355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нельма » Ложные надежды (СИ) » Текст книги (страница 17)
Ложные надежды (СИ)
  • Текст добавлен: 19 июля 2021, 16:31

Текст книги "Ложные надежды (СИ)"


Автор книги: Нельма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 39 страниц)

Он добивался маму год. Методично и планомерно провожал на работу утром и домой вечером, звал на свидания и задаривал подарками, воздействовал через мою бабушку, очень настороженно воспринявшую эту ситуацию из-за всех слухов и пересудов, что начали ходить в городе. Но он не отступал, пока не получил желаемое.

Я запомнила их как попугаев-неразлучников: всегда рядом друг с другом, с переплетёнными пальцами и взглядом глаза в глаза. Мне казалось, что вокруг них творилось настоящее волшебство, когда слова становились не нужны и не важны, когда простое поглаживание по плечу рассыпало мириады звёзд по потолку нашей квартиры, когда их смех сливался в одну ласкающую слух мелодию, а звучащие в унисон голоса каждый вечер переносили нас с сестрой в далёкие фантастические миры бесконечно счастливых историй.

Любовь, забота, нежность – всё это искрилось и полыхало перед моими глазами с самого первого дня жизни, и невозможно было предположить, что вообще бывает иначе. А потом случилось одно лишь утро, ставшее концом прекрасной истории.

За пределами сказки всегда вылезает кривая и уродливая реальность, окунувшись в которую хочется кричать.

Когда отец умер, его родители были ещё живы. Они никогда не видели нас с Ксюшей, не простив некогда любимому сыну его безумной прихоти, и испытывали лютую ненависть ко всей нашей семье. На похороны они приехали вместе с его первой женой, катавшейся по земле и рвавшей на себе волосы в приступе неконтролируемой истерики, и именно из-за этого нас, маленьких, напуганных и ничего не понимающих девочек, скорее увезли домой.

Единственное, что я запомнила о своих родных, – только по крови, – бабушке и дедушке, это брошенную в баб Нюру с презрением фразу: «Если бы не ваша Валя, он был бы жив!»

Этот грубый, пропитанный ненавистью и ядом голос до сих пор отзывается внутри меня противным страхом, от которого хочется спрятаться. И я растерянно оглядываюсь по сторонам и замечаю, что Кирилл так и остался стоять на дорожке, проявив не до конца понятную мне тактичность.

– Его же нашли? Того, кто их сбил? – он прерывает молчание только в тот момент, когда мы неторопливо бредём обратно, погружённый каждый в свои мысли, а вдалеке уже виднеется чёрная рамка железных ворот центрального входа.

– В тот же вечер. Он работал с ними на заводе. Был настолько пьян, что его обнаружили спящим прямо в разбитой машине.

– А сейчас?

– Он умер. Давно. Заболел в тюрьме туберкулёзом, его мать приходила тогда к баб Нюре и просила подписать прошение об условно-досрочном, чтобы позволить ему умереть дома, – замечаю, как он хмурится и презрительно поджимает губы, то ли не понимая, как можно прийти к кому-то с мольбами, то ли отрицая саму возможность простить того, кто виноват перед тобой. – Она подписала. Но выйти он всё равно уже не успел.

– Зачем? Разве она не должна была ненавидеть его? Хотя бы злиться из-за того, что он сделал, – Зайцев хмурится ещё сильнее, а меня подрывает истерично рассмеяться и удивиться наивности его рассуждений.

Иногда даже того, кто лишил тебя самого ценного и дорогого, не получается ненавидеть. Не получается злиться так, как положено. Не получается даже швырнуть в лицо ворох скопившихся обвинений, так и остающихся внутри и разлагающихся, гниющих там.

– Она злилась, конечно. Но решила, что так будет лучше. Бабушка вообще… – я запинаюсь, понимая, что и кому собираюсь рассказать. Легонько пинаю удачно подвернувшийся под ноги камушек, звонко отскакивающий по асфальту. А с другой стороны, кому я ещё могу признаться в этом? – Бабушка считает, что мы прокляты. Первая жена отца наговорила ей разного, а баб Нюра очень впечатлительная.

– И ты в это веришь? – у него выходит спросить это так, что в голосе не слышно оценки. Ни насмешки, ни презрения, ни настороженности. Ни одной из тех эмоций, что помогают заранее понять, чего именно от тебя ожидают.

Словно для него действительно не существует правильно – не правильно. Нет «хорошо» и нет «плохо». И каким бы не оказался твой ответ, он будет просто безоговорочно понят и принят. Наверное, именно поэтому рядом с ним из меня выползает всё то, что было тщательно запрятано в самые глубины: все сокровенные, стыдные, болезненные моменты моей жизни.

– Я не верю. Но если бы верила, без труда нашла бы этому множество подтверждений, – тихо замечаю, вспоминая, как уверенно у бабушки получается подогнать под проклятие каждое несчастье, происходящее в нашей семье. И смерть сестры, конечно же, тоже.

Кирилл останавливается в паре метров от ворот и закуривает. Его до странного задумчивый, напряжённый взгляд следит за людьми, которые толпятся около одноэтажной постройки, где продаются венки и искусственные цветы. И все плотные слои масок слетают один за другим и обнажают его истинное лицо, уставшее и немного растерянное.

Он сереет и выцветает. Тлеет вместе с давно забытой сигаретой, до сих пор зажатой в длинных пальцах, опущенных вдоль тела. Рассыпается пеплом в собственной тоске, громко завывающей порывами тянущегося от леса холодного ветра. Умирает в пламени выжигающих изнутри сомнений и противоречий, что оставляют от хвойной зелени глаз лишь тусклую золу.

А я пытаюсь отвернуться от него, отойти на шаг в сторону, скинуть с плеч почти реально-ощутимые прикосновения и не поддаться самому губительному желанию в моей жизни: пытаться его спасти.

Помни, Маша: когда ты протянула ему руку помощи, он просто скинул тебя в обрыв вместо себя.

– Кирилл… – не говорю даже, а испуганно шепчу. Сердце колотится быстро, словно вот-вот случится что-то ужасное и непоправимое, и у меня осталась последняя возможность вытянуть нас из объятий смерти, раскинувшихся повсюду. Они пестреют искусственно-яркими цветами траурных венков, зовут отголосками чьих-то горьких рыданий и приманивают противным затхлым запахом влажной земли.

Он откликается не сразу. Словно по памяти выбирается из недр лабиринта воспоминаний и эмоций, куда забрёл случайно, опрометчиво решив, что в этот раз не успеет заблудиться. Прикрывает веки с длинными дрожащими ресницами и делает глубокий вдох, прежде чем разочарованно посмотреть на истлевшую почти до фильтра сигарету в своих руках и метко отправить её в урну.

– Пойдём, – он шагает ко мне вполне решительно, быстро протягивает руку, но пальцы так и замирают около моего локтя, лишь слегка касаясь ткани ветровки.

Жест получается очень странным, и мы оба обескураженно смотрим на то, как подушечки пальцев скользят по шершавому и слегка блестящему материалу. Я хочу понять, зачем он вообще пытался до меня дотронуться, а он – почему не довёл начатое до конца.

– Ты не пойдёшь туда? – головой киваю в сторону, откуда мы только недавно пришли. Наверное, со стороны выгляжу очень глупо, спрашивая об этом только сейчас, когда мы уже дважды успели пройти мимо тропинки, ведущей к той части кладбища, где похоронена его мать.

– Зачем?

– А зачем люди сюда приходят? – пожимаю плечами, наблюдая как расположенная неподалёку остановка заполняется людьми, выходящими из подъехавшего автобуса. Все сюда, стройной гурьбой, словно в этом городе действительно просто негде больше провести выходной день.

Или просто живых здесь уже меньше, чем ещё не успевших лечь в могилу мертвецов?

– Вот я и хотел бы понять, – цедит Кирилл, демонстративно отворачиваясь от проходящих мимо людей и не давая никому из них шанса узнать себя. – Это что, показатель какой-то особенной любви? Верности, памяти? Или кто-то и правда надеется компенсировать то, что не смог дать человеку при жизни, просто воскресными стенаниями у могилы?

– Кому-то это помогает, – равнодушно откликаюсь я, сама не понимая, зачем вообще ввязываюсь в спор, в котором заведомо окажусь на его стороне.

Понимая, но не признавая, что просто готова говорить о чём угодно, лишь бы больше не молчать. Скорее прогнать от себя все образы и ассоциации, напоминающие о кладбище, о родителях, о Ксюше; о чувстве вины, чувстве долга, чувстве стыда, что выползли наружу дождевыми червями, как только я снова начала ощущать то, на что считала себя больше не способной.

– Помогает упиваться жалостью к себе и любовью к человеку, которого больше нет? Горе надо уметь переживать, а не делать целью своего существования. И заботиться следует не о мёртвых, а о живых, – под его яростью я неожиданно возвращаюсь в свои тринадцать, уступаю и поддаюсь, безропотно позволяю взять себя за запястье и смотрю, вместе с ним смотрю на собственную исцарапанную и исколотую шипами ладонь.

***

Спустя три дня скомканных и не очень убедительных отговорок с моей стороны Вика атакует меня по телефону, ехидно напоминая, что факт романа с нашим генеральным директором вовсе не означает, что у неё окончательно отсохли мозги, способные анализировать информацию, и уши, способные распознать те интонации в моём голосе, после которых ещё более здравомыслящая подруга немедленно бы обратилась за помощью в полицию.

Пока я клянусь ей, что меня не похитили и не держат в заложниках, Зайцев мерзко ухмыляется. И несмотря на то, что я убавила громкость динамика до минимума, до его слуха всё равно долетает её шутка про сексуальное рабство, и своим откровенным смешком он дарит мне прекрасный повод прикинуться оскорблённой и увеличить дистанцию между нами.

Очень вовремя, потому что дальше Вика в нескромных выражениях упоминает Илюшу, в моей голове никак не склеивающегося с тем самым Ильей Сергеевичем, и сетует на то, что тот так и не раскололся, зачем меня временно выслали из компании.

А я кусаю губы и буравлю взглядом спину Кирилла. Глеб утверждал, что они не следят за Лирицким, но даже если это правда, они ведь всё равно могут узнать о том, кто является его любовницей. И кто даст гарантии, что Вика не окажется следующим козлом отпущения для чужих грехов, как годами ранее Ксюша?

Я напрочь игнорирую весь доступный в нашем городе транспорт и иду домой пешком. Я бы сейчас и до Луны сходила, лишь бы чем-нибудь занять время, которое уже даже не тянется резиной, а скрипит и трескается старой окостенелой покрышкой, вроде тех, что вкопаны в землю как элемент местного дизайна почти в каждом дворе.

Ожидания подло подводят меня, потому что Кирилл молча идёт рядом. И когда мы пересекаем отметку в первые пятнадцать километров, а мне вдруг кажется хорошей идеей сделать крюк ещё почти на десять до воскресной ярмарки, он всё так же спокоен, не задаёт ни одного вопроса и не торопится прыгнуть в изредка проезжающие мимо такси, на которых жёлтая краска перемежается с оранжевыми пятнами ржавчины.

Его невозмутимость должна бы злить, ведь я хотела остаться одна. Но всё идёт наперекосяк и меня неожиданно успокаивают эти глухие, размеренные шаги, раздающиеся в такт моим, ощущение исходящего от него тепла, сшибающего волной в те редкие моменты, когда он случайно задевает меня рукой, и настойчиво-назойливая мысль о том, что достаточно лишь слегка наклониться вбок, чтобы облокотиться на крепкое плечо.

Чувства становятся слишком сильными, запутанными, навязчивыми, обволакивают меня сплошным тугим коконом, словно окуклившуюся личинку. Болезненным теплом они пробираются под кожу и растекаются под ней, отдирают её от мяса и стягивают с меня, обнажая слабую и ранимую изнанку, которая дрожит, кровоточит и отзывается невыносимой пыткой на каждое малейшее прикосновение.

Чувства прорываются сквозь выстраиваемую годами линию обороны, сносят все укрепления, рушат стены, разрывают цепи и сворачивают замки. Они безудержной и бешеной силой атакуют меня, берут в заложники и обещают нечеловеческие пытки, напоминая, насколько беспомощной я становлюсь перед ними.

Испуганной трусливой девочкой, в голове которой мигает только одна шальная мысль: «Беги!»

Я не могу бежать. Прячу ладони в карманах старенькой ветровки, той самой, в которой однажды отчаянно бросилась в Москву на поиски ответов, справедливости и того человека, чьё появление в моей жизни перевернуло её навсегда. Я впиваюсь ногтями в саднящую ладонь, перебираю пальцами скользкую ткань подкладки, расковыриваю слегка разошедшийся в ней шов до огромной дыры, и убеждаю себя, что всё пройдёт.

Всё проходит. Всё тает, и кристально-чистый снег превращается в грязное месиво. Всё сгорает, и прежняя величественная красота становится горстью серого пепла, кружащегося в воздухе. Всё разлагается, и живое оборачивается лишь сгнившим куском мяса, пожираемым червями.

По пути мы несколько раз сталкиваемся со старыми знакомыми, которые окидывают нас недоверчивым и удивлённым взглядом, но так и не решаются подойти и сказать хоть слово. Они смотрят на нас, как на прокажённых, мы на них – как на безликие тени, неприкаянные души, случайно забредшие в мир, где им нет места. Нас разбросало по разным вселенным, с не пересекающимися ценностями и взглядами на жизнь, с несопоставимыми доходами, с недоступными для понимания друг друга интересами; разделило временем, растянуло по полюсам, как когда-то Пангею.

Смутно понимаю, что оказалась в квартире, улавливая льющиеся рекой вопросы от бабушки. Отвечаю что-то на автомате, не различая звуки собственного голоса сквозь плотную вату в ушах, зато напряжённые нотки в голосе Кирилла цепляются за слух маленькими колючками, что не сбросишь с себя даже силой. Он приглашает, уводит, проталкивает меня на кухню, распахивает настежь окно, а я просто отрешённо наблюдаю за всем издалека, не ощущая своего тела, зато чувствуя как колотится в панике сердце.

Его пальцы уверенно дёргают щеколду, с которой от грубого прикосновения отваливается маленький кусок белой краски. Он опускается вниз медленно, кружится и игриво виляет в воздухе, переворачивается и ложится на подоконник.

А дальше все предметы начинают расплываться. Очертания смазываются и расползаются, краски становятся блеклыми и почти неотличимыми друг от друга, и только один тёмный силуэт движется из стороны в сторону. Мир становится вязкой субстанцией, в которой я увязаю сильнее и сильнее, проваливаюсь сквозь предметы, оседаю куда-то вниз, не чувствуя под собой никакой опоры: нет больше ни пола, ни стен, и даже потолок переворачивается и слетает к чёртовой матери, открывая мне вид на беспечно-светлое небо с редкими проплешинами облаков.

Я незаметно перехожу тот хлипкий рубеж между навязчиво преследующей меня тревогой и парализующим ужасом, и слишком поздно понимаю, что всё это реальность, и я не очнусь от изматывающего кошмара. Меня уже душат, душат, душат собственные страхи, и комната резко приобретает грани, много граней, и сжимается до состояния мизерной точки, сдавливая со всех сторон.

Дыхание больше не помогает. Ничего не помогает, и я дёргаюсь вперёд и почти падаю на колени, даже не понимая, что до этого сидела на чём-то, а не стояла. Пульс долбит по ушам таким оглушительным ритмом, что меня вот-вот стошнит, и сквозь всеобъемлющую панику пробивается только острая, болезненная мысль о том, что я здесь не одна.

Бабушка.

И он.

В глазах всё кружится и мелькает, поэтому из кухни пытаюсь выйти на ощупь, больно врезаюсь бедром во что-то острое – кажется, угол от стола. Пальцы дрожат, ноги дрожат, я вся дрожу как увядший листок, яростно треплемый ветром.

Бежать, бежать, бежать.

Мне не хватает воздуха. Его просто нет, он закончился, испарился, весь мир погрузился в вакуум. Последний скудный раз получается выдохнуть, но вместо хоть малейшей порции кислорода горло и лёгкие разрывает тупая, рвущая боль.

Я не могу закричать от страха. Не могу выпустить его из себя, и от этого становится ещё хуже. Ещё больнее. Ещё страшнее.

Тише, тише…

Чьи-то руки обхватывают меня и я резко дёргаюсь в сторону, каждое прикосновение к себе ощущая так, словно разряд тока проходится по оголённым нервам.

Я узнаю его по запаху. По маслянистому хвойному теплу, обволакивающему шею, густыми каплями растекающемуся по рукам и согревающему кожу чуть выше локтей. По озоновой свежести только что закончившейся весенней грозы, вылизавшей лицо дочиста. По горечи влажной земли, проскальзывающей под пальцами.

Делаю вдох. Ещё один.

– Маша, – шёпот меткой стрелой попадает в цель и плотный пузырь, ограждавший меня от реальности, громко взрывается, резко и грубо окуная в мир звуков. Кричат во дворе дети, гудит вдалеке машина, из телевизора в гостиной доносится весёлый смех, шуршат от ветра тонкие занавески у окна и посвистывает только что закипевший чайник.

Я дышу. Делаю вдох за вдохом и даже чуть касаюсь нёба кончиком языка, пытаясь поймать воздух и распробовать на вкус. Отдаюсь на волю сладкой неге, впервые пришедшей после приступа вместо горько-кислого опустошения.

Мне не хочется открывать глаза. Не хочется верить собственному телу, прижавшемуся к нему спиной, не хочется верить чуть запрокинутой назад голове, лежащей на его плече. Не хочется чувствовать ожог на шее, куда упираются горячие губы, не хочется чувствовать ладони, выпускающие мои руки и медленно, с нажимом спускающиеся вниз, обхватывающие талию и смыкающиеся на животе.

Хочется, хочется, хочется!

Секунда на размышления. Секунда на то, чтобы прийти в себя и ощутить, как из цепких лап паники я угодила прямиком в нежные объятия собственной мучительно оттягиваемой смерти. Секунда на то, чтобы отскочить от него, как от огня, и угодить в огонь настоящий.

От боли и жжения в ошпаренном о плиту запястье начинаю шипеть, как капнувшая на раскалённую сковороду капля воды. По инерции хватаюсь за ожог, причиняя себе ещё большую боль, и растерянно смотрю на вспухающий прозрачный пузырь.

– Ну блять, Маша! – шипит Зайцев не хуже меня, уверенно подталкивает в спину, прижимает к шкафчику с раковиной, быстро крутит на смесителе вентиль холодной воды и хватает меня за больную руку, подставляя её под тугую струю.

Прошлое наотмашь бьёт меня по лицу, хлещет по щекам ледяными брызгами и подбрасывает собственное отвратительно искажённое изображение, отражающееся в алюминиевой поверхности крана.

Пиздец тебе, Ма-шень-ка.

– Лучше я сама, – говорю слегка осипшим голосом и скидываю со своей руки его пальцы, от которых на коже остаются ярко-красные следы.

– Аптечка где? – спрашивает он, покорно отходя на несколько шагов в сторону.

– Там же.

Слышу, как Кирилл что-то говорит всполошившейся баб Нюре и на губы вдруг лезет ухмылка. Почему-то мне кажется, что у него бы получилось успокоить её, даже будучи по локоть испачканным в крови.

Мне легко не думать о том, что происходило всего пару минут назад, пока отвлекает жжение в ошпаренном запястье, пока в голове шумит после очередного приступа, пока жизненно важно восстановить дыхание и не позволить страху вернуться на отвоёванную территорию.

Только отвоёванную не мной.

– Такое чувство, что время здесь остановилось, – замечает он тихо, возвращаясь всё с тем же кожаным чемоданчиком, что и десять лет назад, и разглядывая затёртые бумажные упаковки лежащих внутри бинтов, какие уже давно не найдёшь ни в одной аптеке.

– Оно здесь никогда и не двигалось, – превозмогаю желание послать всё к чёрту и с деланным спокойствием сажусь на табурет, снова протягивая ему руку. Сама же стараюсь найти хоть одну точку, помимо его лица, на которой можно остановить свой взгляд.

Потому что смотреть на него невыносимо. Вспоминать, что это всё уже было с нами много лет назад – невыносимо. Знать, как и чем всё обернулось – убийственно.

– И как ты только умудряешься это делать? – вполголоса произносит он, заматывая мою руку, и в одном этом вопросе я слышу сотню других, задевающих за живое.

Вот так и умудряюсь, Кирилл. Не просто наступать, а отплясывать на тех же граблях, упрямо биться лбом в глухую стену ложных надежд, стремиться к тому, кто не принесёт ничего, кроме боли. Что мне этот ожог, если я уже десять лет сгораю заживо?

– Просто никто, кроме тебя, в этом доме не пользуется крайними конфорками, – хмыкаю я, находя очень забавной эту формулировку, так звенящую, играющую, кричащую от мук в моей голове.

Никто, кроме тебя, Кирилл…

***

Мы добираемся до реки уже к вечеру. Это какой-то особенный вид мазохизма: делать всё, что принесёт боль, много боли, очень очень много боли. С каждой следующей минутой этот город отравляет меня ядом собственных воспоминаний, когда-то надёжно утопленных под толщами неоспоримых доводов и логических объяснений и сдерживаемых высокой плотиной ледяного безразличия ко всему.

Мне бы стоило держаться подальше от тех мест, где всё пропитано коньячной горечью сожалений и вишнёвой кислинкой своей слабости. Но впервые хочется поступить вопреки всему, что твердит рассудок, и послушать… что? Сердце?

Непонятно, как этот собранный из горстки пепла и склеенный липкой тоской пульсирующий кусок вообще может что-то решать.

Но за вопрос бабушки про реку я цепляюсь сама. С истерично вылезающей улыбкой говорю, что это отличная идея, и сразу же иду собираться, принципиально не смотрю на Зайцева, чей взгляд обжигает не многим меньше, чем раскалённая плита.

«Не хочешь – не иди, » – хочется сказать мне.

«Лучше останься дома, » – так и крутится на языке, пока я натягиваю на себя тёплые вещи.

«Я хочу остаться одна, » – пульсирует в мыслях большую часть дороги, которую мы снова преодолеваем пешком.

И я ненавижу себя: почему не сказала? Почему снова решила промолчать и пошла на место собственной многократной казни с главным своим палачом?

Мне словно хочется довести себя до предела возможностей. Дойти до самой грани безумия, замереть на пороге отчаяния, остановиться за шаг до смертельного обрыва. Или не останавливаться? Если раньше я была уверена, что Кирилл осознанно и специально провоцирует меня, то теперь уже не смогла бы сказать, кто именно из нас и почему подбрасывает вновь зажжённую спичку в только начинающий утихать костёр.

Дневное тепло сменяется на зябкую прохладу в тот же миг, как небо покрывается серыми штрихами сумерек. Весна пришла рано, и всё уже успело распуститься, прорасти сквозь обильно смоченную дождями землю, вытянуться навстречу ласковому солнцу. Только яркая зелень с нашим приближением покрывается тонким слоем инея, бледнеет и выцветает, сливается с общей монохромной картиной окружающей действительности.

Уже перед самым берегом по странной прихоти вытягиваю руку и провожу до торчащим сбоку колоскам, уже давно не способным укрыть меня с головой и спрятать от того, что когда-то распускалось и цвело внутри. И неожиданно жёсткие, острые стебли больно хлещут по исцарапанной ладони, задевают ноющее под бинтом запястье, грубо отталкивают меня от себя, прогоняют прочь.

Всё прошло, Маша. То, что было в прошлом, навсегда останется только там.

Влажный песок липнет к старым кедам и исподтишка проваливается внутрь, неприятно покалывая ноги. Не раздумывая опускаюсь на первую же подходящую для этого огромную корягу и наблюдаю за тем, как он останавливается в нескольких шагах от шелестящей кромки воды и смотрит вдаль. Туда, где торчит огромным чёрным пятном с рваными краями маленький остров на середине реки и где сливается в широкую ленту с пушистой туманной окантовкой противоположный берег.

Мне нравится наблюдать за тем, как вода идёт мелкой рябью с порывами ветра, как бликует золотом на её поверхности медленно умирающее солнце, как с надрывным всплеском разбивается о редко попадающиеся среди песка камни и шипит, пенится, убегает обратно на глубину.

Мне нравится наблюдать за тем, как длинные пальцы ловко проникают вглубь влажного песка, вонзаются в него яростно и быстро выдёргивают наружу небольшой камешек; как предплечье напрягается и твердеет, и мышцы на нём выделяются, и сплетение вен словно наливается кровью и разбухает; как рука чуть подаётся вперёд, плавно и неторопливо скользит назад, примеряясь, а потом пронзает воздух резким и грубым толчком, и размеренную мелодию природы прерывают неритмичные, пошлые шлепки.

Молчание между нами растягивается на много часов подряд, но мне совсем не кажется это странным. Всё, что мы можем сказать друг другу, будет ещё одним ударом ножа в спину, кровоточащей засечкой на запястье, загрубелым рубцом в груди. А то, о чём можно вспоминать только под ударной дозой наркоза, проще переживать в тишине.

Только мысли мои кричат и плачут навзрыд. И взгляд его, брошенный украдкой и пойманный исподтишка, шепчет укоризненно: «Я всё равно тебя слышу».

Опускаю голову вниз и обхватываю лицо ладонями, отгоняя прочь шорохи листвы и травы у себя за спиной, хруст песчинок под его ногами, всплески воды от бросаемых им камней.

Тише, тише.

– Я всё жду, когда же наступит время проникновенной поучительной речи, – вздрагиваю и поднимаю на него глаза, в последний момент перехватывая уже занесённый тщательно заточенным клинком блестящий взгляд. Кирилл хмыкает, отворачивается обратно к водной глади и продолжает глухо, с несвойственным ему надрывом: – Спросишь меня, помню ли я своё прошлое и могу ли спать спокойно, зная, что продался за деньги человека, превратившего первые восемнадцать лет моей жизни в сущий ад. Разве не ради этого ты притащила меня сюда, Ма-шень-ка? Услышать исповедь зазнавшегося провинциала?

– Боже, Кирилл, ты действительно считаешь, что весь мир крутится только вокруг тебя? – мне так хочется взглянуть ему в глаза. Деревья раскинулись позади нас чёрной паутиной сплетённых друг с другом крон, кажутся угрюмыми и мрачными в алом мареве незаметно подкравшегося голодным хищником заката, что дышит в спину прохладным дыханием смерти. А мне бы заблудиться в хвойном лабиринте, вновь сбежать от всего мира туда, вглубь непроходимой чащи, где вечно виднеется небрежными мазками грозовое тёмно-серое небо, где манят к себе губительные болота, в которых я тону вот уже десять лет и не могу ни выбраться, ни умереть, словно меня прокляли на вечные муки.

Он не оглядывается, а я давлюсь идущим от реки свежим ветром, пережёвываю собственные разбухшие от боли лёгкие в кровавую кашу, лишь бы суметь произнести ещё хоть несколько слов, прежде чем меня вывернет прямо себе под ноги.

– Каждый раз я возвращаюсь сюда, чтобы вспомнить, почему решила уехать. Вопреки тому, что все твердили: мне там не место. Вопреки проблемам, что оставила после себя Ксюша, и твоим угрозам. И я ни о чём не жалею. У меня до сих пор не находится ни единой причины, по которой стоило бы остаться здесь. Такой вот стимул двигаться дальше, – смотрю на его профиль, тёмным силуэтом очерченный на фоне лилового неба, напряжённо застывший вполоборота ко мне, и невольно улыбаюсь. Для него у меня всегда находится правда. Даже та, которую я сама так долго не могла отыскать. – А вот зачем ты поплёлся следом, для меня действительно загадка.

– Примерно за тем же самым. Только вот у меня, к сожалению, есть весомые причины, почему стоило остаться здесь.

– Удиви меня, Кирилл. Чего из своей старой жизни тебе не хватает теперь? Бесцельного торчания у реки, ворованной с чужого огорода вишни или возможности напиться за гаражами до беспамятства?

– В своей провинциальной жизни я до беспамятства не напивался, – бесцветным тихим голосом отвечает он спустя некоторое время и запускает ладонь в свои волосы, словно позабыв о том, что теперь они не такие длинные и нет больше необходимости постоянно продирать непослушные волны пальцами.

Истеричный смех так и просится наружу, чтобы пронестись раскатом грома по вечерней тишине и молнией ударить его прямо в спину. Приходится закусить нижнюю губу и держать, держать его в себе, чтобы следом не вырвалось всё то, что я поклялась никогда не произносить. Хотя бы не озвучивать вслух, раз забыть не получается.

– Если ты о той ночи, то я не был пьян, – спокойно отзывается он и отправляет ещё один камень скатать вдоль по реке, тут же покрывающейся дрожащими кругами.

Я вся сжимаюсь, каменею, взглядом загнанного в капкан зверька впиваюсь в его спину. Вот так просто? Он может вспомнить о той ночи и тут же не развалиться на мелкие кровоточащие ошмётки?

Он не был пьян. Он всё помнит.

И что мне теперь делать с этой информацией, выворачивающей наизнанку все старые швы, разрывающей истёртые от натяжения нити, вскрывающей старую опухоль, почти переставшую меня беспокоить?

Почти.

Кого же ты обманываешь, Маша.

Это уже ничего не изменит. Не изменит сейчас, по прошествии стольких лет, когда ворошить прошлое что лезть голыми руками в улей и надеяться, что обойдётся без последствий. Это не изменило бы ничего и тогда, ведь что так, что в плену своих заблуждений мне всё равно было настолько больно, что пришлось окончательно сломать всё живое внутри себя, чтобы не умереть.

Выполоть, выдрать, оборвать все огромные и нежные бутоны, с незнакомым ранее трепетом распускавшиеся вокруг сердца, беспощадно растоптать тонкие и светлые лепестки, сочащиеся каплями моих же непролитых слёз. От прежнего великолепия остались лишь сухие, поблекшие со временем силуэты.

Ставшие хрупкими, но не потерявшие своей истинной красоты.

Меня трясёт вовсе не от обиды, не от озноба, не от резкого погружения в душную ночь и ледяное утро десятилетней давности. Только от всеобъемлющей, неконтролируемой, сжигающей ненависти к нему.

– Пойдём, – Кирилл делает шаг навстречу, и я тотчас же подскакиваю на ноги, с чего-то решив, что он собирается ко мне прикоснуться.

Нельзя. Нельзя больше никогда допускать такого. Поддаваться слабости, глупости, уязвимости, ошибочному мнению, что только он способен понять меня, и своим ложным надеждам. Нельзя забывать о Ксюше.

«Смотри, что мне оставил Кирилл…»

Меня просто так быстро топило безысходностью, гнетущей рутиной, серой тоской вновь и вновь повторявшихся будних дней, ничем неотличимых друг от друга, что нужно было зацепиться за любую возможность выкарабкаться. И я ухватилась за своё прошлое, опрометчиво решив, что смогу игнорировать всю боль, оставшуюся в нём.

Но нет. Она до сих пор ныла, зудела, жглась, не позволяя нормально дышать, не давая спать по ночам, возвращая в минуты самого позорного падения, наибольшей беззащитности, лишь единожды оказанного доверия.

Зайцев отстаёт ненадолго, и мне тоже приходится нехотя сбавить шаг и обернуться, чтобы позволить ему нагнать себя – ночь не лучшее время для уязвлённого самолюбия, а потеряться среди зарослей сорняков, вдалеке от дороги и за пару километров от ближайших жилых домов кажется скорее страшным, чем привлекательным. Это в свои тринадцать я была настолько безрассудна, чтобы сломя голову бежать прочь от осознания тех эмоций, что не укладывались в заранее предопределённый для себя диапазон значений.

Теперь-то я предпочитаю от тех же самых эмоций просто загибаться, делая вид, что ничего не происходит.

Мне следовало бы отвернуться от него раньше, чем расстояние между нами сократилось до робкого полушага. И задолго до того, как тело снова решило предать меня и остаться рядом ещё на один вдох, чтобы щедро глотнуть тёплого кедрового яда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю