Текст книги "Лесная тропа"
Автор книги: Адальберт Штифтер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)
– Ты когда собираешься отсюда – сегодня или завтра?
– Я, дядя, собираюсь уехать сегодня, иначе я опоздаю, – ответил Виктор.
– В Атманинге ты можешь взять лошадей.
– Это я тоже принял в расчет, так или иначе ехать все равно придется, – сказал Виктор. – Вы не поднимали этого разговора, поэтому я ждал до последней минуты.
– Так, значит, сегодня, – нерешительно сказал старик, – сегодня… значит, сегодня… тогда Кристоф перевезет тебя, как я и обещал. Пожитки свои уложил?
– Уже вчера все уложил.
– Уже вчера уложил… и теперь радуешься… так, так, так!.. Я хотел тебе еще что-то сказать… что это я хотел сказать?.. Послушай, Виктор!
– Что, дядя?
– Я думаю… я полагаю… что если бы ты попробовал… что если бы ты по доброй воле еще немножко пожил со стариком, у которого никого нет?
– Как же я могу?
– Отсрочку тебе я… постой, кажется, я положил ее в стол для трубок.
С этими словами дядя стал выдвигать и вдвигать обратно ящики в столах и в шкафах, где находились трубки и кисеты, достал наконец бумагу и протянул ее Виктору.
– Вот посмотри.
Юноша был удивлен, он почувствовал смущение, – это действительно была отсрочка на неопределенное время.
– Поступай, как знаешь, – сказал дядя. – Я сейчас же прикажу перевезти тебя на берег, но я прошу, останься еще немножко, может быть, мы хорошо уживемся. Ты волен за это время поехать в Гуль или куда тебе вздумается, а когда ты захочешь совсем уехать… что ж, уезжай!
Виктор был в нерешительности. Он долго ждал этого дня. Теперь странный старик, которого он, в сущности, ненавидел, стоял перед ним в роли просителя. Старческое, сморщенное лицо показалось Виктору несказанно беспомощным, ему даже почудилось, будто на нем отразилось какое-то чувство. У Виктора, который всегда отличался добротой, сжалось сердце. Он раздумывал только одно мгновение, потом сказал с присущей ему искренностью:
– Я охотно останусь еще на некоторое время, дядя, ежели вам так угодно и ежели у вас есть веские основания считать, что так будет лучше.
– Веское основание у меня только одно: мне хочется, чтобы ты еще немного пожил здесь, – сказал старик.
Затем он взял бумагу об отсрочке со стола и, перепробовав три ящика, положил ее в четвертый, где были собраны камни.
Виктор, который сегодня утром вышел из спальни, никак не предполагая, что события так развернутся, пошел обратно и медленно стал выкладывать все из ранца. Он недоумевал, ему нетерпелось узнать, куда клонит дядя, который дал себе труд исхлопотать ему отсрочку еще до того, как он вступил в должность. На мгновение в голове Виктора мелькнула мысль: а что, если дядя почувствовал к нему расположение, что, если старику все же больше полюбилось живое человеческое существо, чем то обилие застывших в неподвижности мертвых вещей и всякого хлама, которым он себя окружил? Но затем он вспомнил, с каким равнодушием старик взял со стола бумагу и искал, в какой ящик ее спрятать. Виктор уже давно заметил, что дядя вообще не кладет вещи на старое место, а всегда придумывает для них новое. И, занятый поисками ящика, старик ни разу не посмотрел на племянника и дал ему уйти, не сказав с ним ни слова.
Итак, Виктор опять остался на острове.
В доме у дяди была комната, где хранились книги, но он уже давно ничего не читал, книги покрылись пылью, в них завелась моль. Дядя дал Виктору ключ от этой комнаты, и того это очень обрадовало. Частного собрания книг он не видел и был знаком только с общественными городскими библиотеками, но в них он, само собой понятно, не мог рыться. Виктор запомнил коридор, который вел в эту комнату, и теперь часто ходил туда. Он приставлял стремянку к полке, сперва стирал пыль с книг, а затем читал и рассматривал те, что были под рукой, или те, что привлекали его внимание.
Большое удовольствие получал он и тогда, когда прыгал в озеро из того люка на чердаке над крытой пристанью, откуда в первые дни наблюдал за ним дядя. Монахи пользовались чердаком и люком, чтобы подымать прямо из лодки грузы, которые было бы тяжело втаскивать наверх по лестнице. Из шкафа с ружьями Виктор все же достал себе красивое старинное немецкое ружье и с удовольствием начищал его и стрелял, невзирая на его малую пригодность. Вероятно, это были первые выстрелы, которые после долгого перерыва раздались на острове и пробудили эхо в горах. Кристоф показал юноше темный коридор, по которому можно было пройти прямо из дядиного дома в монастырь. Он отпер Виктору помещения, которые всегда были на замке. Он показал ему большую залу, отделанную золочеными рейками и украшениями. Там окна, расписанные белыми, серыми и голубыми цветами, чуть светились, вдоль стен тянулись длинные деревянные скамьи, на которых в прежние дни сидели монахи; на ярких, цветных изразцах огромной печи были изображены святые и отдельные истории из их жития. Он показал ему залу, где собирался на совещание капитул, а теперь стояли только простые некрашеные деревянные скамьи и висело несколько оставленных там картин, не представляющих ценности. Он показал ему опустошенную сокровищницу, он показал ему ризницу, где пустые ящики для потиров были открыты и являли взору выцветшую темно-малиновую обивку, а в ларях, где некогда хранились облачения, покровы и утварь, теперь была только пыль. Они вернулись обратно через церковь, крытые галереи и летнее аббатство, где еще сохранились деревянная и каменная резьба и отдельные прекрасные картины, стоимость которых не знали те, кто увозил из этого божьего дома все ценное.
Виктор получил разрешение не только ходить по всему острову и обследовать все строения, дядя сказал, что прикажет отвезти его на лодке в любое место, куда он только пожелает. Виктор очень редко прибегал к этому развлечению, потому что никогда не бывал в настоящих высоких горах и не умел извлечь из этой сокровищницы те радости, то удовлетворение, которые они дают. Он только съездил два раза к Орле и, пристав к берегу, любовался высокими, серыми, кое-где поблескивающими отвесными скалами.
Все же Виктор начал уже раскаиваться, что остался на острове; главным образом потому, что он не мог понять цель и причину дядиных поступков.
– Я тебя скоро отпущу, – сказал как-то за обедом дядя, как раз когда над Гризель разразилась великолепная гроза и, словно алмазные стрелы, низринула шумные струи дождя на озеро, по которому побежала рябь и запрыгали пузыри. Из-за грозы дядя с племянником задержались за столом несколько дольше обычного.
Виктор ничего не ответил на слова дяди и стал ждать, что за ними последует.
– В конце концов, все напрасно, – снова медленно заговорил дядя, – все напрасно: молодость и старость не могут ужиться рядом. Видишь ли, ты добрый, ты твердый и искренний, ты лучше, чем в эти же годы был твой отец. Я все это время наблюдал за тобой и думаю, что на тебя можно положиться. Тело твое, благодаря врожденной силе, стало крепким и красивым, и ты охотно развиваешь в себе эту силу, бродя у подножия скал на чистом воздухе или плавая в озере, – но что толку? Это благо от меня далеко, да, очень далеко, по ту сторону необозримого пространства. Недаром тайный голос все время твердил мне: ты не добьешься того, чтобы взор его обратился на тебя, чтобы для тебя открылось его доброе сердце, потому что не ты посеял и взрастил в нем эту доброту. Я понимаю, что это так. Годы, которые надо было бы потратить на это, миновали, они уже по ту сторону горы, идут под уклон, и нет такой силы, что могла бы перетащить их на прежнюю сторону, на которой теперь уже лежат холодные тени. Итак, ступай, ступай к старухе, от которой ты едва ли можешь дождаться письма, – ступай туда и живи спокойно и радостно.
Виктор был в величайшем смущении. Старик сидел так, что лицо его освещалось молнией, и в сумеречной комнате иногда казалось, будто по его седым волосам пробегает огонь, а по морщинистому лицу струится свет. Если прежде бессмысленное молчание и мертвящее равнодушие старика наводили на Виктора тоску, угнетали его, то теперь его тем сильнее поразило возбуждение, охватившее дядю, который сидел в кресле, выпрямив свое длинное тело, и, несомненно, был взволнован. Некоторое время юноша не отзывался ни словом на его речь, смысл которой он скорее угадывал, чем понимал.
– Вы, дядя, что-то сказали о письмах, – заговорил он наконец. – Должен честно признаться, что был очень обеспокоен, не получив ответа на те несколько писем, что я послал домой, хотя с тех пор, как я здесь, Кристоф раз двадцать, если не больше, ездил в Гуль и в Атманинг.
– Я это знаю, – сказал дядя, – но ты и не мог получить ответ.
– Почему?
– Потому что я так устроил и договорился с твоими, чтобы, пока ты здесь, они тебе не писали. Впрочем, можешь успокоиться, они все здоровы и благополучны.
– Нехорошо вы поступили, дядя, – сказал взволнованный Виктор, – меня бы так порадовали слова приемной матери, присланные мне в письме.
– Вот как ты ее, старуху, любишь, – сказал дядя, – я всегда так думал!
– Если бы вы кого-нибудь любили, и вас бы кто-нибудь любил, – возразил Виктор.
– Тебя бы я любил, – вырвался у дяди крик, от которого Виктор даже вздрогнул.
На несколько мгновений стало тихо.
– И старый Кристоф любит меня; пожалуй, и старая служанка тоже любит, – опять заговорил дядя.
– Что же ты молчишь? – обратился он спустя немного к племяннику, – как обстоит дело с взаимной любовью, а? Да ответь же наконец!
Виктор молчал, он не мог вымолвить ни слова.
– Вот видишь, я так и знал, – сказал старик. – Успокойся; я согласен, согласен, ладно. Ты хочешь уехать, я дам тебе лодку, чтобы ты мог уехать. Ты подождешь, пока кончится дождь, да?
– Подожду, подожду и дольше, если вам надо серьезно потолковать со мной, – ответил Виктор. – Но вы должны все же признать, что обидным произволом человека к себе не привяжешь. Ведь по меньшей мере странно, что вы держали меня пленником на острове, куда перед тем пригласили и куда я доверчиво пришел пешком, потому что вы так хотели и потому что опекун и мать убедительно просили меня исполнить ваше желание. Далее, странно и то, что вы лишили меня писем от матери, и еще более странно то, что, может быть, когда-то случилось, а может быть, и не случилось вовсе.
– Ты рассуждаешь по своему разумению, – ответил дядя, пристально вглядываясь в племянника, – многое, цель и конечный исход чего тебе еще неизвестны, может показаться тебе жестокостью. В моих поступках нет ничего странного, наоборот, все ясно и понятно. Я хотел тебя видеть, потому что ты унаследуешь мое состояние, именно поэтому я и хотел тебя видеть в течение долгого времени. Никто не подарил мне ребенка, потому что все родители оставляют своих детей при себе. Когда кто-либо из моих знакомых умирал, я бывал где-то в отъезде, в конце концов я обосновался на этом острове, который приобрел во владение вместе с домом, некогда бывшим монастырским судилищем. Я хотел бродить здесь по траве, среди деревьев, растущих на воле, как росли они до меня. Я хотел тебя видеть. Я хотел видеть твои глаза, твои волосы, ноги и руки, всего тебя целиком так, как видят сына. Поэтому-то мне и надо было иметь тебя для себя одного и задержать здесь подольше. Если бы они стали тебе писать, ты, как и раньше, был бы под их изнеживающей опекой. Я должен был вырвать тебя из-под этой зависимости на воздух, на солнце, иначе ты стал бы таким же слабохарактерным, как твой отец, таким же податливым и предал бы тех, кого, как сам думаешь, любишь. Ты вырос более сильным, ты налетаешь, как молодой ястреб; это хорошо – хвалю тебя, но твердость своего сердца ты должен был испытать не на трепетных женщинах, а на скалах, – а я скорее всего именно скала; держать тебя, как в плену, было необходимо – тот, кто не способен при случае метнуть каменную глыбу насилья, тому по самой его природе не дано решительно действовать и оказывать помощь. Ты иногда выпускаешь когти, но сердце у тебя доброе. Это хорошо. В конце концов ты все же стал бы мне сыном, тебе бы захотелось уважать и любить меня, и, если бы так случилось, те, другие, показались бы тебе ручными и мелкими людишками; до глубины моей души они тоже не смогли проникнуть. Но я понял, что, пока ты придешь к этому, утечет добрых сто лет, и потому иди, куда тебя влечет, все кончено… Сколько раз я просил отпустить тебя ко мне, пока наконец они согласились. Твой отец должен был отдать тебя мне, но он считал, что я лютый зверь и разорву тебя. Я вырастил бы тебя орлом, который держит мир в своих когтях и в случае необходимости сбросит этот мир в пропасть. Но твой отец раньше полюбил эту женщину, потом покинул ее, и все-таки у него не хватило сил навсегда вырвать ее из своего сердца, нет, он все время думал о ней и, умирая, сунул тебя ей под крылышко, чтобы ты сам стал какой-то наседкой, которая сзывает цыплят и только громко кудахчет, когда один из них попадет под копыто лошади. Уже за эти несколько жалких недель у меня ты вырос, потому что должен был бороться против насилия и гнета, со временем ты вырос бы еще больше. Я пожелал, чтобы ты проделал всю дорогу сюда пешком, чтобы ты хоть отчасти узнал, что такое вольный воздух, усталость, самообладание. То, что я смог сделать после смерти Ипполита, твоего отца, я сделал, об этом ты узнаешь позднее. Я позвал тебя сюда еще и с той целью, чтобы, кроме всего прочего, дать тебе добрый совет, которого тебе не могут дать ни канцелярская крыса – твой опекун, ни та женщина; твое дело – последовать моему совету или нет. Возможно, ты хочешь уйти еще сегодня, а уж завтра уйдешь обязательно, поэтому я дам тебе сейчас этот совет. Слушай. Ты, значит, решил поступить на службу, которую они для тебя исхлопотали, чтобы ты зарабатывал себе на хлеб и был обеспечен?
– Да, дядя.
– Видишь, а я уже исходатайствовал тебе отсрочку. Как же ты, выходит, необходим и как важна твоя служба, раз тебя могут дожидаться без ущерба для дела! Отсрочка дана на неопределенный срок. Я могу, ежели только пожелаю, в ту же минуту получить для тебя увольнение. Следовательно, эта служба не нуждается в твоих незаменимых дарованиях, больше того – кто-то, кому необходимо служить, уже с нетерпением ожидает твоего ухода. Пока ты и вправду еще не можешь дать ничего такого, ради чего действительно стоило бы идти в чиновники, ты еще только-только вышел из детского возраста, только-только соприкоснулся с крошечным кусочком жизни, который тебе предстоит узнать, но даже этого кусочка ты еще не знаешь. Значит, если ты сейчас поступишь на службу, то самое большее – будешь делать бесполезное дело, а здоровье свое будешь подтачивать изо дня в день. Я придумал для тебя что-то другое. Самое лучшее, самое важное, что тебе сейчас надо сделать, это – жениться.
Виктор посмотрел на дядю своим ясным взором и воскликнул:
– Жениться?
– Да, жениться, конечно, не сию минуту, но жениться молодым. Сейчас я тебе растолкую. Каждый живет для себя. Правда, не все в этом признаются, но поступают так все. И поступки тех, кто не признается, часто особенно беззастенчиво своекорыстны. Это отлично знает тот, кто идет на государственную службу, ведь служба для него – та нива, которая дает урожай. Каждый идет туда для себя, но не каждому удается туда поступить, многие всю жизнь корпят над тем, что не стоит ломаного гроша. Человек, который поставлен был тебя опекать, полагал, что позаботится о тебе, с молодых лет засадив за канцелярскую работу, ради того, чтобы ты всегда мог есть и пить досыта; та женщина в своей близорукой добросердечности сколотила для тебя небольшую сумму – я даже точно знаю, какую, – достаточную, чтобы ты имел возможность в течение некоторого времени покупать себе чулки. Она, конечно, сделала это от чистого сердца, от самого что ни на есть чистого сердца, потому что побуждения у нее прекрасные. Только какое это имеет значение? Каждый живет для себя, но живет он лишь тогда, когда отпущенные ему силы прилагает к работе и деятельности, потому что в этом и есть жизнь и наслаждение – только так он исчерпает жизнь до дна. А когда он сможет завоевать поле деятельности для всех своих сил – не важно, велики они или малы, – вот тогда его жизнь, какой бы жизнью он ни жил, будет благом и для других, да иначе и быть не может, ведь мы воздействуем на тех, кто нам дан: ведь сочувствие, участие, сострадание – тоже силы, они тоже требуют деятельности. Я скажу больше: пожертвовать собой ради других – даже жизнью пожертвовать, если мне дозволено употребить это выражение, – это и есть самый полный расцвет своей собственной жизни. Но кто по бедности духа расходует одну-единственную из данных ему сил, чтобы удовлетворить только одну потребность, ну, хотя бы потребность в пище, тот и сам станет односторонним и жалким, и погубит тех, что около него. О Виктор, знаешь ли ты жизнь? Знаешь ли ты то, что зовется старостью?
– Как я могу это знать, дядя, ведь я еще так молод!
– Да, ты не знаешь и не можешь знать. Пока длится молодость, кажется, что жизнь будет длиться бесконечно. Думаешь, что у тебя еще много времени впереди и пройден только короткий отрезок дороги. Поэтому многое и откладываешь, отодвигаешь с тем, чтобы взяться за это после. А когда захочешь взяться, оказывается уже поздно – ты состарился. Вот потому-то жизнь представляется необозримым полем, когда видишь ее перед собой, а когда дойдешь до конца и оглянешься назад, видишь, что длиной-то она всего в несколько пядей. На поле жизни вызревают часто другие плоды, не те, которые, как ты полагал, посеяны тобой. Жизнь радужна и прекрасна, так, кажется, и ринулся бы в нее, и думаешь, что так будет длиться вечно… Но старость – это ночная бабочка, зловещий полет которой мы ощущаем над своей головой. Вот потому-то, что столько упущено, и хочется протянуть руки и не уходить. Что пользы древнему старику стоять на холме, возведенном из разных его деяний? Чего-чего я только не сделал и что я от этого имею? Все рассыплется во мгновение ока, если ты не обеспечил себе посмертное бытие; кто в старости окружен сыновьями, внуками и правнуками, тот живет часто тысячелетия. Тут налицо единая жизнь во множестве жизней, и, когда старика уже нет, она все еще продолжается, никто даже и не заметит, что частица этой жизни безвозвратно ушла. С моей смертью исчезнет все, что было моим Я… Вот почему, Виктор, женись, и женись очень молодым. Вот почему тебе нужны воздух и простор, чтобы тело твое развивалось. Об этом я позаботился, так как знаю, что этого не могут сделать они, те, попечению которых ты был доверен. После смерти твоего отца я был не властен распоряжаться тобой и все же я позаботился о тебе лучше других. Я взялся за спасение твоего поместья, которое без меня не уцелело бы. Не удивляйся, лучше выслушай. Что даст тебе ничтожная сумма, которую наскребла твоя мать, или прозябание, которым на всю жизнь обеспечил тебя опекун? Ничего это тебе не даст, только сломает, пришибет тебя. Я был скуп, но в скупости своей разумнее иных тороватых, которые швыряют деньгами, а потом не в состоянии помочь ни себе, ни другим. При жизни твоего отца я ссужал его небольшими суммами, как это часто водится между братьями, он давал мне векселя, которые я переводил на недвижимость. Когда он умер, объявились другие кредиторы, на уговоры которых он польстился, они бы растащили по кусочкам несчастное гнездо, но я поспел вовремя и на законном основании вырвал его у них и у твоего опекуна, который хотел оттягать для тебя хоть что-нибудь. Какая недальновидность!.. Кредиторам я постепенно выплатил всю сумму ссуды вместе с причитающимися процентами, но не дал им того, что они рассчитывали урвать. Теперь на имении нет долгов, и доход, полученный с него за пятнадцать лет, лежит в банке на твое имя. Завтра, перед тем как тебе уйти, я дам тебе нужные бумаги. Теперь, когда я все высказал, лучше тебе уйти. Я послал Кристофа в Гуль приказать рыбаку, доставившему тебя сюда, забрать тебя у причала, потому что у Кристофа нет времени перевезти тебя в Гуль. Если ты хочешь уехать не завтра, а позже, можно заплатить рыбаку за перевоз и отправить лодку порожняком обратно. Я полагаю, тебе надо заняться сельским хозяйством, которым охотно занимались древние римляне, отлично зная, что надо делать, дабы все силы человека развивались правильно и равномерно… Но, впрочем, ты волен поступить, как сам захочешь. Пользуйся тем, что имеешь, как тебе заблагорассудится. Если ты человек с умом, все будет хорошо, если же ты глупец, то в старости будешь раскаиваться, как раскаиваюсь я. Я трудился много, и это хорошо, я пользовался очень многим, что жизнь справедливо предоставляет в наше пользование, хорошо и это, но я многое упустил и потом предавался раскаянию и размышлению, но и то и другое было напрасно. Потому что жизнь пролетела, и я не успел наверстать упущенное. Ты, вероятно, наследуешь после меня, и я хотел бы, чтобы ты прожил жизнь умнее, чем я. Поэтому вот тебе мой совет – я говорю «совет», не условие, потому что человека нельзя связывать. Поезжай путешествовать года на два – на три, затем, вернувшись, женись; для начала оставь того управляющего, которого я поставил, он обучит тебя должным образом. Таково мое мнение, но ты волен поступить, как сам захочешь.
Этими словами старик закончил свою речь. Он сложил, как делал это обычно, салфетку, скатал ее и сунул в имевшееся для этого серебряное кольцо. Потом расставил в определенном порядке многочисленные бутылки, положил сыр и печенье на тарелки и накрыл их предназначенными для этой цели стеклянными колпаками. Но в шкаф не убрал, как делал обычно, а оставил на столе, а сам не встал со стула. Гроза между тем удалилась, перевалила по ту сторону восточного горного хребта, вспышки молнии слабели, раскаты грома затихали, солнце прорвалось сквозь тучи и осветило комнату своими ласковыми лучами. Виктор сидел напротив дяди, он был потрясен и не мог вымолвить ни слова.
Прошло довольно много времени, раньше чем старик, все еще сидевший перед своими бутылками, снова заговорил:
– Ежели ты уже питаешь склонность к какой-либо особе, для брака это значения не имеет, это ничему не мешает, но часто ничему и не помогает; бери ее в жены; если же ты ни к кому склонности не питаешь, то это тоже не важно, потому что симпатии не постоянны, они проходят и уходят, мы тут ни при чем: не мы их призываем, не мы гоним их прочь. Мне довелось пережить сильное чувство, – впрочем, ты, верно, это и без того знаешь, – но раз я уже об этом заговорил, я покажу тебе ее портрет, какой она была в то время, – это я заказал портрет… погоди, может быть, я отыщу.
С этими словами старик встал из-за стола, он долго рылся в шкафах, то тут, в столовой, то в другой комнате, но никак не мог отыскать портрет. Наконец он вытащил его за пыльную золотую цепочку из какого-то ящика. Он протер стекло рукавом своего серого сюртука и протянул миниатюру Виктору.
– Видишь?
– Это Ганна, моя сестра! – весь зардевшись, воскликнул Виктор.
– Нет, – сказал дядя, – это Людмила, ее мать. Как мог ты подумать, что это Ганна? Ее еще не было на свете, когда был написан этот портрет. Разве приемная мать ничего тебе обо мне не говорила?
– Как же, говорила, что вы мой дядя и живете в полном уединении на далеком горном озере.
– Она считала меня величайшим злодеем.
– Нет, дядя, это неверно. Она ни о ком еще не сказала худого слова, а из ее рассказов о вас мы знали, что вы объездили весь свет, состарились и живете теперь очень уединенно, вдали от людей, хотя раньше охотно всюду бывали.
– А больше она про меня ничего не говорила?
– Нет, дядя, ничего.
– Гм… это с ее стороны хорошо. Я, собственно, так и ожидал. Если бы только она была тогда чуточку посильнее и окинула ясным умом, доставшимся ей в удел, несколько большую часть мира, все было бы иначе. А про то, что я хотел присвоить твое именье, она тоже ничего не говорила?
– Нет, что хотели присвоить не говорила, наоборот, она говорила, что имение по праву ваше.
– Так оно и есть, но я уже смолоду был очень деятелен, начал торговлю, расширил дело и заработал столько, что мне на всю жизнь хватит, и в этом небольшом именьице я не нуждаюсь.
– Приемная мать и до того, как вы меня потребовали, не раз настаивала, чтобы я отправился к вам, но опекун препятствовал.
– Вот видишь!.. Намерения у твоего опекуна всегда добрые, да только он не видит дальше своего письменного стола, который закрыл от него и землю, и море, и вообще весь мир. Он, верно, опасался, как бы, живя у меня, ты не позабыл чего-нибудь из того, чему обучился, хоть это и не понадобится тебе ни разу за всю твою жизнь… Видишь ли, было время, когда я хотел взять в жены твою приемную мать. Этого она тебе, значит, тоже не говорила?
– Нет, ни она, ни опекун.
– Мы тогда были очень молоды, она была тщеславна. Как-то я сказал, что хочу заказать ее портрет. Она согласилась, и художник, которого я привез из города, изобразил ее вот на этой продолговатой пластинке слоновой кости. Я оставил миниатюру себе и заказал потом золотую рамочку и золотую цепочку. Я тогда питал к ней большую склонность и очень ее отличал. Возвращаясь домой из путешествий, которые предпринимал, чтобы познакомиться с моими корреспондентами, заключить новые сделки и завести связи, я выказывал ей большое внимание, привозил всякие прекрасные подарки. Она же не отвечала на мои любезности, была приветлива, но взаимности не проявляла, не говоря почему, и подарков моих не брала, тоже не говоря почему. Когда же я наконец объяснился, сказав, что назову ее своей женой, не раздумывая, ежели только она согласна сейчас или несколько позднее стать моей, она поблагодарила за честь, но ответила, что не чувствует ко мне той склонности, какую почитает необходимой для брака, который заключают на всю жизнь. Когда я спустя несколько дней поднялся к роднику под буками в Оленьей ложбинке, я увидел ее – она сидела на большом камне около родника. Шаль, которую в холодные дни она охотно накидывала на плечи, теперь висела на суку несколько поодаль растущего бука – низком и прямом, словно нарочно для того протянутом. Шляпа ее висела там же, около шали. А на камне рядом с ней сидел мой брат Ипполит, и они обнимались. Сюда, к роднику, они уже давно приходили на свидания, я узнал это только впоследствии. Сначала я хотел его убить, но потом сорвал шаль, за которой был скрыт, как за занавесом, и крикнул: «Лучше бы вы действовали открыто и поженились». С того дня я занялся его недвижимостью и помогал ему продвигаться по службе, чтобы они могли пожениться. Но когда, чтобы подняться еще на ступень выше, твоему отцу понадобилось на время отлучиться и когда, вернувшись, он по долгу службы обязан был сообщить, что некий друг нашего отца, временно находясь в затруднительном положении, растратил казенные деньги, когда об этом уже шушукались в городе, когда старик уже хотел покончить с собой, твой отец в ту же ночь побежал к нему, внес деньги и, чтобы положить конец всяким слухам, посватался к дочери того человека, ставшей потом твоей матерью; и когда брак действительно состоялся, вот тут-то я и пришел к Людмиле и стал насмехаться над тем, как неумело она распорядилась своим умом и сердцем. Впоследствии она поселилась с человеком, ставшим ее мужем, в той небольшой усадьбе, где живет и поныне. Но это старые истории, Виктор, случившиеся давным-давно и преданные забвению.
После этих слов он взял миниатюру со стола, где держал ее все время, пока сидел в креслах, встал, несколько раз обмотал ее цепочкой и сунул в ящичек рядом с коллекцией трубок.
Гроза меж тем миновала, и горячие лучи уже сиявшего солнца то пробивались сквозь обрывки облаков и клочья тумана, скопившиеся в горной котловине, то снова заволакивались.
Раз вставши из-за стола, дядя не так-то легко садился снова. Так было и сейчас. Он убрал со стола бутылки, отнес их в стенной шкафчик и запер его на ключ. То же самое проделал он с сыром и сладостями. Затем предусмотрительно налил в собачье корытце воды.
Покончив с этими делами, он подошел к окну и посмотрел на площадку в саду.
– Да, все в точности так, как я тебе сказал, – промолвил он. – Смотри, песок почти высох, и через час-другой на площадке можно будет спокойно гулять. Это свойство здешней кварцевой почвы, тонкий слой которой лежит на скальном грунте и, словно сито, не задерживает влаги. Поэтому и приходится доставлять сюда для цветов столько перегноя, и поэтому так легко чахнут здесь фруктовые деревья, которые сажали монахи, а вязы, дубы, буки и другие деревья, что растут в горах, чувствуют себя здесь хорошо, они сжились со скалами, ищут трещины и укрепляются в них.
Виктор тоже подошел к окну и посмотрел на горы.
Позже, когда вошла экономка и убрала со стола, когда Кристоф, уже вернувшийся из Гуля, вывел на прогулку собак, дядя вышел через потайную дверь в оружейную комнату.
А юноша, которого после грозы влекло на воздух побродить на просторе, пошел к себе в комнату и стал глядеть из окна.
Немного спустя он увидел, что дядя подвязывает внизу на садовой площадке цветы к палкам.
Некоторое время Виктор шагал по комнате из угла в угол, затем все же вышел на воздух. Он прошел через песчаную площадку, с которой дядя уже удалился, на возвышенное место скалистого берега, откуда открывался широкий вид. Там он стоял и глядел вдаль. Меж тем уже наступил вечер. Одни горы покоились в объятиях темных облаков, другие выступали, как раскаленные уголья, среди нагроможденных каменных глыб; островки бледного неба чуть заметно переливались над головой юноши. Он смотрел на расстилавшуюся перед ним картину до тех пор, пока все не догорело, не угасло и не погрузилось в густую тьму.
В темноте, мимо черных призраков деревьев медленно, в глубоком раздумье шел он домой.
Он решил все же покинуть остров завтра.
Когда наступило время ужинать, Виктор прошел коридором из своей комнаты в столовую. Ужин был подан, дядя уже сидел за столом. Он сообщил племяннику, что, по словам вернувшегося из Гуля Кристофа, завтра на рассвете старый рыбак будет ждать на берегу в том месте, где высадил Виктора, когда привозил его сюда.
– Значит, ты можешь уехать утром после завтрака, – заключил дядя, – если ты так решил; ты властен распоряжаться собой и можешь поступать, как тебе заблагорассудится.
– Я, правда, располагал уехать завтра, – ответил Виктор. – Но предоставляю решать это вам, дядя, и поступлю так, как вы сочтете за благо.
– Раз так, – сказал дядя, – то, как я уже говорил за обедом, я считаю за благо, чтобы ты уехал завтра. Что может принести будущее, то оно и принесет, и в какой мере ты захочешь последовать моему совету, в той мере ты ему и последуешь. Ты сам себе господин.