Текст книги "Taedium phaenomeni (СИ)"
Автор книги: Канда Белый Лотос
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
– И этот радий такой же?
– Такой же.
– А зачем тогда ваш Бог создает такие штуки, если он как будто бы за людей и для людей?
Мальчонка непонимающе нахмурился, сморгнул хватающий за шею липкий сон, и Аллену не осталось ничего иного, кроме как рассеянно пожать плечами.
– Я был бы рад тебе ответить, но не знаю ответа и сам, славный. Думаю, никто его не знает. Какие бы предположения и теории люди ни старались выдвигать, сколько бы статей и трактатов ни писали, сколько громко бы ни кричали о своей и только своей верной правде – все это так и остается всего лишь их личным мнением, не имеющим абсолютно ничего общего с укрытой от всех нас истиной. Я мог бы попытаться сказать тебе, что люди просто берут на себя слишком многое, и мир создавался отнюдь не только для них одних: для камней, для зверей и деревьев, для всего, что мы вокруг себя видим, он предназначен тоже. Человек же решил, будто ему велено самой судьбой стать королем, забрал под себя все и в итоге расплачивается за скудоумие и алчность, но и это останется всего лишь моим собственным личным мнением, на деле могущим не иметь ничего общего с никем не прописанной истиной.
– Так что... – Юу почему-то вдруг сделался таким потерянным и таким сбитым с толку, что у Уолкера против воли дрогнуло в проводках сердце. – Он, выходит, никогда не говорит с вами, этот Бог...? Я думал... они пытались сказать мне, что... Что вы все вроде как общаетесь, что они тоже постоянно общаются, и поэтому делают угодное ему дело, и создавая меня, и вытворяя все остальное, что они там вытворяли, и что Бог сам дает им указания, что и как нужно… нужно... вот…
Посеревшему лицом Аллену очень бы хотелось согласиться, очень бы хотелось уверить сникшего мальчонку, что его появление на свет произошло с требования Господа Всея, но слова застряли в глотке, вылились наружу терпким кашлем, и получилось только убито качнуть головой, чувствуя себя хуже, гаже, мерзее, чем даже тогда, когда кричишь тому, кто еще пытается верить, будто книжных сказок не случается, просто потому что тебе очень и очень трудно поддержать, не язвить и уверить, что нет, случаются. Случаются ведь, правда, нужно только немножко подождать. Мир велик, Вселенная – безмерна, так почему бы и им где-нибудь когда-нибудь не случиться на одном или другом твоем пути?
– Боюсь, что нет, славный мой. Что бы люди ни говорили, что бы ни писали святые тексты, что бы мы ни принимали за глас божий, но я думаю, что мы никогда не разговаривали с Ним по-настоящему. Точно так же, как и Он никогда не разговаривал по-настоящему с нами.
– Но почему… почему же тогда…?
– Люди просто продолжают верить, что он разговаривает с ними. Бог. Так легче и спокойнее, чем на корню менять свою веру или пересматривать вбитые в детстве взгляды по поводу того, кто таков этот Бог на самом деле. Или, скажем, начинать думать, что мы слишком малы и незначительны, чтобы зародитель вселенной сподобился ответить нам на вопросы о мелких насущных проблемах. Понимаешь, славный? Думаю, по меркам Господа у нас в жизни никогда не случается того непоправимо страшного, чтобы Он согласился отозваться, а обращаемся мы к нему обычно тогда, когда нам хуже всего и обратиться больше не к кому. Для них, наверху, смерть – еще одна пустышка, разбитая бутылка, оброненный по осени лепесток, а для нас – самое ужасное, что только может произойти. Мы немножко не понимаем друг друга. Не хотим понимать, я бы сказал: каким бы мудрым ни был Бог, если Он бессмертен – то Ему не понять нашего горя, даже если Он и является нам далеким отцом. А нам, в свою очередь, не постичь Его, потому что мы-то созданы склонными умирать, и мы часто видим вокруг себя одну сплошную несправедливость, потому что никто даже не потрудился сказать наверняка – существует что-нибудь после завершения дней земного бренного тела или нет. Во всем одни лишь сплошные догадки, выдумки, успокоения во упокоение, а твердых, точных, проверенных ответов – круглый ноль, поэтому не остается ничего другого, кроме как пытаться утешать себя убеждением, будто мы сходили в храм и Господь ответил каждому из нас.
Юу рядом с ним притих, нехотя, через силу, кажется, кивнул. Кивнул серьезно, с отпечатавшимся в глазах пониманием, со знакомыми нотками просыпанной просом загнанности. С ответом: я чувствовал, думал, знал.
Помолчав еще с немножко, перекатив между пальцами все известные ему слова, способные сложиться в немного неуклюжий вопрос, спросил уже иначе, стараясь больше не возвращаться к вопросу Господних дел:
– Тогда зачем? Если эти штуки настолько опасны, зачем они их... ну...
– Используют?
Юу кивнул. Аллен, отсмеявшись, пусть и совсем без веселья, пожал плечами.
– А черт их знает, хороший мой, – сказал искренне, но с беглой тенью усталости в красных полопавшихся белках. – Иногда – просто так, намеренно желая снизить популяцию человеческого населения или испробовать на ком-нибудь свою чертову открытую новинку, узнавая сокрытый в ней потенциал. Иногда – по незнанию. Понятия не имею, как там было на самом деле, но в одно время люди немножечко рехнулись, и мир захлестнула радиевая волна: все решили, будто этот элемент омолаживает, будто приносит здоровью неисчислимую пользу, будто нет на свете лекарства лучше, чем присутствие радиоактивного изотопа во всем, что окружает нас изо дня в день. Одним из первых изобретений стали активаторы – ты только подумай, хороший мой: первое, что необходимо человеку для жизни, это вода. Значит, начать как раз-таки следовало именно с нее. Залитая в нутро активатора простая пресная вода отстаивалась обычно в течение ночи, чтобы к утру как следует напитаться ядом, и никто не знал, что пьет он не жидкое здоровье, а свою собственную приближающуюся смерть, до поры до времени тихо-тихо залегшую на дне сердца, мозга, крови или желудка. Никто наверняка не знает, что еще изобретут в наши с тобой дни, и мы точно так же станем пользоваться занимательными новинками, пока не поймем, что делали это опрометчиво, да стало слишком поздно. Люди оправдывали радий тем, что он постоянно светился, никогда не угасал, и им это казалось не опасным или подозрительным, а волшебным и божественным: примерно так, между прочим, описывали в средние века алхимики добытое жидкое золото, ложащееся в основу коктейля вечной жизни из перемолотого философского камня, и, кажется, человечество решило, будто золото это нашлось. В итоге из него стали изготавливать светящиеся зубные пасты, смазывать циферблаты наручных часов, раскрашивать тарелки, игрушки, использовать в качестве лекарства, даже печь хлеб и отливать шоколад...
На этих его словах Юу встрепенулся, с неприкрытым, хоть и самому себе не до конца понятным ужасом покосился на соседний кресельный ряд, где на подушке одного из стульев валялся кирпич завернутого в упаковку желтого хлеба и плитка целого, невредимого шоколада, опутанная гнилой плесневелой коробкой – их он нашел почти там же, где обнаружились и чертовы колбы... активаторы... те страшные гребаные водяные штуковины.
– Так они тоже, что ли, с этим чертовым радием внутри? Ты поэтому запретил мне их трогать...?
Аллен, проследив за темнеющим взглядом, задумчиво кивнул.
– Я не могу знать наверняка, но, скорее всего, да: иначе я не понимаю, чем еще объяснить такую вот поразительную сохранность для продукта, чей срок годности истек с три десятка лет тому назад. Да и упаковки отчасти кажутся знакомыми. И то, что они хранились неподалеку от истоков радиоактивной воды... В любом случае, даже если состав их и чист, ни тебе, ни мне не стоит пытаться полакомиться ими, славный мой.
Второго передернуло. Пусть до конца осмыслить, как все это действовало и что такого страшного могло скрываться в какой-то там херне, светящейся круглые сутки да добавляемой кем попало и как попало в еду, у него и не получалось, зато запечатанный во внутренности зверь теперь остро чуял исходящую от притягательных недопродуктов угрозу, игнорировать которую с каждой отгремевшей секундой становилось все труднее.
К этому моменту он чувствовал себя последним идиотом по вине того, что натворил ранее: если Уолкер был прав и если одной ночи хватало, чтобы отравить целую бадью воды, то сколько яда должно было плавать в одной кружке теперь, после того как она отстаивалась несколько десятков страшных лет – если Аллен, конечно, был прав и тут...?
– Откуда...
– М-мм?
– Откуда ты это все знаешь? У вас там, снаружи, каждый день об этом говорят или что?
Уолкер примирительно улыбнулся. Свихнувшись, как это с ним периодически случалось, подхватил взрыкнувшего мальчонку за руку, с осторожностью оставляя на ладони невесомый поцелуй, вышептывая севшим голосом в светлую теплую кожу оттенка топленого французского молока:
– Нет. Нет, конечно. Чем важнее людям было бы знать о склочном характере той или иной вещицы, тем меньшее количество обывателей о ней хоть когда-нибудь, хоть вкось слышало – таков, к сожалению, закон нашего мира.
– Тогда откуда?
– Я сам точно не помню – слишком мелким я в ту пору был, – но, кажется, мне рассказывал об этом мой учитель. И даже, если я ничего не путаю, показывал. В те дни я еще не служил в Ордене, а учитель редко выползал из запоя и делал хоть что-нибудь, что полагается делать экзорцисту, тем более экзорцисту его ранга, но по городку, где мы остановились, вовремя прошлись слушки о том, что где-то на окраине Чехии происходят страшные вещи: Акумы, Невинность, проклятия, люди с разрушающимися костьми лица, постоянные непредгаданные смерти, мутации, льющиеся дробью уродства. Учитель решил наведаться туда, и в итоге оказалось, что ни Акумами, ни Невинностью там и не пахло: просто кое-кто решил возродить из мертвых старое начинание и использовать в приготовлении пищи чертов радий даже тогда, когда весь прочий мир вроде бы успел им перегореть, поняв, чем такое расточительное употребление в ближайшем будущем грозит. Ясное дело, тамошние владельцы фабрики просто искали легкой наживы, выискивая, куда переплавить доставшийся им за бесплаток радон, но и сами поплатились за самонадеянную халатность – подобные штуки необязательно есть или непосредственно трогать, чтобы тоже, рано или поздно, расстаться с подаренной жизнью далеко не самыми приятными способами.
Юу непонимающе хлопнул глазами, приоткрыл в пренебрежении рот. Подумав немножко, отфыркнулся:
– Вот же... Идиоты. Почему кругом одни сплошные идиоты, а, идиот?
Аллен согласился, беззлобно просмеялся, оставив вопрос загадочно открытым. Склонив к плечу голову, подхватил мальчишку, по которому до одури успел истосковаться, двумя пальцами под подбородок, понукая приподнять лицо, и тот, примерно уже знающий, чего от подобного жеста стоит ждать, подчинился, уставившись глаза в глаза мгновенно почерневшими радужками. В нервном предвкушении сглотнул. Облизнул смягчившиеся губы, привлекая внимание быстрым мазком зазывающего язычка. Инстинктивно подался назад, едва Уолкер, обхватив пятерней за затылок, придвинулся ближе, выпадом хищной кобры впиваясь в задрожавший под его напором рот: мягко, но властно, прихватывая нежную плоть, прикусывая, обводя ее языком, настойчиво проталкиваясь внутрь.
Он целовал его медленно, утопая в приятной ленной неге неумелых, неосознанных еще даже попыток ответить. Вылизывал отзывчивый язык, все глубже и глубже погружался пальцами в глянцевые прохладные волоски, беспрепятственно наваливался, ни разу больше не понимая, что вытворяет и к чему склоняет его безумная, прошившая навылет впервые за жизнь, спятившая теплая страсть: мальчишка, всего лишь маленький несчастный мальчишка, выращенный бесправным гомункулом в жестокой лаборатории, годовалый ребенок, знающий о жизни непоправимо меньше, чем любой иной детеныш, а его влекло, его ломало с безумной силой, его кружило в черничных валежниках глаз, в холодном голоске, в прижимающейся беззащитной близости и желании оберегать этого ребенка всю оставшуюся жизнь, пусть со стороны, наверное, все это и походило на спятивший бред такого же спятившего безумца.
Мальчонка, ни разу не соображающий в той полной мере, в которой соображать должен бы, что с ним делают, какое у всех этих ласк предназначение, к чему они неукоснительно рано или поздно приводят, что такое мужчины и женщины, мальчики и девочки, возрастные группы и гендерные строфки, поддавался, отдавался, позволял напирать, раскладывать себя на проклятых грязных стульях.
Дрожал, трясся, поскуливал в стиснутые чужой страстью губы. Неумело хватался пальцами за плечи, мял одежду, крепко-крепко жмурил глаза, вместе с тем как будто бы почти не испытывая ни стыда, ни смущения: никто не научил, никто не сказал, что происходящее – плохо, а телу нравится, телу хорошо, так с чего бы ему стыдиться, с чего бы думать, будто делает что-то и для кого-то не то?
Во всей этой возне, пока у Аллена окончательно срывало крышу, пока пальцы опускались на тонкую блеклую шейку, пока выглаживали нежные бьющиеся артерии, а губы, оторвавшись от рта, впивались легкими поцелуями-укусами в бархат розовеющих ушек, пока сам Юу брыкался ногами, не то пытаясь устроиться удобнее, не то все же желая оттолкнуть, они не заметили, как задели несчастную украденную розу, посаженную в самодельный горшок. Спохватились, дернувшись, будто от удара, лишь тогда, когда цветок, слетев с соседствующего сиденья, с грохотом сваливался на пол, звякнул стеклом или железом, пусть посуда и оставалась исконно пластмассовой, и, покатившись, спрыгнул с тройки ступенек, прежде чем остановить тревожный бег да загореться с какого-то дьявола предупреждающим боярышниковым свечением святого Эльма.
– Что... что за... чертовщина...? – пропащее почуял зацелованный задыхающийся Юу, не знающий о цветах ровным счетом ничего, но чувствующий, тонко и остро чувствующий, что произошло нечто из ряда вон, что вот прямо сейчас – случилось непоправимое, что задета кнопка безотменного пуска, что время может резко оборваться.
Для него.
Для Аллена Уолкера.
Для почти случившегося «них».
Как бабочка, посаженная на смоченную камфарой иглу высшего морского Адмиралтейства, он дернулся следом за поднявшимся на ноги онемевшим Уолкером, ухватился пальцами за выскальзывающий рукав, позволил перехватить чужой ладони ладонь его собственную. Невольно попятился при виде продолжающего и продолжающего литься багрянцевого свечения, сумрачно вслушиваясь в тихий попискивающий стон, ритмично доносящийся из разбросанного по полу окопа разрытой мшистой земли...
– Дьявол... Дьявол, черт же вас забери!
– Что...? – Юу не понимал, что произошло. Юу не понимал, почему лицо Уолкера настолько исказилось, осунулось, всколыхнулось алыми и черными геометрическими черточками, будто прорисованными вымазанным в крови углем. – Что произошло? Что не так с этой чертовой розой...?
– Все, дьявол! Дьявол же, дьявол... Быстро иди сюда, ко мне! И не вздумай от меня ни отходить, ни отставать, ты понял?!
Не понял он ничего, и понял еще меньше, когда левая седая рука оснастилась коронованными когтями, когда на спину упал подбитый северным мехом плащ, когда на лицо опустилась насмешливая мрачная маска дремучей зыбкой Венеции, случайно сместившей полюса в края вечных пингвинов да ледяных юрт.
– Стой... да постой ты, погоди! Объясни мне уже хоть что-ни…
Его не просто заткнули, его чуть снова не лишили только-только приросшей конечности, перехватив правыми пальцами запястье, дернув с истовой силой рванувшего кипятящимся паром реактора; Уолкер бросился с места с руганью на посиневших губах, с кровью на зубах, с болтающимся следом орущим Юу, не успевающим даже переставлять ног, а за спиной, разливаясь кизилом густеющей безразличной красноты, все пульсировало металлическое тело понатыканной почками-датчиками подставной розы, облаченной в шкуру модифицированного нежного цветка-предателя. Отваливались запрограммированные цифровые схемки, выливался дым, бегали по швам электронные импульсы, нагревалась от теплового соприкосновения система передач, и Аллен чувствовал, Аллен наконец-то понимал, откуда взялось ощущение внезапного присутствия, откуда приполз проклятый страх, что их след взяли, что теперь все может закончиться, что он попросту идиот, такой наивный идиот, так и не научившийся в своей жизни абсолютно ничему.
– Что... что не та...
– Все! Все не так, слышишь?! Все! За нами с минуты на минуту явятся, если уже не явились, выжидая где-нибудь под дверью, поэтому, славный, просто помолчи, я прошу тебя. Что бы ни случилось – просто молчи, оставайся рядом и молись, молись этому Богу, услышит он нас или нет, чтобы мы выбрались отсюда. Молись, дьявол! Потому что если он кого-то и захочет услышать, то, клянусь, только тебя одного. Молись, славный. И держись, во что бы то ни стало держись за меня.
За их спинами продолжала пульсировать давным-давно переданным сигналом имплантированная растоптанная роза.
Когтистая рука, ударив по затворенной двери, просквозила боеголовкой в хлипкую, липучую, необдыханную как будто пока пустоту...
И в тот же миг гуляющий по нишам ничейный сквозняк, пропахший умершим где-то и когда-то бродягой без имени да голоса, оставившим после себя лишь три коробки догнивающих сказок, нахохотавшись, шепнул промозглым подвальным голосом: ложь, хорошие вы дети. Все, что вам сейчас видится – ложь.
Пустота – больше никакая не пустота: вот там, видите, слышите, вас уже ждут, мальчики с искусственными сердцами?
Вот там для вас приготовили петлю, неблагодарный шут, пошедший против своего короля, беспечный принц, покинувший охраняющую тебя башню.
Вот там, вот там, славные вы ребятки, кроется...
Одна сплошная...
Ложь.
Глава 8. Perfect
Если ты зверь, то любить тебя – значит быть зверем?
Если ты ад, то звать тебя родиной – грех?
Если знаю, ты – зло, но искренне тебе верю,
Ты возьмешь мою жизнь, когда перебьешь их всех?
©
– Черт... Черт, черт!
Черный соленый язык пролитой крови, собираясь в лужи, лобзал подошвы тающих чавкающих сапог, поднимающих жемчужинами тяжелые брызги, ложащиеся дождем на пожранные коррозией стены. Беловые вспышки, желтая обожженная латунь, распускающиеся по полу бугенвиллии, и море чужой жажды ломало свои ребра дышлом пытающегося уйти от него мола, только раз за разом неминуемо захлестывало спутанной водорослью гривы всю чертову загрубевшую оглоблю, снятую с шеи морского конька: летело следом надраенное свистящее железо, впивались в спину иглы, голодные копья метательных ножей и фукибари, вместо крови изливался жадным изобилием красный томпак.
Иногда все замирало, напоенное болью измерение вытягивалось, оставляло самобытный ток времени, черные падальщики собирались в новые зализанные группы, входили в стены, растворялись в огне, и становилось без шелеста их крыльев так невыносимо тихо, что каждый, кто был там в тот час, наверняка услышал бы вздохи плоскогрудой камбалы на дне, если бы только Господь пожелал разлить вместо железных труб речную полость под марающими ее ногами.
Турписсиме, ядерный посмертный синтез, азийский ветер, загасивший последний свет маяк, грустно хлопнувшая дверью калитка – и от звука, так похожего на дребезг терзаемой в пустом стакане ложки, ныла голова, сдавливало виски, плавилось золото, вытянутое из медной руды.
Чертовы вороны, божии безымянные птицы, вылетали из возведенной силой иллюзии настенной кладки, преграждали путь, складывали пальцами заклинания, спину и ноги пронзали новые лезвия, вонзившиеся по самые навершия, пускали подкармливающую подвальную нечисть кровь; Аллен взмахивал рукой-лапой, вертел маротом, шутовским коронованным жезлом, плакал перевернутой серпами вниз улыбкой. Отбивал вонзающиеся в плоть пальцы дышащей в шею смерти, если те пытались нацелиться на бегущего рядом задыхающегося мальчишку, и принимал, смеясь булькающим соком с губ, их в себя, стискивая зубы, ярея, питаясь болью, злобой, желанием еще раз увидеть солнце, чистоту не заплеванного неба, грязноту идеального в своем прекрасном уродстве мира.
В них летели карточки заклинаний, силы уходили стремительными рывками, секунды трескались рыбьим пузырем – Уолкер поднимал меч, резал, рычал, орал, осатанело проклинал, не желая никому смерти, но сейчас, в аду, под толщами-верстами наваливающейся сверху земли, непризнанно мечтая убивать, мечтая разрывать когтями глотки, мечтая мстить и уничтожать, прокладывая для них с павшим апостолом путь к убивающей свободе по чужим изгибающимся трупам.
«Остановись! Мы пока еще просим тебя остановиться, экзорцист, слуга Всевышнего! Внемли нашим просьбам, пока это еще только просьбы!»
«Остановись!»
«Тебе ведь известно, что каждый из вас для нас на счету».
«Остановись!»
«Верни нам мальчика».
«Верни...»
«Остановись и выслушай нас!»
– Черта с два! Черта с два, слышите?! Никогда! Я никогда его никому не отдам! Убирайтесь прочь с моей дороги! Прочь!
Новые заклинания плели иероглифы чернильных молчаливых узоров, новые заклинания складывались в крышки захлопывающихся гробов; под каблуками крошился затертый до ила камень, скользила набухшая отпоенная земля, гасли и вновь возгорались разбивающиеся стеклянным дождем лампочки, пока обвивающие холодное пекло провода рвались, пока искрящийся ток бежал по жиже, пока небесный громовержец гневался поступью заоблачных шагов, а из-за углов скалились обслюнявленными пенными ртами сбежавшие из клеток цепные собаки, застывшие в черных пологих тенях.
«Ты не желаешь понимать?»
«Аллен Уолкер...»
«Ты ведь Аллен Уолкер, экзорцист?»
«Проклятое – проклятому...»
«Получается все-таки так».
Юу почти не видел их – только за спиной мелькали длинные фигуры в длинных одеждах: черных ли, белых, он уже не понимал, погрузившись в монохромный однолицевый мир серых каракуль, где каждое лицо, прячущееся под сдвинутой тряпкой, отращивало клюв, каркало, щетинило жесткие перья, било разрезанным ловчим крылом, поднимая тысячу и один ветер. Было больно – дышать, бежать, ощущать собственную руку, рвущуюся на кровь под пальцами сдавливающего ее Аллена, безвозвратно пересекшего ту грань, когда рассудок больше не соглашается отмеривать силу, выплескиваемые в пустоту поддерживающие ресурсы, возможности, крохи оставшейся в венах тлеющей жизни. Легкие стиснулись в зализнувшем их вакууме, в глотке застряли смоченные кашлем стоны, голова кружилась, в висках звенело от тишины и набегающего испариной страха, по ногам привычно стекала кровь, и каждый нож, вонзающийся в северную спину Уолкера, бил сильнее, чем остановка и возрождение его собственного, давно привыкшего к однообразию животворящего круговорота, сердца.
Второй кусал губы, Второй хотел помочь, но получалось только бежать, только сцеплять кости, только не ныть, только ненавидеть, только не смотреть. Только мечтать, только молить – ведь ты же пообещал, глупый белый шут, будто я могу сделать хотя бы это: Господи, убей их. Господи, пожалуйста, убей. За него, за меня, за кого-нибудь другого, кого тебе не жаль, но кто еще только должен зародиться в этих чертовых игрушечных стенах. Убей их всех раньше, чем это случится. Убей их для того, чтобы чертов Аладдин нашел свою лампу, чтобы я узнал, как выглядят настоящие розы, чтобы он объяснил еще тысячу ничего не значащих слов и показал проклятый банановый остров, весну и несчастные сэндвичи с болонской колбасой.
Господи, убей...
Убей их, убей же, ну!
Птицы кружили, птицы пикировали вымазанными в золе падальщиками, и когда одна из них, снова поменяв местами полюса, выросла у них на пути, спрятав заклинание под выпущенным навстречу фукибари, Юу на миг показалось, будто передавленный сводящим с ума уродством Уолкер вот-вот выцарапает самому себе кишки, выблюет собственной кровью, напишет на коже, на стенах, на воздухе: «Я. Не. Хочу. Никого. Убивать». Уолкер метался между мечом, лишь забирающим часть силы, но не срезающим плоти, и когтями, способными осквернять, рвать, останавливать красные мокрые сердечные трубки. Уолкер уворачивался от сыплющихся на них ударов, выл выброшенной на задворье псиной, хрипел, утирал с глаз набегающую, застилающую видимость, кровь. Смешивал белое с красным, играл в поганую рулетку без права на победу; когти, все же заменившие бесполезный меч, мазнули по стене, содрали пласт железа и кирпича, со скрежетом обрушили пыльную труху на птицу в белом – все-таки белом – тряпье, пока сам экзорцист, наплевав на пронзающие остриями плечи лезвия, напарывался на выставленное и пущенное в погоню оружие.
– Что ты... что делаешь, идиот...?! Почему ты их не... Ты же просто можешь... перебить их всех! Просто взять и перебить! – Юу кашлял, Юу кричал, Юу слеп от тучи пыли, от забивающейся в глотку крошки, от севшего голоса и слез, от страха и обиды на того, кто так легко мог попытаться вывести их отсюда, не отдавать его обратно теперь, когда он сам больше не хотел возвращаться, у кого была для того бесценная сила, кто обронил столько сведших с ума обещаний, а седоголовый кретин вместо этого просто...
Этот чертов кретин, он просто...
Просто с рвением и рыками убивался сам, оставляя незаслуженную жизнь тем, кому было и на него, и на его проклятую жертвенность глубоко наплевать!
Серые глаза мазнули по дозывающемуся мальчишке с летной загнанностью, с осколками разбитого рубинового стекла, с тенью истинных лепестковых роз, что в диком прибрежном саду, на вышитом снегами склоне, впали в долгий зимний столбняк.
– Я не... я не могу их... Юу, я... – он бормотал, бессвязно кричал, заплетался языком, руками и ногами, продолжая погружаться в черный затягивающий зев, пахнущий теперь терпкой желтой серой и пролитым нашатырем; на ничего не значащем повороте, которых здесь десятки, сотни, ударившись плечом и костистой боковиной о каменный литейный угол, Уолкер попытался наклониться, чтобы подхватить теряющего способность к передвижению Юу, кашляющего сгустками пороховой крови, на руки, но мальчишка отскочил, мальчишка не дался, мальчишка уставился с укоряющей обидой в распахнутых полупомешанных глазах, вот-вот обещающих сорваться в госпитальерскую преисподнюю без шанса на возвращение. – Я не... я не могу, Юу! Я не могу так просто взять и... живых... людей... Я...
От двух из трех пущенных по тенистому следу ножей он увернулся, в то время как последний просвистел мимо, растерзав заточенным наконечником бледную щеку. Взметнулись пеной малиновые капли, остекленели глаза, и погибающие мысли, скачущие в мальчишеской голове откормленными жирными блохами, впившись жвалами в извилины судорожно сокращающегося мозга, вдруг так ясно, как никогда, проорали, погрузив дрогнувшее тело в криогенический чертов ступор: этот человек еще ни разу, еще никогда не убивал никого, корме проклятых Акум.
Этот человек – солдат, но солдат из странствующей плавучей Утопии, нацеленный всеми своими помыслами, сердечными жилами, глупыми надеждами на спасение, не на смерть.
Этот солдат – идиот.
Идиот, идиот, настолько жалкий безнадежный идиот, что...
За грохотом опрокинувшейся цистерны, скопившей в склизких недрах зеленый сок, выдоенный из вивернов и саламандр, Юу, в силу низкого роста, оказался единственным, кто заметил в облаке ринувшегося кверху пара еще одну фигуру: не ворону – гиену. Трусливую падаль, циничного ублюдка, носящего совсем иные одежды – обыкновенные, рабочие, лабораторные, понятные своими правилами, до мерзостной тошноты знакомые.
В тумане дыма, в неге сада, стреноженного ядовитым ползновением лозы, Второй наблюдал, как гиена из зеленых снов сдвинувшегося однополюсного рассудка, поднимая нож, нацеливается из-за спины; пружинят в прыжке задние крепкие лапы, искажается в вопле челюсть, горят азазелевым пламенем фосфоресцирующие глаза – до радия далеко, радий – королям, белым полярным волкам, не шакалам, а тебе, жалкая помойная гиена, только жалкий дешевый фосфор детской надоевшей игрушки, выброшенной на пропащую крысиную свалку. Клацнули в опасной близости зубы, стек ядовитой ртутью язык, замахнулся для единственного выверенного удара нож, обещающий покончить с жизнью пустоголового идеалиста, так безнадежно и так потешно верящего в человечество, которое никогда не верило в него...
Юу не знал, зачем выдернул ее, свою чертову беспомощную руку из соскользнувших пальцев Уолкера.
Юу не знал, настолько ли привязался к нему, просто ли все еще желал выбраться на обещанную свободу или не хотел оставаться доживать в мире, в котором не стало бы вдруг его, этого дурного седого монаха.
Юу не знал ничего, даже того, так ли правильно он все это время отталкивал внедряемую в него Невинность – иначе сейчас получилось бы сделать гораздо больше, чем он сделать так или иначе мог.
Он не знал ничего, но, отпихивая снежного джокера, слишком поздно сообразившего, что только что разыгралось позади его лопаток, лег спиной под голодный нож сам, жмуря реснитчатые глаза, выплевывая ударившую в рот кровавую струю – привычно, каждодневно, до отупения больно, а за тупостью – уже ничего не остается, даже ощущений, даже самой этой боли.
Лезвие вошло глубоко, протиснулось на всю целиком рукоять, застряло острием в кости позвоночника, и рука, засадившая его, поняв, что перепутала адреса и взяла совсем не того – дрогнула, разжалась, не ожидая, наверное, что прошитое ею тело останется стоять на ногах, только харкнет кровью, покачнется, но продолжит двигаться дальше, чтобы продержаться хотя бы еще немного, чтобы седой идиот успел обезопасить себя, чтобы никакого второго ножа, припрятанного в кармане, господин сраный фокусник, не отыскалось.
Юу был уверен наверняка, что никогда еще в своей чертовой жизни не улыбался, Юу понятия не имел, каково оно вкус – ощущение промозглой бессмысленной улыбки, но сейчас, подобрав самый неподходящий, наверное, момент, впервые узнавал, впервые делал это.
Скалился.
Ухмылялся.
Показывал зубы и сам играл в мелкого шахматно-черного клоуна, выращенного бродячим по землям льдов причудливым странником с приклеенным к губам отпечатанным львиным рисунком. Он делал это, он булькал пенной розовой кровью, он почти смеялся, как последний умалишенный, а потом, резко оборвавшись, ощутил, как рука, упавшая на плечо, одним ударом отшвыривает его к стене – вшибает разбившейся спиной в камень и железо, уничтожает почти на фарш, заставляет согнуться пополам, напороться еще глубже на чертов впившийся нож, чтобы молча, но истово взвыть: осторожней, тупоголовый идиот! Я, может, и не могу так просто сдохнуть, но мне все еще больно, если до тебя никак не доходит! Мне чертовски больно, поэтому следи за своими гребаными руками!