Текст книги "Taedium phaenomeni (СИ)"
Автор книги: Канда Белый Лотос
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Глава 4. Dance d'Amour
– Эй... ты… Выта... вы... пожал...
Говорить было так трудно, как почти никогда; слова срывались, слова ломались по тройкам и четвертям, маленький розовый язычок заплетался о зубы, вываливался изо рта, скользил по губам, стекал с уголка по подбородку вспененной слюной, и Аллен бесился на самого себя, бесился, что не мог его понять с первого раза, с половины доверившегося звука, слова, чего угодно еще, лишь бы только не заставлять лишний раз мучиться.
– Что, хороший мой...? Что я должен сделать?
Уолкер испытывал страх: острый, зловонный, пропахший трусливым скунсом в черно-белую полоску и грязной мокрой крысой из котельных подвален, где кто-то когда-то разлил забродившее вино; седой экзорцист нависал над задыхающимся мальчонкой, с трепетом и безумством глядел на посиневшие вздутые вены, на закатывающиеся сужающиеся зрачки, на припухшие приоткрытые губы, не находящие сил даже на то, чтобы сомкнуться; мальчик больше не владел над собственным телом, тело без спросу дрожало, тело не подчинялось ни одному позыву, будто, оставаясь здесь, ускользнуло далеко-далеко, отыскав себе нового хозяина, и от вида багряных пятен, расползающихся по юной коже, Уолкеру все отчаяннее желалось склониться и хорошенько проблеваться.
– Выта... вы... чер...
В следующее мгновение Аллен почти поверил, будто Юу вот-вот заплачет от связавшего его озлобленного бессилия, и, наверное, тот бы так и сделал, тот бы снова сорвался, демонстрируя то, что считал недопустимым позором вторгшемуся в его жизнь чужаку, но слезные железы тоже теперь принадлежали кому-то другому, и темные, с крапинками кровоподтеков, глаза оставались сухи, только влажно блестели налитые сосудами белки.
Обессиленный, не могущий ни пошевелиться, ни вдохнуть глубже, чем получалось у окостеневших легких, он тускло и блекло смотрел в потолок, чувствуя, как устало сползаются реснитчатые веки, как сил не остается воспротивиться даже их движению, как все неохотнее шевелятся губы, а внутренности продолжают болеть, внутренности разрываются под невидимыми пальцами в белых проспиртованных перчатках; хотелось заорать – не оралось. Хотелось рассказать об этом чертовому Уолкеру и попросить того что-нибудь сделать, хоть чем-нибудь помочь, но не рассказывалось.
В конце концов Юу сокрушенно сдался, волевым усилием прикрыл рот, закрыл отяжелевшие глаза, глубоко уже наплевав, поймет его седой клоун или нет – через несколько часов все должно было так или иначе пройти само, его тело справится быстрее, чем тело любого другого человека, и там он сможет, наверное, все немножко объяснить, обо всем, ворча, поговорить, потому что Аллен этот не отцепится, а сам он...
Сам он тоже вот почти раскололся, почти притерся не молчать, а разговаривать.
Уже в темноте, уже в привычном своем вакууме, который даже не позволял по-настоящему уснуть, мальчишка вдруг ощутил, как седой прихватывает капельные шнуры на его венах, как берется за присоски тех трубок, что крепились ко лбу, оглушая уши и мозг постоянством белого точечного шума. Как чертыхается, потому что из разъема вынутых иголок, конечно же, тут же заструилась багрянцевая кровь, и глупый дурак, так и не понявший, с кем имеет дело, бросается к шкафам, к тумбам, переворачивая таблетки, выискивая хоть где-нибудь клочки ваты, бинты, марли, что-нибудь, возможно, обеззараживающее – как будто в упор не видит, дурак, что никакая зараза к мальчишке не прилипнет, что он ее всю все равно перетерпит, что он же, черт, живучий.
Живучий, как один из тех проклятых тараканов, что имеют смелость время от времени шастать по запретным для всех иных этажам.
Проваливаясь все глубже и глубже в омут чистой незапятнанной боли, дробясь и умирая, умирая и воскресая новые созвездия неисчислимых раз, Юу чувствовал, как чужие руки торопливо раздирают марли на его рукавах, как раздвигают их, как поспешно обтягивают марлями новыми, чистыми, свежими. Как что-то вышептывают непонятные седые губы, как эти самые губы, хоть их никто и не просил, касаются лба, глаз, щек...
Юу чувствовал, чувствовал, слишком хорошо все чувствовал и вместе с тем думал, что…
Вы немножко ошиблись, чертов господин экзорцист.
Не провода, не провода он просил вытаскивать, а «вытащи меня отсюда» пытался сказать, выкашлять из отказывающегося говорить горла – только это, злобной шуткой пришедшее тогда, когда сил свить словесные буквы не получалось, когда через несколько часов повторить – не повторится, когда ты такой дурак, тупой кретинистый Уолкер, все понимающий не так и не тогда, когда надо.
Такой невозможный и непроходимый ду-рак.
Стрелки часов показывали без пятнадцати час по ночному времени, когда Юу сумел отворить воспаленные глаза, прищуриться, прицелиться и поймать нужное ему убегающее число. Медленно и криво поглядел по сторонам, чуть склонил голову, выхватив беглым взглядом прикорнувшего неподалеку Уолкера – раздвинув в стороны защитные низкорослые тумбы, сделав себе импровизированное гнездо-ячейку, тот сидел на полу, раскидав длинные ноги в высоких фронтовых сапогах, свесив взъерошенную голову на мерно вздымающуюся грудь.
То ли дремал, то ли оставался просто так, делая вид, что дремлет, но Юу, еще недостаточно сильный, чтобы самостоятельно подняться, но все же счетший возвращенную способность вертеть головой добрым знаком, помешкав, позвал хриплым сорванным голосом:
– Эй...
Уолкер все-таки и не спал, и не притворялся: мгновенно поднял голову, приложился, идиот, забывчивым затылком о стену, как будто бы вовсе того не заметив. Позволил увидеть изможденные красноватые глаза, подорвался было, но, черт знает что порешив и вбив себе в непутевую голову за время мальчишеской отключки, так и остался сидеть на месте, хотя Юу и до пьянящего безумства хотелось, чтобы он подошел немножко поближе, а еще лучше – потрогал бы, как имел наглость каждую свободную минуту делать до.
Уолкер дожидался, Уолкер играл по своим непонятным правилам, меняющим прописи законов каждый очевидный час, но вопрос, спустя сорок секунд обескуражившего обоих молчания, все-таки задал, подбираясь при этом всем телом так, что не оставалось сомнений: ни черта ему не легко там сидеть, еще как хочется подскочить, подойти, снова стать одурительно ближе, и непонятно, что, дьявол, мешало, если все у них обоих сейчас по-взаимному:
– Как ты себя чувствуешь, Юу? Тебе лучше? Ты можешь говорить? Болит что-нибудь? Я могу чем-то помочь?
Юу, подумав, на все разом кивнул. Ощутил, как кружится от малейшего жеста голова, и кивнул еще раз, прохрипев забившимися в полукашле сплюснувшимися легкими:
– Немного болит... Говорить могу. Ты... – дальше он так сразу собраться и открыться не сумел: задохнулся, подавился глотком слюны, ни в какую не пожелавшим протиснуться через пересушенную пустыней горловину.
Уолкер где-то там на периферии обозримого пространства все-таки не выдержал, проиграл самому себе разложенным пасьянсом, почти взметнулся на ноги, пробормотав какую-то чепуху про воду, и Юу, вполне и вполне разделяющий здесь и сейчас его точку зрения, нехотя вяло осадил, перебил, кое-как махнул ослабевшей синей рукой:
– Не поможет. Можешь даже не искать – нет здесь никакой воды, дурень...
Уолкер остановился на точке между выпрямленными ногами и согнутой задницей, недоуменно вскинул хмурую голову. Уже не удивляясь, а просто, непонятно чего еще пытаясь добиться, спросил:
– Почему...? Тебе что, и пить не дают тоже?
– Пить дают, – Юу пожал плечами. – Иногда. Не каждый день, конечно. Хоть чаще мне просто самому лень за ней ходить, за этой чертовой водой. Один раз я даже умер ненадолго, потому что долго не пил, потом ее стали приносить чаще, но все равно она грязная и противная – иногда внутри что-то копошится, – так что большой разницы нет. – Потом, подождав, пообдумывав что-то свое, напрочь проигнорировав перекошенное седое лицо, застрявшее где-то на невзначай оброненном «ненадолго умер», недовольно выдохнул: – Сегодня ночью украдем. Я все равно собирался тебя тащить в столовую за пригодной для тебя едой. Там и попью.
Аллен…
Уже ничего больше почему-то не спрашивал.
Только сидел, опускал хмурые брови, шевелил севшим языком. Все отчаяннее думал, что, черт, так больше нельзя, нужно проваливать отсюда, пока мальчонка окончательно не сошел с ума: верит вот уже, будто умеет умирать и воскрешаться. Вернее, он в это всегда, кажется, верил, и Аллен безоговорочно верил ему, но все-таки подсознательно – и частично сознательно тоже – не соглашался, что смерть в этом смысле фигурировала как...
Полноценная смерть, а не образное гиперболическое преувеличение.
Кома, потеря драгоценного сознания, терминальная стадия, тело на износе – да, но настоящая смерть, чтобы без кляксы возврата и с остановкой жизнедеятельности всех органов разом...
Таких вещей человеку не объять, пока рассудок не столкнется сам. Не понять, не принять, и против собственной бунтующей воли получалось только думать, что мальчишка на то и мальчишка, чтобы выражаться так, потому что вконец замучился, что...
Что все здесь воистину походило на одну сплошную бесконечную смертную череду, отнимающую всякое желание сопротивляться и быть, а потому, наверное, и вот...
Вот.
Аллену невольно вспомнились слова встреченных им когда-то безымянных австралийских искателей о том, что экзорцисты – всеобщая благословенная надежда, звезды во тьме, единственный оставшийся путь к спасению от Тысячелетнего мрака, и потому они заслуживают всего самого лучшего, потому каждый хоть сколько-то сведущий человек без раздумий отдаст им свой последний кусок, уложит на свою постель, укроет своей одеждой, спрячет за своей спиной. Подросший Аллен задавался теперь забавящим его вопросом, что окажись каждый из почитаемых экзорцистов не обыкновенным, по сути, человеком с необыкновенными способностями, а таким вот «подопытным образцом» из белой лаборатории, то осталось бы все по-прежнему, оставалось бы оно так же, или, окажись черные монахи «бессмертными», прознай об этом люди – прекратили бы они о них заботиться, прекратили бы отдавать свои куски, слишком хорошо памятуя, что проклятые нелюди все равно не умрут, а потому можно не лишать себя ни сна, ни пищи ради их сомнительного, не слишком-то изначально заботящего блага?
Аллен думал, Аллену становилось все тошнее в его новом маленьком опустошенно-уютном, серо-карем мире, но он с рвением завидного мазохиста погрузился бы глубже, если бы мальчик-Юу не подал голоса снова, не окликнул, не поджал прокусанных бессилием губ:
– У тебя живот слишком громко бурчит. Придурок. Бесит его слушать.
Уолкер, за шкирку вырванный из миров снов и найтмерных грез, сморгнул. Смущенно приподнял уголки дрогнувшего рта. Запутавшись пальцами в колтунах перепутанных волос, виновато хохотнул:
– Прости-прости меня, малыш: я, к сожалению, ничего не могу с собой поделать. Если подумать... я ведь не разбудил тебя этим? Или все-таки разбудил?
Юу с какое-то время не отвечал, только смотрел в потолок, протягивал непонятно куда и кому потряхиваемую бессильную руку, будто пытаясь ухватиться за снующие по железным пластинам кривляющиеся полутона.
Потом, чуть позже, все-таки выговорил, признался:
– Не разбудил. Я вообще, если что, не спал...
– Не спал...? Но ведь я был уверен, что... То есть, я пытался тебя позвать, но ты никак не отзывался и...
– Эта штука так работает: ты не можешь ни пошевелиться, ни открыть глаз, ни заговорить, но и уснуть тоже не можешь, даже если очень хочется и тело в истерике просит сна. Получается только лежать и думать, что это больно, что достало, что боль каждый раз разная и что те скоты, которые уверяют, будто к ней можно привыкнуть – на самом деле тупоголовые идиоты. Можно-то можно, конечно, но больно будет все равно, и хрен с этим что сделаешь.
Аллен в своем углу затих: не то ударился в сожаления, не то в выдуманную непонятно кем и для кого вину, и Юу от горечи на языке цыкнул, с отвращением поморщился, пожалел, что не может просто рассказывать, не натыкаясь на эту хренову вымученную жалость, которую любил примерно так же, как и ежедневную необходимость по десятку с лишним раз умирать. Если бы он мог сказать этому кретину что-нибудь, чего тот не успел узнать за свою жизнь, если бы в его буднях вообще было хоть что-нибудь, достойное того, чтобы быть названным – он бы с большей радостью рассказал бы об этом, но каждый живет тем, чем живет, чертов ты тупой экзорцист, поэтому не надо на меня так смотреть, не надо отворачиваться и подбирать притворных взглядов.
Не надо, ну.
Юу подумалось, что еще никогда прежде он не чувствовал себя настолько ущербным, бесполезным, скучным и пустым, как вот эти потолки, белые стены, уродливые медикаментные обертки по застекленным крысиным полкам.
– Эй... – в противоречивом запале он снова позвал, снова одернул, не зная, как всю эту мешающую дрянь прекратить и вернуть Уолкера недавнего, другого, который просто с упрямостью бревна настаивал, что пора отсюда проваливать, который не торчал в углах и не винил себя черт поймешь в чем, будто бы он хоть косвенно мог оказаться виноватым в чужих судьбах или проступках. – Подойди сюда, придурок. Включи мне эту штуку. Сам я пока не могу встать, так что помоги. Ты же хотел помочь? Вот и сделай.
Аллен наверняка нихрена не понял, но поднялся резко, послушно, с очевидным желанием. Приблизился, осторожно огладил по обессиленной все еще руке кончиками напряженных стержневых пальцев, с тревогой заглянул в отведенное в сторону лицо, поспешно закусившее зубами губы. Попытался прикоснуться к щеке, а нарвался лишь на то, что мальчишка, тонущий в обиде и противоречивом желании, отдернулся, скривился от прошившей тельце боли, тихо простонал, но по-прежнему воинственно сверкнул глазами – с одной стороны чистыми, ясными, как аргоновы трубки, а с другой злостными, недружелюбными, черноплодными.
– Что мне нужно включить, Юу...?
Если бы он отнял ее, эту свою чертову ладонь, мальчишка выбесился бы окончательно, устроив извержение юного подводного кратера, а так, чувствуя, что та все равно догоняет и снова накрывает щеку, только сбивчиво облизнулся. Почувствовал, как дрожит внутри кровоток, как сбивается послеоперационный пульс, и, продолжая ерничать, угрюмо отфыркнулся, делая хромой болезненный вид, что ему как будто бы совершенно все равно:
– Эту хреновину над моей головой. Большую железную хреновину. Не перепутаешь, она тут всего только одна. Там, сзади, есть кнопки – надави сперва на синюю, потом на красную и не отпускай, пока не почувствуешь, что они не застряли там внутри. Ну, что ты на меня так таращишься? Так трудно, что ли?
Тупой кретин и впрямь все торчал да торчал на пригвоздившем нагретом месте, хмурился да хмурился, а делать ни черта не спешил, и Юу снова ощущал себя каким-то...
Уродливо-жалким, обманутым, до конца уже неполноценным.
– Я бы хотел сначала узнать, что это за машина и для чего она нужна, славный мой, – сильным, по-своему сердитым, медным голосом выговорил подтормаживающий порядком идиот-Уолкер. – Если она...
– Да ни черта она не делает плохого! – поддавшись, вспыхнул доведенный Юу, снова поворачивая голову в сторону седоголового, который сменил фрустрацию на вполне себе стальной обрез, навострив на лбу упрямые козлиные рожищи. – Мне до чертиков холодно после этой штуки, которую в меня вкололи, а она согреет. Она всегда согревает и после нее легче приходить в себя – поэтому этот гад и не оставил ее включенной, чтобы я в обязательном порядке подольше помучился: все равно ведь не сдохну с концами, так чего страшного?
– И все-таки...
– Да просто светит она! Просто светит, идиот! Гудит и светит. Я с ней почти каждую ночь сплю, потому что иначе тут не согреться, а скоты эти сегодня издеваются! Включи мне ее, ну! Тебя жаба душит, что ли? Не будь такой дрянью, тупой ты гребаный Уолкер!
Аллену его слова явно не понравились – даже не столько оскорбляющие, сколько объясняющие и выпрашивающие. Аллен этот вообще выглядел так, будто приехал с эскортом в чертов психологический диспансер, когда вроде как собирался куда-то на круиз – Юу слышал, Юу знал, что это такое, потому что все здешние ублюдки время от времени куда-нибудь да уезжали, а потом трепались сутки напролет, пока остальные истекали завистливой слюной, а Юу подыхал у них на руках от очередного ненормального разряда, разложившего на клочья все разваливающееся тело. Может, поэтому Юу не очень понимал, что за штука этот отпуск, но заметил, что одаривались той далеко не все: только те, кто хорошо выслужился или кто совсем задрот своей двинутой монстроидной работы.
И все-таки, проскрипев зубами, образцовый экзорцист послушался, через нехотение согласился. Нырнул куда-то в изголовье, постучал по железному боку притирающимися пальцами, огладил, клацнув первой кнопкой, клацнул второй – Юу даже потоками воздуха ощущал чужое неприкрытое недовольство, явное злостное презрение к тому, что его упросили сделать, подозрение, уверенность, будто творит он последнее дерьмо, будто дурной на голову ребенок просто-напросто понятия не имеет, что ему на самом деле нужно, а потому требует все новой и новой чепухи, когда мог бы загореться тягой к куда более приятным, куда более полезным вещам.
Когда кнопку отпустило, когда железо вошло в железо и застряло в обхвативших его пазах, внутри гулкого чана раздался треск, встревоженный скрежет, циферблатное верчение задумчивых миниатюрных лопастей. Хлынул прямо сквозь пол холодный содрогающий ток, всосался весь окрестный воздух в переваривающий конденсатор, замигали лампочки над мальчишеской головой, громче забурлил машинный желудок. Окуляры один за другим возгорелись белым алюминиевым светом сумрачных иллюминаторов летных ракет, распахнулись сонными чудовищными глазами, высеребрились золоченой пылью, порхающими в невесомости космическими частицами, слишком легкими, чтобы подчиняться хоть одному гравитационному полю, и на секционную кровать, убаюкавшую тощего щуплого мальчонку, стекольной пеной полился теплый, пахнущий нежным смертным холодом и зимой до самого горизонта, свет.
Юу обычно становилось хорошо в нем, Юу обычно даже позволял себе зажмуриться и погрузиться в мягкие окутывающие истоки, точно в сетки незнакомого ему гамака, а сейчас почему-то не получалось, сейчас сердце кололось, тревожилось, черт поймешь, чего от него хотело. Чувствовало, небось, что идиотский Уолкер смотрит и смотреть продолжит. Наверняка же ведь стоит себе там, в безопасности за спиной да головой, и смотрит, смотрит, смотрит, непонятно о чем думая и на что бесясь – ведь бесясь же, как пить дать бесясь.
– Послушай, Юу...
Вот сейчас. Сейчас седой, наконец, должен был сказать, что там думает, что происходит в его дурацкой черепной коробке, что его не устраивает, и...
И, быть может, он даже собирался повторить свой излюбленный проклятый вопрос о том, что не надумал ли упертый мальчишка убраться из своего тюремного карцера вместе с ним.
Паршивый вопрос, чертов вопрос, никому не нужный, безответный и вместе с тем такой желанный вопрос, потому что сейчас Юу, наверное, все еще мог попытаться повторить то, что не получилось сложить из слов в последний раз. Сейчас он мог. Сейчас он...
– А если... Если, допустим, мне нужно сходить в туалет?
Юу, отчасти даже поверив, будто просто ослышался – он же сумасшедший, ему можно, у него и не такое случается день ото дня, – сморгнул. Непослушными губами, отчего-то потяжелевшими и мгновенно обвисшими, как у шамкающего старика, с подозрением и бухнувшим сердцем спросил:
– Че… чего...?
– Я хочу спросить, где... где, скажи, пожалуйста, ты здесь справляешь нужду?
– Чего...?
То ли этот идиот попросту над ним так весело издевался, то ли и впрямь вконец свихнулся, пока здесь торчал, вдыхая больной на все фазы кислород, то ли он настолько трус, то ли настолько тупой, то ли все вместе взятое, то ли это не в нем проблема, а в Юу, который поотказывал с несколько часов, замучил, оттолкнул пинком под задницу прочь, а теперь так глупо и так наивно верил, будто череда идиотских вопросов как ни в чем не бывало продолжится, будто кому-то захочется уламывать его до скончания веков, будто где-то такое может существовать и будто этому кретинистому Уолкеру тоже вот может оказаться до него настолько большое сильное дело.
Испытывая острую необходимость убедиться и осознать все самому, не особенно уже вслушиваясь в чертово бормотание такого же чертового олуха, Юу, кое-как сладив с отказывающими мышцами, перевернулся на бок, затем – на живот. Простонал сквозь зубы, ненадолго зажмурил глаза, пытаясь остановить поплывшую трепетную фокусировку на одном единственном причитающемся месте.
Прищурившись от ударившего в глаза слишком яркого сегодня света, прослезился, и, слизнув с губ набежавшие соленые капли, вслепую, щелкнув по размытому контуру взглядом, немножечко злобнее, чем сам бы того хотел, рыкнул:
– Что за хрень ты спрашиваешь, остолоп...? Сортир здесь есть, но он еще дальше, чем столовая: мне-то похрен, я в него обычно не хожу – это только от вашей еды, говорят, туда постоянно нужно шляться. Я бы тебе показал, но я еще не готов никуда идти, поэтому либо сиди и терпи, либо бери любую банку, высыпай из нее плещущееся там дерьмо и ссы себе на радость. Или сри. Только не вздумай делать этого при мне – вали куда-нибудь в угол, чтобы я тебя даже не видел. Потом где-нибудь вышвырнешь. Да хоть им же в жратву подсыплешь в этой гребаной столовой, то-то им будет весело, – эта мысль отчасти даже позабавила, с легким уколом злорадства укусила за голую брыкучую пятку, и Юу, кое-как сменив гнев на милость, так и не разглядев толком лица залитого лимонным пламенем Уолкера, но зато почуяв, что прежде беловатый свет, сменившись теперь на желтизну – значит, разгорелся, – снова подогревает его, улегся на бок, подобрал к груди коленки и прикрыл глаза, устало кутаясь в сползающую все время простынь.
Ощутил вдруг, как на висок ему опустилась оглушившая касанием ладонь – куда как более теплая, чем старающийся из последних сил свет, горячая даже, почему-то частично успокаивающая. На мгновение словил чертову галлюцинацию, увидев не руки этого Аллена, снова пытающиеся его трогать да ласкать, а двух белых тонких пауков, выползающих из-за двух замшелых сучьев – настоящие сучья и ветки он уже видел: иногда те, кто уходили на поверхность, что-нибудь такое с собой приносили, объясняли, ставили их в банки с водой или просто вышвыривали куда-нибудь в лабораторные комнатки, и Юу подолгу те щупал, перебирал в пальцах, запоминал, узнавал структуру жизни куда более полноценной, чем та, что досталась ему.
Паучьи руки стали своего рода абсолютным анестезатором для рвущей внутренности боли, Юу все еще засыпал – не засыпал; видел, чуял, что губы Уолкера постоянно шевелятся, пытаются о чем-то сказать, спросить, но у самого мальчишки не хватало сил ни услышать, ни понять – только сумбурно и вяло кивать, сопеть, зарываться носом в проклятую простынь, думая, что тепло, тепло, наконец-то ему снова стало тепло...
Краем какого-то третьего внутреннего уха, совершенно отличного от уха внешнего, он однозначно расслышал, как Аллен этот, отстукивая каблуками, ушел к шкафам, порылся там, погремел, позвенел, едва не разбил очередное стекло – а Юу и забыл ему сказать, что в третьем шкафчике слева оно постоянно выпадает, даже если заденешь ненароком одним нетвердым касанием. Кажется, что-то там нашел, куда-то высыпал, и впрямь отполз в угол, к дверям – Юу чуял, Юу знал, Юу будто наяву видел, бесстыже подглядывал, прикусывал от любопытство ноготь на большом пальце.
Слышал, как щелкает ременная пряжка, как стелется смятая ткань, как выливается в пластиковую емкость желтая пахучая струя. Как все это происходит рядом, с ним, и почему-то все становится необъяснимо иначе, чем когда поблизости мочатся те же сотрудники отдела, его чертовы надзиратели, тот же Сирлинс, тот же паршивый дядька-шприц, не собираясь испытывать никакого стеснения перед искусственно созданной бесхребетной игрушкой.
Кто-то когда-то сказал, что он для них для всех не более чем обычный кот, который даже не ручной, а просто приблудный, грязный, требующий еды и прививок от вечных глистов; Юу не очень понял, что такое «кот» и «глистов», но суть уловил верно все равно, главное схватил, с главным смирился, а теперь вот лежал и думал об этом Уолкере, о том, что кроется под его штанами, о сраных мужских яйцах, о розовом мокром члене, о том, что он отливает рядом с ним и...
И как будто по-своему стесняется, хоть, наверное, и не стесняется, отходит, держится на расстоянии, вовсе не так, как все делали до него: не противно, не безразлично. Волнительно, наверное. Непривычно. Так, что любопытно и подсмотреть, и представить, если бы только Юу умел бывать любопытным и если бы хватало сил на свойственное детям чертово воображение.
Думая обо всем этом, краснея щеками, Второй невольно закрывал глаза, невольно засыпал, невольно выключался, проваливался в свой вечный монограммный туман. Вслушивался в новые незнакомые шорохи, звоны, гудение желтого пчелиного света, удивляясь, что сегодня тот слишком тусклый, слишком не такой, слишком жидкий, хлипкий и прозрачный, а Уолкер, наоборот, с каждой минутой становится все ярче, все больше, все бесконечнее, вездесущнее.
Все больше, больше, больше, до размеров таких страшных, чтобы раз и навсегда отказала уходящая в вечный последний полет закружившаяся орбита-голова...
Юу проваливался, менял одну реальность на другую, вновь видел скользящую над водой улыбчивую женщину в белых и розовых юбках, вновь собирал плавучие мокрые лотосы, такие огромные, что едва помещались в руках пахнущими речной сладостью бутонами. Вновь видел красные кровяные крылья, белые осыпавшиеся перья, склонившую над ним отрубленную голову Невинность, колосья золоченой пшеницы, морду горящего адовыми глазами клоуна, странное синее небо, которого ведь никогда не встречал, но все равно знал, что вот оно, небо: здравствуй.
Вот он – такой ужасный и такой прекрасный недостижимый закрытый мир.
И кто-то снова трогал его за плечо, кто-то гладил по щеке, подтягивал убегающую молоком простыню, нежил меж пальцев непривыкшие волосы, касался теплым и влажным пластилином уха. Привлекал к себе, стаскивал с постели, перенимал на твердые греющие колени.
Обнимал, обнимал, обнимал, а незнакомое здравствуй-небо все светило, здравствуй-небо все смотрело с колоссальной пустотой полого абсолюта, стекало с подбородка напомаженной прощальной улыбкой. Юу спокойно сглатывал слезы, спокойно прощался с ним тоже, растерянно глядел на свои-чужие руки, грустно пятился, зарывался в саван из пшеницы, которой тоже никогда по-настоящему не знал. Думал: ненавижу. Думал: хочу увидеть воспоминания свои, не чужие, не тех, из кого слепили это новое тело. Думал: если бы ты спросил меня хотя бы еще один раз...
Небо, раскачиваясь в паутинах райских созвездий, прощалось, рисовало помадой закат.
Юу плакал без слез, впитанных желтыми осенними кореньями сжатых полей, а смолкший Уолкер...
Смолкший Уолкер просто обнимал, заменяя весь прежний синтетический свет. И его, этого чертового света, впервые больше не казалось так невыносимо мало, чтобы после фазы пройденного сна никогда уже не хотелось не проснуться.
***
– Ты как? Все в порядке, малыш? Пришел в себя хоть немного?
Юу, пошевелив сонной одурманенной головой, несвязанно пробурчал парочку непонятных безответных слов, покрепче ухватился ручонками, все время норовящими разжаться, за шею Уолкера. Непонимающе приподнял тяжелые припухшие веки. Пнул придурковатого экзорциста пяткой в правое бедро, тем самым давно уже давая тому понять, куда нужно сворачивать, и даже по-своему сквозь дремоту удивляясь: Уолкер не возмущался, не ругался, не спихивал его с себя прочь и вполне покорно крался дальше, придерживаясь одной или другой стены по указанному сволочным седоком маршруту.
– М-мм...? Чего ты спрашиваешь...?
Шепотом говорить как назло не получалось: голос срывался то на крик, то на безудержный кашель, то и вовсе на немотное шевеление сдающихся губ, поэтому Юу в конце всех концов пришлось придвинуться ртом к чужому уху, выговаривая все полусбитые слова точнехонько туда. Чувство было странным, непривычным, но по-своему приятным, и Юу раз за разом думал – холодно ли ему или это просто от тесного присутствия дурной седой башки по спине скачут безумными кроликами такие же безумные мурашки?
– У тебя горячее дыхание, славный. И губы. И сам ты весь, между прочим, горячий. Как ты себя...
– Если не нравится, я и сам могу идти! – снова напрочь позабыв о том, что кричать здесь категорически нельзя, взвился Юу, в легкой еще пока истеричной панике отлупив говорливому идиоту бока да бедра задниками парусиновых башмаков. – Ты сам меня вызывался на себе тащить! Я не просил! Не хотел! Без тебя бы спокойно дошел! Нафига было лезть, а потом возмущаться?!
Эхо его слов, в корне не верных и ничем не обоснованных, отскакивало от длинного кошмара вылитых железом стен: чем дальше они погружались, тем более малоприятными становились окрестные местечки, привечающие заплутавших путников хитрыми беззубыми оскалами.
Подсветки почти не водилось, лишь наверху, под высоким-высоким потолком, на расстоянии каждых двадцати-тридцати метров проплывали белые колбы служебного света, настолько тусклого, что едва ли удавалось разглядеть даже собственные отмеренные шаги, остывающие на мысках сапог. Худо-бедно угадывая время от времени попадающиеся ступени, Аллен поднялся по узкой угловатой лестнице из очередных металлических набоек и железных дырявых сеток, перешел на протянутый наверху подвесной этаж. По указу Юу прошел через откровенно жуткую прямоугольную дверь, обитую прогнившим в петлях деревом, покосился на обшарпанность голой каменной стены, выглядящей так, будто все эти коридоры в лучшем случае покинуло с лет десять назад живущее здесь некогда агрессивно настроенное племя.