Текст книги "Ложные надежды (СИ)"
Автор книги: Нельма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)
– Соколова! – его грубый, раздражённый голос настигает меня уже около двери, вынуждает замешкаться на пару мгновений и всё же нехотя обернуться.
Кирилл на меня не смотрит. Так и стоит, облокотившись бедром о подоконник и курит в приоткрытое окно, искривив тонкие губы в болезненной усмешке. Словно это не он позвал, остановил, вернул меня только что, не позволив сбежать так же, как все предыдущие три часа до этого, с того самого момента, как мы столкнулись в коридоре на рассвете.
Я сказала ему, что мы возвращаемся на поезде сегодня. Почти прошептала, когда мы стояли спиной друг к другу, и успокоила себя тем, что больше нам не о чем говорить. Проще вернуться в Москву в том же пропитанном ненавистью молчании, в котором мы из неё уезжали.
– Если Лирицкий будет спрашивать, ответишь честно, что не была у нас в офисе. Заполнила какие-то стандартные анкеты-опросники, написала свои пожелания и предложения к обеспечению комфортных условий работы для новых, неопытных сотрудников и всё. Прямо из дома. Почему я тебя отпустил – придумай сама, – его пальцы с силой вдавливают бычок в край жестяной банки, и от напора тот рвётся и оставшиеся крупинки табака рассыпаются по подоконнику. – Главное, рассказывай об этом вот с таким выражением брезгливости на лице, как сейчас. Оно идеально подойдёт под ситуацию.
– Хорошо, – пожимаю плечами с нарочито равнодушным видом и радуюсь, что голос не дрогнул в самый неподходящий момент, выдавая меня с потрохами.
И я ухожу. Быстро, чтобы на этот раз точно ничего не смогло меня остановить. Волочу за собой все вопросы, на которые не находится ни одного вменяемого ответа, и еле держусь, чтобы не упасть навзничь под тяжестью его обиды.
Что так бесит тебя, Кирилл? Что я хотя бы пытаюсь сделать работу над старыми ошибками?
Дохожу до своей комнаты, но разворачиваюсь на пороге и иду в гостиную. Знаю, что не стоит соваться к бабушке в таком состоянии, знаю, что она не поможет, не поймёт, не заметит и своими разговорами про Ксюшу сделает ещё хуже, а если заметит – будет волноваться, а ведь у неё сердце. Но мне до какого-то невыносимого отчаяния нужен кто-нибудь рядом прямо сейчас.
Ночь прошла, а страх одиночества так и остался со мной.
К счастью ли или к горю, но баб Нюра замечает меня сразу же: выключает телевизор, заставляя насторожиться, и хлопает ладонью по дивану рядом с собой, предлагая присесть. Конечно же, у меня нет причин отказываться, кроме смутных предположений о том, сколько раз в ближайшие полчаса придётся услышать имя покойной сестры, действующее как триггер для болезненно возбуждённых нервов.
У меня никак не выходит унять злость на Ксюшу. На то, что она умерла. Проще было бы жить как прежде: терпеть рядом Пашу, впадать в беспросветное уныние и старательно не замечать отсутсвие перспектив; параллельно с учёбой работать на двух работах, чтобы позволить себе самые необходимые вещи и оплачивать половину съёмной квартиры (так, чтобы тёть Света не знала и не могла разочароваться в своём любимом и во всех отношениях замечательном сыне). И охотно жрать ту ложь, которую мне скармливала родная сестра во время редких телефонных разговоров.
Вчера, у реки, я впервые нагло обманула Кирилла. Теперь у меня была одна веская причина сожалеть о переезде из родного города – это встреча с ним.
Я не особо хотела знать правду о том, как и чем он живёт. Никогда специально не задумывалась, каким он стал, сильно ли изменился, добился ли своих целей и помнит ли о своём прошлом. Мне было достаточно того вранья от Ксюши, которое помогало из года в год плотнее запечатывать хлипкую дверь, скрывавшую за собой гербарий первой привязанности, первой жалости, первого доверия.
Всё полетело к хуям, и сорваны оказались не только печати. Саму дверь сорвало с петель и раскрошило до опилок, и уже ничто не поможет мне спрятать то, что скрывалось за ней, дожидаясь своего часа.
Если бы Ксюша не умерла, мы никогда бы не встретились. И он бы не смог снова сделать это со мной.
– Манечка, я тут подумала, знаешь… у Кирилла тоже поспрашивала. Тебе бы квартиру там, в Москве, снять, – начинает бабушка, конечно же не замечая, как меня передёргивает от прозвучавшего только что имени.
Я смотрю на неё удивлённо, а следом тут же жалею, что в прошедшие два дня так и не нашла в себе достаточно смелости, чтобы по-нормальному поговорить, трусливо скидывая эту ответственность на Зайцева и при первом же удобном случае прячась у себя в комнате, как пугливый и неразумный подросток.
– Бабуль, мне пока есть, где жить. А как пора будет съезжать из общежития, что-нибудь найду.
– Ну, а жизнь-то как строить, в общежитие этом?
– Всё нормально. Я разберусь, – гипсовая улыбка приклеивается к лицу и держится на нём удивительно стойко, несмотря на то, что я с ужасом ощущаю приближение слёз. Слишком редко они появлялись в моей жизни, и слишком часто стали пробиваться теперь, когда, казалось бы, я уже потеряла всё, что имела.
Что же ты сделал со мной?
Мне не хочется пускаться в долгие и шокирующие объяснения о том, что нет у меня никакой личной жизни и быть её просто не может. Не хочется врать последнему родному человеку и выдумывать то, чего никогда не будет. Не хочется позорно молчать с этой блядской накладной улыбкой и видеть сожаление в мутно-серых глазах напротив.
Людям, вроде меня, проще всегда быть одним. Таким сломаным, неправильным, не понимающим ценность искренних и ярких чувств.
Для меня чувства – это слабость. Раковая опухоль с многочисленными метастазами, которая изрядно отравляет и без того жалкое существование, прежде чем окончательно добить.
Я давно свыклась с мыслью о том, что нормальные отношения, семья и дети не будут частью моего будущего. Мне можно рассчитывать только на большую и крайне ответственную должность на работе, благодаря которой удастся занять чем-то бесконечно тянущиеся унылые вечера и заполнить пустоту в душе очередными расчетами.
И сейчас, глядя на грустно-обречённую улыбку баб Нюры, отчётливо понимаю: она считает так же.
– Я эт к чему… Деньги мне посылать больше не надо. Я уж скопила столько, что на несколько похорон хватит. А ты лучше себе что возьми.
– Бабуль, здесь ещё надо бы поменять всю технику. Стиральную машину, плиту, – перечисляю на автомате, и взгляд случайно падает на чуть задранный кверху край того самого изрядно потрёпанного ковра, – и мебель тоже надо сменить. Сделаем ремонт, как только у меня будет нормальный отпуск.
– Нет! – баб Нюра хмурится, и в этот момент я впервые замечаю, что именно так мы с ней становимся неожиданно очень похожи. И это изумляет, сбивает меня с нити нашего разговора и будто бьёт обухом по голове. Я настолько привыкла воспринимать себя особняком от всех, что иногда и правда забываю, что мы родные друг другу. – Пусть тута всё будет, как есть. Люди будут судачить. Нечего им повод давать языками помолоть о чужих деньгах.
– Это не такие уж большие деньги.
Для меня. Для тех, кто смог вырваться из трясины маленького провинциального городка, где под внешне цельной, чистенькой и опрятной оболочкой скрывается медленно сгнивающая, испещрённая язвами, источающая тошнотворный смрад сердцевина.
– Ай! Да кудаж они мне-то? Ты для себя что оставь. Съезди хоть куда. Не всё ж со старухой тебе сидеть, – она взмахивает рукой, следом поправляет накинутую поверх платья тонкую паутинку шали и кокетливо ведёт плечом, демонстрируя ту манеру истинно женского поведения, которая так влечёт окружающих и которой я так и не смогла научиться.
Наверное, после этих слов следовало бы попытаться убедить баб Нюру, что она ещё молода и вообще прекрасно выглядит, но мысль проносится в моём сознании галопом с сильным запозданием и тут же теряется, уступая место более важным.
В настолько неожиданной смене курса бабушкиных рассуждений мне так и видится ехидная усмешка Зайцева, тихий и вкрадчивый, с бархатистыми нотками голос, которым он часами напролёт о чём-то разговаривал с ней последние дни; вовремя оброненные бестактности и намёки настолько прозрачные, что игнорировать их невозможно. И от желания ринуться на кухню и спросить, какого чёрта он наплёл ей, меня останавливает только ещё одна догадка.
Она складывается из обрывков старых фраз, из кажущейся нелогичности чужих рассуждений и поступков, из моей отвратительной наивности и того, как нервно постукивал пальцем по краю кружки Кирилл, когда я спрашивала его, почему Паша поехал за деньгами ко мне.
– Бабуль, а кто говорил тебе что-то про деньги?
– Ну так девочки же в отделении каждый раз заводят, мол, как вам повезло, так помогает внучка. А у нас тут молва разносится… да сама ж знаешь!
– Знаю, бабуль, – киваю как китайский болванчик, впиваюсь пальцами в грубую обивку изрядно продавленного дивана, уговариваю себя дышать глубоко и не поддаваться ярости, скручивающей тело так сильно, что хочется сделать себе больно.
Вдох-выдох. Вдох-выдох.
Кипу квитанций из банка я перебирала вместе с другими документами, но не догадалась, не подумала, не стала заглядывать внутрь. Зачем? Я ведь и так прекрасно знала, что там будет: половина от доходов подрабатывающей студентки, очень скромное дополнение к бабушкиной мизерной пенсии, а потом – треть от той шикарной зарплаты, что полагалась мне у Лирицкого.
Это ты думаешь, что умная, Маша. А на самом деле – дура.
Прописанные в документах суммы больше в среднем в два раза. Под праздничные месяцы – в три. И только первые четыре перевода, на которые я насобирала после переезда, по-настоящему мои.
– Я подумаю, что с этим делать, – натянуто улыбаюсь бабушке, кивая на ворох листов в своей руке. – А пока пойду приготовлю чай. Посидим перед нашим отъездом.
Вопреки желанию тотчас же взорваться, на кухню я захожу вполне спокойно, даже аккуратно прикрываю за собой дверь, чтобы бабушка не услышала лишнего, пока не успела снова включить телевизор. Кирилл сидит, уткнувшись в свой телефон, и никак не реагирует, когда я опускаю квитанции на стол прямо перед ним.
Меня трясёт не от злости, а от обиды. От ощущения, словно всю мою жизнь просто обесценили, стёрли в ноль, превратили в бессмысленное и бесполезное шатание из локации в локацию: дом – школа – дом – институт – дом – работа. Зачем это было нужно, если я так и не смогла ничего достичь сама? Если все оправдания моего существования, – переезд и поступление, аспирантура, хорошая работа, даже помощь бабушке, – просто куплены им?
Он отобрал у меня всё. Право на нормальную жизнь, без сожалений и болезненных воспоминаний о совершённой ошибке. Ощущение собственной значимости, способности собрать себя по осколкам и из последних сил ползти куда-то вперёд. Веру в то, что рано или поздно мне удастся оставить позади своё прошлое и обрести хоть что-то, напоминающее счастье.
– Просто какого хуя, Зайцев? – вылетает из меня через пару минут, в течение которых он продолжает печатать что-то в телефоне и делать вид, будто меня здесь нет. Всё самообладание летит к чертям, и мне хочется вцепиться в него голыми руками, царапать, бить, кусать до крови. И выть, протяжно скулить, пока не уйдёт хоть отчасти жжение в груди от невыносимой мысли, что у меня не осталось ничего, принадлежащего мне самой.
Всё – его. И последнее, что я могла бы с гордостью выставить и крикнуть «это не продаётся!», – свои сердце и душу, – сама отдала ему ещё десять лет назад.
Неохотно отрываясь от переписки, он одним пальцем придвигает к себе верхнюю из квитанций, пробегается по ней взглядом и равнодушно пожимает плечами, демонстративно не поднимая на меня взгляд.
– Не понимаю, каких именно комментариев ты от меня ждёшь.
– Хочу узнать, обязательно ли тебе повсюду пихать свои деньги? – от низкого шипения горло сдавливает болью, а позволить себе увеличить громкость я не могу – в гостиной до сих пор тихо, и мне не хочется делать бабушку невольным свидетелем и участником наших с Кириллом разборок.
Он наконец откладывает телефон в сторону, жмурится, трёт пальцами переносицу, скрещивает руки на груди и прислоняется спиной к подоконнику, и только потом смотрит на меня с лёгкой и непринуждённой улыбкой.
Слишком идеальной, наигранной улыбкой.
– Теряешь хватку, Маша. Здесь была отличная возможность ввернуть, что я трачу не свои деньги, а отца.
– Кто тебя об этом просил? – игнорируя его сарказм, киваю на квитанции и опираюсь ладонями на край стола, чтобы скрыть, как дрожат сейчас руки. И хотелось бы объяснить себе, что это всё от той же обиды, или от злости, от раздражения, но нет. Меня просто покачивает из стороны в сторону, как пьяную, и в голове шумит, и хочется осесть прямо на пол.
– Ты же читала «Мастера и Маргариту»: никогда и ничего не просите…
– Хватит! – обрываю его и морщусь от хриплого, наглого смешка, прорезающего остатки моего самолюбия насквозь. – Хватит лезть в мою жизнь. Не смей больше касаться ничего, что связано со мной или с моей семьёй.
– Иначе что, Маша? – он подрывается с места резко, так же опирается ладонями о противоположный край стола и наклоняется вперёд, почти соприкасаясь со мной лбами. И его ледяное спокойствие трескается на глазах, плавится от вспыхнувшего огня лютой ненависти, стекает вниз каплями талой воды. – Что ты сможешь сделать? Включи свою хвалёную логику и назови хоть одну причину, по которой я должен прислушиваться к твоему мнению.
– Просто оставь меня в покое, – цежу сквозь зубы, опасно покачиваясь от напряжения и чувствуя, что вот-вот или ударюсь о него, или просто осяду горсткой дрожащего пепла прямо на противно-скользкую скатерть, к которой приклеились вспотевшие ладони.
– Иначе что? Ну же, Маша, не тупи! Что ты можешь мне сделать?! – шепчет хрипло, почти срывается на смех, пытается поймать мой отчаянно бегающий взгляд, чтобы окончательно подавить и сломить мои жалкие попытки сопротивления.
Только не смотри на него, не смотри.
Мне нечего ему противопоставить. Ни тогда, ни сейчас. И дело ведь вовсе не в количестве денег или степени влияния, а в том, что я уязвима и ведома. Чем сильнее цепляюсь за свою мнимую независимость и самостоятельность, тем проще меня раздавить, просто отобрав их.
– Я тебя уничтожу, – выходит глухо и беспомощно, настолько жалко, что мне хочется рассмеяться над этой банальщиной вместе с ним. И кажется, будто именно это ему хотелось от меня услышать, ради этого он так яростно провоцировал, подначивал, выводил из себя.
Уходи, Маша. Уходи, уходи, уходи!
Меня предательски ведёт, и попытка покинуть кухню проваливается в тот же момент, как я слишком быстро выпрямляюсь и чуть не падаю. Или остаюсь специально, завороженно наблюдая за тем, как он в два шага оказывается у плиты, выхватывает из подставки один из ножей и протягивает мне рукоятью вперёд.
– Бери, – властный голос окончательно придавливает меня к полу, не позволяя пошевелиться. И плывущим, опьянённым взглядом еле фокусируюсь на его лице, затянутом тёмной пеленой гнева. – Или ты уже передумала меня уничтожать, слабачка?
Самое время рассмеяться ему в лицо и напомнить, что мне больше не тринадцать лет, хотя и в том возрасте я бы не повелась на такой откровенный фарс.
Только сделать это мешают пальцы, неторопливо, с волнительным удовольствием обхватывающие чуть прохладную на ощупь пластиковую рукоять. Маленькие угольки вспыхивают в животе, когда я ощущаю приятную тяжесть в ладони, и разгораются, распаляются, обдают теплом всё тело, пока он тянет нож вверх и упирает остриём себе в шею.
– Не вижу особенного энтузиазма. Давай же, пользуйся случаем. У-ни-что-жай, – тянет он и расплывается в широкой, болезненно-сумасшедшей улыбке. И мой взгляд соскальзывает с линий тонких, чётко очерченных губ и упирается вместе с блестящей сталью в загорелую кожу, опасно натягивающуюся под лезвием с каждым движением кадыка.
Ловлю себя на том, что плотоядно облизываю губы, принюхиваюсь, упиваясь этим будоражащим пряным запахом опасности, ещё не пролитой крови, дурманящей власти над ситуацией.
А ведь я ничего не контролирую даже сейчас. Ни силу, с которой он сам одурело сжимает пальцами нож, ни силу собственного сумасшедше-аморального возбуждения, которым тело реагирует на происходящее вместо положенных страха и отвращения.
– Предлагаешь прирезать тебя, когда за стеной сидит моя бабушка? – уточняю снисходительно-насмешливо, а голос дрожит и срывается, и моё учащённое, поверхностное дыхание слишком громко звучит на мизерном пространстве кухни, сейчас и вовсе сузившемся до расстояния разделяющего нас шага.
Так потрясающе хорошо, что огромных усилий стоит не закрывать глаза, чтобы позволить себе прочувствовать каждый оттенок эмоций, ярких и чётких как никогда, несущихся вдоль по пульсирующим венам, отстукивающих ритм работающего на износ сердца, собирающихся искрящим напряжением на каждом нервном окончании.
Ещё немного, ещё чуть-чуть, и замыкание неизбежно.
– Увиливаешь от ответственности за свои слова? – ему и напрягаться не приходится, чтобы задеть меня, играючи надавить на больное место, а потом жадно ловить на моём лице признаки замешательства, ярости и осознания собственной беспомощности перед ним.
Когда-то я тоже протянула ему нож и сама опрометчиво приставила его к своему горлу. Стоит ли теперь удивляться своему сплошь исполосованному порезами телу?
– А сам ты давно научился отвечать за свои поступки, Кирилл?
Уголки его губ дёргаются лишь на мгновение, но взгляд…
В нём можно увидеть всё, от сотворения вселенной до конца света. Клубы дыма и выжженные равнины после извержения вулкана, обломки городов, стёртых с лица земли огромным цунами, реки крови и крики боли случайных жертв бессмысленной войны. Там, в глубине беспроглядной тьмы, внезапно загорается яркий свет, выхватывающий ужасающие картины того, как всё трескается, ломается, обваливается и осыпается, разлетается по ледяному ветру, загибается и увядает, оседает и выгибается в муках.
А потом вспыхивает и выгорает дотла. Именно так, как он сам в моих ночных кошмарах.
И нет ожидаемой радости. Нет торжества и злорадства. Нет ни одной причины всматриваться в его тёмные, затянутые мутной пеленой смога глаза и упиваться той болью, что неприкрыто видна в их глубине.
Я чувствую эту боль вместе с ним.
Ты ведь знаешь об этом, да? Что я не смогу уничтожить тебя и не загнуться при этом сама?
– Кирилл… – шепчу сдавленно, испуганно разжимая пальцы в тот же миг, как тёплые капли касаются их неуверенно и ласково, расплываются по подушечкам и заполняют мелкие бороздки на коже. Мой взгляд так и остаётся прикован к его глазам, но это совсем не мешает мне понять, что именно произошло.
Он продолжает яростно сжимать лезвие, пока не опускает взгляд вниз. Равнодушно смотрит на то, как кровь стекает по рукоятке, теряется и блекнет на фоне чёрного пластика, срывается вниз и разлетается алыми брызгами по полу.
Мне удаётся перехватить его ладонь, когда он наконец разжимает её и позволяет ножу с глухим грохотом упасть к нам под ноги. И вместо того, чтобы сделать что-то, я просто стою на том же месте и с остервенением разглядываю длинный и тонкий порез, идущий через все пальцы. Запоминаю, как край его взлетает вверх на мизинце, как сочится мелкими бусинками кровь, собирается в крупные капли и тут же разливается по всей руке тонкими струйками, огибает выступающие на запястье косточки и медленно подбирается к сплетению вен.
Не знаю, должна ли я испытывать чувство вины, но его нет. Есть только тепло крови, перепачкавшей наши ладони, два прикованных к ней пристальных взгляда и странное желание спросить, больно ли ему. Чтобы понять, должно ли и мне быть тоже.
Я выпадаю из реальности и пропускаю всё на свете, испуганно вздрагиваю только в тот момент, когда дверь внезапно распахивается и баб Нюра за моей спиной громко охает. Зайцев дёргается одновременно со мной, смотрит на замеревшую у входа бабушку растерянно и беспомощно, совсем как в тот самый вечер, когда его впервые привели к нам в квартиру.
И нет больше самоуверенного и циничного Кирилла Войцеховского, распоряжающегося миллионами и чужими жизнями по собственному усмотрению.
Есть только парень, до сих пор не научившийся справляться с живущей внутри него тьмой.
***
Почему ты такая сука, Маша?
Этот вопрос стоит в моей голове на повторе с первого же дня, как мы приехали сюда. Меняет тональность и громкость, проносится вспышкой гнева или тянется игриво, с предвкушением, со смакованием. Только вот суть всё равно не меняется.
Почему ты такая сука, Ма-шень-ка?
Она без запинки врёт своей бабушке, рассказывая о том, как я по глупости схватился за падающий со стола нож. Сжимает пальцы на моём запястье сильно, но даже через это уверенное прикосновение можно ощутить, как её до сих пор трясёт.
Как начало ещё с моего появления в поезде, так и не перестаёт. И мне уже удавиться хочется от собственной невменяемой, фатальной, отвратительной идеи последовать за ней. В пятницу мысль сделать то, чего отчаянно хотелось ещё десять лет назад, показалась мне заманчивой. Теперь же я готов признать, что попытка суицида далась бы менее болезненно.
Не знаю, чего я вообще ожидал от возвращения в город, единственное хорошее воспоминание о котором уже ехало со мной в одном купе. Наверное, отчасти хотел испытать столь прекрасно описываемое всеми чувство ностальгии по прошлому, осознать важность незначительных с виду мелочей, найти красоту в том, что прежде было обыденным и скучным.
Не удалось.
Я просто погрузился в тот же самый ад, из которого уезжал с растоптанным сердцем и пугающим предчувствием, что там, впереди, не станет лучше. Будет просто по-другому.
И вот я снова на тех же улицах, по которым бегал первые восемнадцать лет своей жизни. Сначала за руку с мамой, вечно опаздывающей то на одну, то на вторую работу, то торопящейся на вечерние занятия в местном отделении колледжа, который она так и не успела закончить. Я на удивление хорошо запомнил эти перебежки из дома в садик, где всегда оказывался первым пришедшим с утра и последним уходящим из группы, из-за чего воспитатели вечно недовольно ворчали, принимая меня за какой-то неодушевлённый и ничего не понимающий предмет мебели.
Потом я бегал за помощью к соседям, когда у мамы начались первые проблемы со здоровьем. Помню, как мы возвращались летом с прогулки, и солнце начинало клониться к вечеру, окрашивая горизонт тревожным ярко-алым цветом, и серые коробки домов из-за этого выглядели так, словно их облили оранжевой краской. Я смотрел на них и представлял что-то совсем глупое, детское, несуразное, размышляя о пришельцах, и ушёл немного вперёд, – именно поэтому не сразу заметил, что мама села прямо среди тротуара, опустившись прямо на неестественно и неудобно вывернутые ноги. И не понимал, совсем не понимал, почему она не могла просто встать и идти со мной дальше, и зачем нужно было звать эту противную женщину, живущую с нами на одной площадке, и её грубого мужа с огромными усами.
Оранжевый цвет я ненавижу до сих пор. Как и те смешные для взрослого человека предположения, что это из-за моих фантазий к нам действительно прилетели пришельцы и сделали что-то с моей мамой.
Спустя два года после этого начнётся самый тяжёлый и долгий марафон в моей жизни. Почти ежедневные, изматывающие попытки добежать до дома прежде, чем меня догонят, зажмут в углу и изобьют. Причём несколько новых синяков пугали не так сильно, как те слова, которые непременно сопровождали моменты их появления. С этим нельзя было ничего сделать, и мне приходилось терпеть и ждать, терпеливо и годами ждать, когда им всем просто надоест надо мной издеваться.
Это в тех захватывающих фильмах, которые мне так нравилось смотреть, любой мог восстать против общества и проявить себя. Набить морду тем, кто притеснял его, изменить свою жизнь и выйти победителем при заведомо приравненных к нулевым шансах. А в реальной жизни единственной тактикой выживания было сцепить зубы и спокойно выносить насмешки, придирки, издевательства и периодически прилетающие побои. Не шарахаться от всех, чтобы не выдать всю степень собственного страха, и научиться ловко уходить от ответов на поставленные вопросы, чтобы не напрягать учителей и не травмировать и без того переживающую из-за всего мать.
Я бы смело послал нахуй всех диванных философов, которые заикнулись бы, что это – суровая, но поучительная школа жизни. Потому что факт того, что я не захотел сигануть с крыши того захудалого барака, куда мы переехали, не сошёл с ума и не остался инвалидом после очередной встречи с одноклассниками после уроков можно назвать чистым везением и удачным стечением обстоятельств.
В конце концов, хоть в чём-то удача должна была мне подвернуться.
И когда мы снова шли по этим улицам, и я чувствовал на себе её напряжённый, испытующий взгляд, только чудом не сумевший прожечь в моей голове огромную дыру, мне хотелось схватить её за хрупкие, тонкие, идеально ложащиеся в ладонь плечи, встряхнуть хорошенько и сказать, что я всё помню. Намного лучше, чем ей могло показаться, помню свою прошлую жизнь.
Что в торце того дома мою мать назвали малолетней шалавой, под цветущим кустом сирени мне разбили нос, потому что я слабак и запорол подачу в игре на физкультуре и подвёл этим всю команду, а как-то вечером в соседнем дворе милые на вид женщины назвали моё появление на свет огромной ошибкой.
Они же меня не видели. Они не специально. Это ведь достойное оправдание?
Я не просто так годами держался подальше от этого города. Хотел не то, чтобы забыть всё дерьмо, что довелось хлебнуть здесь, а скорее забыть ощущение собственной беспомощности и смирения с тем, что борьба против судьбы не имеет смысла. Потому что давно доказал самому себе, что могу пойти против системы и получить то, что хочу.
И единственное, чего мне теперь хотелось – доказать то же самое ей.
Заставить её поверить, что я стал другим. Заставить снова доверять мне, хоть и сам не представлял, как это возможно после всего, что когда-то натворил.
Мы вместе натворили.
– Ты приезжай, обязательно приезжай! Тебе всегда тута рады будут, Кирилл, – который раз на новый лад повторяет баб Нюра, и взгляд невольно падает на то, как искажается при этом лицо Маши, задумчиво и слишком уж долго смывающей мою кровь со своих рук под струей воды.
У неё не выходит скрыть ужаса от мысли, что нам снова придётся оказаться здесь вдвоём. И меня подобная перспектива тоже выбивает из колеи, потому что прошло вот уже пять минут, как она выпустила мою руку, а мне, как идиоту, хочется понюхать кожу в том месте, где лежали её пальцы.
В пизде твоё самообладание, Кирилл. И, увы, не в буквальном смысле.
– Обязательно, баб Нюр, – киваю и улыбаюсь, но оторваться от неё не могу. Стоит у раковины, чуть сгорбившись, ладони уже алые от ледяной воды, а голова опущена вниз и пушистые ресницы не двигаются вот уже сколько? Одну, две, три минуты? – Только постараюсь в следующий раз создать вам как можно меньше неудобств.
– Ой, какие там те неудобства! – восклицает она, но меня уже подрывает с места и несёт к чёртовой упрямой Соколовой.
Которая вчера трепетала в моих объятиях на этой самой кухне, жмурилась и почти постанывала от удовольствия, а потом смотрела на меня с такой ненавистью, что впору всерьёз подумать, не было ли всё галлюцинацией.
Она сводит меня с ума. Испытывает на прочность, похвастаться которой больше не получается.
Быстро закрываю кран с водой, пользуясь возможностью невзначай встать вплотную к ней. Ловлю взгляд, рассеянный и удивлённый, направленный прямо на меня, и когда до неё начинает доходить, что происходит, невольно усмехаюсь, заранее выставляя защиту от её злости.
Почему ты такая сука, Маша?
Тяжело признаться самому себе, что выводит меня вовсе не её поведение. А то, что я хорошо знаю и понимаю причины той ненависти, которую ошпаривающим кипятком она выплёскивает на меня раз за разом, но сделать ничего не могу. Снова, как в детстве: только зажаться и ждать, когда надоест.
А ещё можно вновь и вновь возвращаться на берег реки, под прохладный ветер и обволакивающую собой тишину, в момент почти треснувшей лжи и почти сорвавшегося откровения. И прокручивать, прокручивать эти пропитанные горечью и обидой слова: «Чего из твоей старой жизни тебе не хватает теперь, Кирилл?», и снова запинаться, застревать, подыхать к чёртовой матери от собственной слабости, но так и не озвучить единственный верный ответ.
Тебя. Мне не хватает только тебя, Маша.
Десять проклятых лет с грузом вины за упущенное счастье. Из всех возможных наказаний за случившееся между нами я выбрал для себя самую высшую меру.
– Пойду собираться, – бросает она на ходу, стремглав вылетая из кухни. Хмурая и серьёзная, слегка испуганная, так и не научившаяся справляться со своими эмоциями, потому что о них никто не догадался написать в тех методичках, что разбирали мы вечерами.
Оглядываюсь, чтобы лишний раз убедиться, что баб Нюра ничего не заметила: неторопливо отпивает чай из кружки, тянется к вазочке со сладким, даже из женского любопытства не став поворачиваться в нашу сторону.
Люди поразительно слепы, когда им это выгодно. Они не замечают того, что творится прямо под их носом, чтобы не разочароваться в собственном видении окружающего мира.
Никто не хотел видеть, как мы оставались вечерами вдвоём, как встречались уже на рассвете, как постоянно и всюду держались вместе (меня просто тянуло к ней, как магнитом, а она хоть и пыталась сбежать, но всё равно в итоге оказывалась рядом). Никто и подумать не мог, что у нас может появиться что-то общее, помимо временно занимаемым мной углом в её гостиной.
Я и сам никогда не смогу объяснить, почему так вцепился в неё. Помню только, что когда тёть Света притащила меня к ним домой, в шикарно обставленную, уютную и тёплую после привычного мне барака квартиру, Маша оказалась единственной, кто не делал это фальшивое лицо, выражающее сострадание. Она сурово поджимала губы и смотрела на обсуждающих все нюансы баб Нюру и тетю Свету с укором и даже как будто злостью, а на меня – с лёгким раздражением, сразу демонстрируя, что неожиданному гостю тут не рады.
И это было по-честному. Искренне. Справедливо.
После жалости и отвращения со стороны окружающих, после общения с теми, кто слишком показательно хотел меня не обидеть и неприятных стычек с теми, кто напротив, хотел причинить как можно больше боли, её откровенность стала глотком пьяняще-свежего воздуха, оглушительной пощёчиной, резкой встряской, позволившей понять, что я всё ещё жив, что могу выплыть на поверхность после долгих лет барахтанья в болоте без какой-либо надежды на спасение.
Она всегда отвечала прямо, не переживая о моих чувствах и не пытаясь меня пощадить. Говорила, что думала, не подбирая выражений. Ставила в неловкое положение, иногда раздражала, иногда забавляла.