю, – откликнулась она.

На том разговор и кончился, но отнюдь не сама эта история. В дни, последовавшие за храмовым праздником, какие-то люди и впрямь приходили из Люпфинга и еще откуда-то, просто чтобы меня повидать. Погода держалась пасмурная, я работал над большой картиной, запершись у себя в комнате, и велел передать, что не могу отрываться от работы и мне нельзя мешать. Наконец я послал хозяина нанять для меня коляску в Люпфинге и сам поехал туда. Хозяйка выразила свою радость по поводу того, что я в кои-то веки отдохну от тягот, которыми сам себя обременил, и наконец-то развлекусь, как мне и положено. Но в Люпфинге я только купил висячий замок и два кольца к нему и тотчас вернулся. Кольца я ввернул снаружи в дверь моей комнаты и в косяк так, чтобы они приходились как раз друг над другом, и когда я в следующий раз пошел на натуру, я продел дужку замка в кольца и запер свою комнату, чтобы в мое отсутствие ее не могли открыть и показать кому-нибудь картины.

Наконец прибыла и золоченая рама для большого полотна. Она была упакована в ящик в разобранном виде. Я не мог ее пока собрать, но уже по виду отдельных ее частей понял, что она очень хороша, как и все, что делает мой позолотчик. Однажды, уже летом, мы с Родерером теплым приятным вечером сидели под яблоней, и он вдруг сказал:

– Весьма вероятно, что вы в один прекрасный день бросите живопись и больше никогда не возьметесь за кисть.

Я взглянул на него с величайшим изумлением и ответил:

– Это было бы очень странно, я пока не ощущаю в себе никаких признаков этого. А чем же я буду заниматься, когда брошу живопись?

– Этого я пока не знаю, – ответил он, – но уж чем-нибудь да займетесь.

– Конечно, чем-нибудь да займусь, – сказал я, – вы, вероятно, не рассердитесь, если я позволю себе спросить, что привело вас к выводу, имеющему столь непосредственное касательство к моим занятиям.

– Я ничего не могу сказать наверное, – ответил он, – но это представляется мне весьма вероятным, и, если мои слова хоть немного ускорят ход событий, я буду очень рад, если же я ошибаюсь, и вы останетесь художником, то мои слова лишь помогут вам стать настоящим мастером.

– Я сгораю от любопытства, – сказал я.

– Так послушайте, что я вам расскажу, – начал он. – Вот уже несколько веков живет на земле некий род, и все, кто к нему принадлежал, стремились к одному, а достигали другого. И чем более одержимы они были своей страстью, тем больше было оснований полагать, что она ни к чему не приведет. И отнюдь не судьба сталкивала этих людей с избранного ими пути: ведь тогда хоть кто-нибудь из них удержался бы на нем, поскольку судьба и случай непоследовательны; нет, все они сами, добровольно и с радостью, покидали свое поприще и предавались другим занятиям. Некоторые из них так увлекались подготовкой средств, ведущих к цели, что самой цели так и не успевали достигнуть. Все они, за исключением одного, человека весьма заурядного, были щедро одарены природой и именно благодаря одаренности очень рано избирали себе какую-либо деятельность, отдавались ей со всем пылом и добивались успехов, изумлявших других людей; но успехи эти не приносили им удовлетворения, и они бросали любимое дело. Даже если бы среди них оказался хоть один, кто сумел бы достигнуть самых больших вершин на избранном пути, я не уверен, что и он сохранил бы вкус к своему делу, – сказать тут я ничего не могу, потому что такого случая не было, но я думаю, что этот человек был бы исключением и прославил бы свой род, если бы он, подпав под власть иных помыслов, не счел все совершенное им самоцелью и не забросил как ненужный хлам. Почем знать? Но такова уж странная судьба этого рода, что даже тот заурядный человек, о котором я упомянул, не избежал общей участи. Хоть он и был лишен высокого дара, который заставил бы его раньше времени увлечься каким-нибудь делом и потом охладеть к нему, все же у него хватило способностей на то, чтобы пойти по пути всех своих предков, кузин и кузенов, а именно – посвятить неимоверно много времени и сил одной цели, чтобы потом отвернуться от нее ради другой. Я знаю все об этом роде, я сам к нему принадлежу, я и есть тот заурядный человек, о котором я вам рассказал. Я сам поступал точно так же, как все в нашем роду. Мне рассказывали о тех, кто жил до нас, я наблюдал, чего достигали мои ровесники, и в первую очередь приглядывался к младшему поколению. И я вижу, что вы, сударь, поступаете в точности так, как все это поколение. Вы всей душой отдались живописи – не ради денег, не ради славы, не из тщеславия, потому что вы прячете свои картины, не показываете их, не хотите их продавать; вы ищете лишь своего собственного признания, вы стремитесь вырвать у вещей их скрытую сущность, хотите исчерпать их до дна, и поэтому избираете себе предмет настолько трудный, безрадостный и незначительный, что другие ни за что не взялись бы за него, – это болото. Вы идете к своей цели с энергией и упорством, которыми можно только восхищаться, вы отворачиваетесь от всего, что обычно кажется привлекательным в молодости; более того, вы даже отказываете себе в удовлетворении обычных потребностей, дабы ничто не отвлекало вас от цели, и, судя по вашим работам, добились результатов необычайных. Я знаю толк в живописи, и если вы своим посещением окажете честь моему дому, то найдете там недурные полотна кисти старых мастеров. Ваши этюды, которые я рассмотрел очень внимательно, принадлежат к лучшему, что создано в современной живописи, а по верности натуре превосходят все, что было написано до вас; и как раз поэтому в один прекрасный день вы скажете: «Все это пустая трата времени, к черту эту пачкотню». И еще одно обстоятельство, которое тоже нужно принять во внимание. Почти всех потомков того из наших предков, о котором нам хоть что-то известно, природа по своей упрямой прихоти наделяла темными волосами, карими глазами и приятным цветом лица. Вы тоже обладаете всеми этими признаками, так что ваш облик как бы подтверждает то, что говорит мне ваш характер. Таковы посылки заключения, к которому я пришел касательно вас.

– Я выслушал ваши разъяснения, – возразил я моему собеседнику, – и теперь смущен вашим предсказанием меньше, чем вначале, до того как услышал ваш рассказ: тогда я полагал, что ваш вывод покоится на непреложных основаниях и может против моей воли лишить мою жизнь смысла. Но теперь я могу спокойно заверить вас: я никогда не изменю своему призванию, я никогда не брошу живописи, каковы бы ни были плоды моих усилий. Мне не дано их предвидеть, но я знаю, что без живописи жизнь потеряет для меня всякий смысл и всякую прелесть, и то, что зовется удовольствием, радостью, блаженством, душевным покоем, наслаждением ума, счастьем бытия и так далее, для меня будет значить не больше пылинки, пляшущей в солнечном луче, или песчинки под ногой нищего.

– Вот это как раз тоже один из признаков, – отвечал мой собеседник, – и лишь укрепляет меня в моем предположении. Все в нашем роду истово верили в постоянство своего призвания вплоть до того дня, когда оно переставало для них существовать. Мужчины рвались к своей цели, женщины терпели и боролись ради нее, пока цель вдруг сама собой не исчезала. Вот, например, был в старину человек по имени Эхоц – таких имен, как у нас, тогда еще почти ни у кого не было. Он ходил на Рим с Фридрихом Барбароссой, жаждал воинской славы, невиданных подвигов, любил красивое оружие, платье и лошадей, хотел, подобно Бюрену, родоначальнику Штауфенов, построить на высокой горе замок, взять в жены знатную девицу и основать род, имя которого затмит своим блеском славу Штауфенов. Он разбогател, женился на девице из знатного рода и под старость ушел с головой в дела своего большого поместья, садясь в седло лишь для того, чтобы подсчитать коров, овец и племенных жеребцов в стадах. Его правнук огородил в лесу огромное урочище, желая иметь лучшую охоту во всей империи, а кончил тем, что выкорчевал весь лес, превратив его в луга и поля. По-видимому, ему-то и обязан наш род своей фамилией.[3]3
  Roderer – корчеватель (нем.).


[Закрыть]
Другой, Петер Родерер, жил в своем имении с сыновьями и дочерьми, следил за порядком и старался перенять у опытных земледельцев все то, что они делают, когда хотят поднять хозяйство; он стремился создать такое образцовое имение, какого ни у кого не было. А потом вдруг отправился воевать с турками, стал прославленным полководцем и военачальником и умер, осыпанный почестями, вдали от своего имения, которое ему так и не довелось больше увидеть. Был и еще один Петер Родерер; этот хотел разбогатеть, чтобы построить роскошный дом на зависть всей округе; а потом занялся изготовлением яблочного сидра и распространением этого напитка по всей стране, а также заложил необыкновенный фруктовый сад, для которого выискивал повсюду лучшие деревья и пересаживал их к себе. Его сыновей все звали «мальчики старого Петера». Их было четверо, и на уме у всех четверых было одно и то же. Отец оставил им усадьбу средней руки в Тиссенрейте. Возрастом они мало отличались друг от друга – каждый родился на полтора года позже предыдущего. Всем им не терпелось покончить с крестьянским трудом на своем клочке земли, разбогатеть и обзавестись дворянскими поместьями. Каждый из них хотел сколотить состояние, потом жениться на красивой и богатой девушке, отделиться и жить, богатея, в своем имении. Чтобы этого добиться, они решили сообща вести отцовское хозяйство, обращать в деньги все, что только удастся из него извлечь, а когда денег наберется достаточно, поделить их заодно с наследственной усадьбой и начать ту жизнь, к которой они все стремились.

Они носили самое грубое крестьянское платье и деревянные башмаки. Не чурались самых изнурительных работ по дому и в поле, не держали батраков, а нанимали поденщиков, и прислуживала им одна-единственная служанка. По воскресным дням каждый надевал свое лучшее платье и кожаные сапоги, и они отправлялись в приходскую церковь, расположенную в получасе ходьбы от дома. На обратном пути, если время было летнее, они снимали с себя праздничное платье и сапоги, шли босиком, а платье и сапоги несли на плече. Воскресным вечером они усаживались на мощеной дорожке посреди своего двора, а зимой – в общей комнатке, и съедали ради праздника по ломтю белого хлеба. Ни разу никто из них не взял в рот ни вина, ни пива или водки. Отцовский сидр, а также тот, что делали сами, они продавали, и все, что родилось на их земле, тоже шло на продажу. Все четверо так никогда и не женились, прожили больше девяти десятков лет, и звали их до самой смерти «мальчики старого Петера». После них в мешках, чулках, старых сапогах, дощатых ящиках и глиняных горшках осталось серебро. Наследство получил Карст, муж их племянницы, который был беден, расчетливо вел свое хозяйство и любил копить деньги. Когда Карсту досталось это богатство, он стал сумасбродить, сорить деньгами налево и направо, пустил все по ветру и умер вместе с женой в нищете. Со смертью «мальчиков старого Петера» кончился бы его род, если бы не было еще одного мальчика старого Петера, пятого, которого, однако, никто так не называл, – потому что люди прозвали так сыновей Петера Родерера только тогда, когда они начали сообща вести хозяйство, а к тому времени пятого уже давно не было с ними. Он ушел из дому еще при жизни отца. Звали его Фридрих.

Фридрих Родерер был паршивой овцой в стаде. Еще мальчиком он, младший из братьев, был чужд устремленьям отца. Его совершенно не привлекали ни плодоводство, ни другие дела на усадьбе, не по душе ему было и стяжательство братьев, проявившееся уже в детские годы; он вечно слонялся по окрестностям, знал наперечет все птичьи гнезда и всех псов в округе, их клички и хозяев, скакал на всех лошадях, до которых ему удавалось добраться на пастбище, прогуливал уроки, немедля тратил каждый пфенниг, попавший к нему в руки, верховодил в военных играх и лесных походах всеми сорванцами окрестных деревень, которые, как и он, не слишком много времени проводили под родительским кровом, или же ловил с ними рыбу и раков и жарил на костре, тут же у реки, а если боялся отцовского гнева, то часто по нескольку ночей проводил где-нибудь в пещере или под выступом скалы, защищавшим его от ночной сырости. Отец пытался образумить его, но ни уговоры, ни побои – весьма чувствительные – не помогали; после наказания он всякий раз с еще большим упорством принимался за свое. К тому времени матери его уже давно не было в живых. Позже он отпустил длинную бороду и ушел с бродячими циркачами, которые танцевали на канате, прыгали сквозь обруч, глотали огонь, тянули изо рта ленты и выворачивали свое тело самым удивительным образом. Его занесло далеко от родных мест, и долгое время о нем не было ни слуху, ни духу. От циркачей он перешел к актерам и представлял на сцене людские поступки и движения души. Он задался целью поднять отечественный театр до подлинных вершин искусства, и книги, от которых он бежал в детстве, теперь стали его страстью. Он читал день и ночь или же писал, и отрывался от этих занятий только для того, чтобы растолковать своим товарищам по труппе, в чем состоит красота и достоинство и как их наилучшим образом представить на сцене. Когда Пруссия напала на Силезию, он пошел на войну и не вернулся больше ни на театральные подмостки, ни на арену цирка, а остался в армии, возвысился в чине, и как когда-то у себя на родине командовал мальчишками, игравшими в войну, так теперь командовал уже взрослыми на настоящей войне, и число людей под его началом все росло и росло. Он стал богат, женился на девушке из богатой семьи и тем приумножил свое достояние. То, чего «мальчики старого Петера» не смогли добиться за девять десятилетий, «паршивая овца» Фридрих получил походя, между делом. На склоне лет он жил в своем дворянском поместье, не будучи дворянином лишь потому, что никогда не стремился к дворянскому званию, которое ему вполне могло быть пожаловано. Из наследства «мальчиков старого Петера» ему досталась лишь малая доля, – неизвестно, по закону ли или еще каким-нибудь образом. Бедную дочку Карста, Матильду, он приютил в своем доме.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю