355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Канда Белый Лотос » Taedium phaenomeni (СИ) » Текст книги (страница 21)
Taedium phaenomeni (СИ)
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 07:30

Текст книги "Taedium phaenomeni (СИ)"


Автор книги: Канда Белый Лотос


Жанры:

   

Фанфик

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)

      Юу вдруг показалось, будто он слышит зов металла – гулкий, совокупляющийся, соприкасающийся, угрожающий, чересчур опасный, угрюмый, сивый, будто пропело не то понятное слабовольное железо, что окружало его всю жизнь с самого рождения, а то, иное, сильное, свирепое и вольное, которое таилось рядом, ближе, чем он мог себе представить, но никогда не ложилось в не умеющую справляться с ним руку. Драконье, коронованное, дикое железо.

      Хитрой улыбкой тренькнули губы Уолкера, белый плащ накрыл жестяной вздувшийся горб, выросший на правом боку, промелькнуло металлическое серое кольцо, а в следующий отрезок секунд, едва Юу успел сообразить, что только что увидели его глаза, в ноздри им обоим ударил ветер – только теперь другой, теперь – иной.

      Никогда еще прежде Юу не дышал ей – цветочной легковесной сладостью, солнечной смеющейся поступью, ударившими в самое нутро осветленными лучами. Забилось сердце, заликовали глаза, приоткрылся в потрясенном вопросе рот, и Уолкер, снова и снова стекающий кровью, отряхивающийся от стрел, как снежный волк под куполом виноградных еловых веток отряхивается от упавшего ему на шкуру оттепелого дождя, прокричал:

      – Это дует ветер из терций и белых акаций, мой славный! И дует он сегодня только для нас с тобой! Теперь – держись! Осталось совсем немного, обещаю тебе! А когда станет страшно – просто закрой глаза и прижмись поближе ко мне! Я клянусь, что вытащу нас отсюда! Клянусь, что уже сегодня на исходе мы окажемся далеко-далеко, и я прочту тебе до конца аладдинову сказку! Верь, верь мне, я прошу тебя!

      Юу не понимал рассудком, но принимал сердцем. Юу видел впереди терпкие клочки пробивающегося в его вечный мрак света, а за спиной – все еще снующий черно-белый ужас, без препятствий бредущий за ними по пятам. Умирал в светлых казематах поддельный ангел-хранитель из битого сусаля, снимали с ряс шерстинки синих облысевших планет призраки-монахи, попрятавшиеся за клокочущими газопроводами, и дым бурлил громче, дым поднимался ярче, огонь пожирал угли, стены почему-то пахли тиной и вымываемой соленой вечностью, и если бесполезный разум хотел спросить слишком много всего лишнего, не нужному никому из них ни сейчас, ни потом, ни даже вчерашним отошедшим днем, то простое наивное сердце, упавшее в лодочку из подставленных когтистых ладоней, только кивнуло, только растаяло красной вареньевой каплей. Только шепнуло, подчинив себе упрямую губную плоть:

      – Верю... я... верю тебе...!

      Уолкер, улыбчивый глупый Уолкер, будто не понимающий, что творит с ним, напел, что если страшно – то лучше зажмурить глаза прямо сейчас и не открывать их до тех пор, пока он не скажет, что уже все, что уже можно. Уолкер звенел своим меховым железом, серел, кусал губы, старался улыбаться только ради него одного, и Второй, страшащийся все это развидеть ничуть не меньше, чем погибнуть, послушно подчинился, сомкнул дрогнувшие отяжелевшие ресницы, крепко-крепко стиснул глаза, оставляя самого себя болтаться в мире запахов, ветров, звуков, громыхающего душевного ядрышка, темноты.

      Почувствовал, как в лицо ударил небывало яркий и теплый свет, как завеяло близкой-близкой свободой, будто в знойный нетерпеливый день выбредаешь из пропекшего поля к сверкающей синевой дикой речке. Как всполошились за спинами страшащиеся солнца птицы-вороны, такие же двоякие, как и ночные сны – вещие или зловещие, зависит все лишь от того, кто их смотрит, кто спит, кто прокладывает свой путь сквозь череду сброшенного оперения.

      Клацнув жестянками, мимо потянулись последние секции трубных котлов, последние старые генераторы, дымящиеся желудки, кишечник большого страшного зверя, возведенного человеческой рукой на заре минувших забытых веков; где-то там же, рядом с ними, клоун сбавил свой ход, велел мгновенно подчинившемуся мальчишке держаться за его шею самому, потянулся к своему боку.

      Зазвенело, столкнувшись, органическое огнистое стекло, сорвало пробками-крышками-затычками усмиряющие жидкого дракона кольца. Зашипел, выбиваясь наружу, едкий прожорливый газ, пролились следы, капли, истоки. Облизнули боковины машин, цистерн, канистр, урн, ленивых органов-жестянок, и когда чиркнула припасенная в кармане спичка, когда запахло древесно-паленым, когда Юу ослепило от круговерти белизны, а внутренности свело от подступающего ужаса новой карусельной неизбежности – ладонь, зашвырнувшая огонь за спину, в средоточие обреченных на смерть пернатых машин, накрыла ему глаза сама, не позволяя нарушить негласного согласия, увлекая в вернувшийся теплый мрак, вихрем унося дальше, выше, ласкающим напуганным шепотом на ухо:

      – Все будет хорошо. Теперь – все будет хорошо, славный, замечательный мой... А пока – просто потерпи еще немножко. Просто потерпи…

      Верь не верь, ищи не ищи, а с потолка валилась известка и ссыпался кирпич, углилось стонущее скукоживающееся железо, конденсировался сжимающийся в первозданное семечко кислород. Бились за спиной опаленные птицы, кричали головы, метались тени, пронзило иглой для бабочкиной имперской ловли последнее лезвие. Рушились стены бездарного мира, кружился вальсом пол, поднимались из тамаса выхваченные сумасшествием пробоины, кренились все выстроенные размалеванные иконы, пахло топильным камнем, буйствующим собирающимся огнем, выжравшим собственное сердце старым драконом в облезающей чешуе, чтобы никто другой больше не посмел осквернить непорочного его тела.

      Юу хватался за клоунскую шею, зарывался в его грудь, дышал через раз, кашлял от накаляющегося зловонного безвоздушия, чувствуя, как сирая земля превращается в самый нелепый на свете глобус, как заносит ударными толчками Уолкера, как сбивается их общий сплетенный шаг...

      Когда аммоний, кислород, керосин и животворительный газ добрались друг до друга, когда слились, соединились, спарились и распустились огненным цветком коротковечной саламандры, на небе затухла последняя из упавших звезд.

      Колодец перекрыло, залило черной водой, пересушило дно, ослепило поднявшиеся кверху глаза.

      Мир оглушило, остановило, подорвало невыносимым гулом, яростью всех тех лет, что томились в глотке адового человеческого пекла; задымилось, загорелось, сорвало вместе со стенами, вспыхнуло кострищем до атмосферных слоев, ударило потоком ливневого урагана золотых аладдиновых песков...

      Последним, что еще осознал, что еще удержал в переплескивающих через берег воспоминаниях Юу, был его клоун – навалившийся со спины, объявший железными руками, запечатавший в нибелунгово кольцо когтистых неразрывных объятий.

      Потом последовал удар.

      За ним пришел полет.

      После, наверное, смерть – вторая, четвертая, седьмая...

      И на короткий промежуток переставшего тикать времени – кусочек просквозившего через чужие пальцы синего, такого слезно-синего скрывшегося неба.


***


      Под ладонями шуршал размолотый песок – полумертвый, крошащийся желтым теплым гипсом, ветхий. Что-то где-то скатывалось, что-то бренчало, журчало, а потом резко затихало, и в уши вторгался неистовствующий сонм напряженного гудящего стрекотания: высокого и низкого, любопытного, близкого, вместе с тем болезненно далекого.

      Следующим, что испытал Юу, едва разлепив сморщенные щелочки плохо видящих отбеленных глаз, было назойливое покалывание в правую щеку, от которого не получалось избавиться ни на минуту: только застелется, только ударит в лицо скрученным спиралью песком, только ноздри зачешутся, не находя в легких сил для полноценного чиха, как колючка тут же затрется о кожу, нарисует повторную царапину, негодуя на исчезнувшую первую, пройдется по ресницам золотым крылом, сшитым из пшеничного колоса, запахнет алым ягодным подлеском и степной травой в застывших у горного подножия облаках.

      Сверху давило, наверху стонало, пыхтело, вяло шевелилось, пыталось назвать знакомое почему-то имя, пробиться сквозь недоумение говорливым голосом, ворваться через уши да в кровь...

      Неуклюже переползая, придавливая тяжелым весом к принимающей земле, ударило острым локтем по прижатой к телу руке, отчего слезы, таящиеся в глуби, мгновенно пробили оболочку из верблюжьего клея, веки разомкнулись пестрыми шторками, на щеки закапала влага, ресницы поймали пятнистые кугуаровы блики скачущих полупустынных цветов, и ветер, пахнущий еще незнакомым Юу чабрецом и полынью, бамбуком и прикорнувшей в проруби затворницей-кувшинкой, предвечерний ветер будущих открытий с горной бухты донес до застывшего мальчишки колокольный набатный звон, сплетенный с пением кузнецовых цикад. Ветер вился рядом, любопытствовал, подбадривал, дергал за черные грязные прядки. Извлекал из поломанных древесных прутьев причудливую руладу, трещал чечетками сушняка, бросал в глаза отстиранный в восточном ручье песок. Путал загривки, играл саксофоном трубного жерла, что выплюнуло побитого бледного мальчишку и его такого же побитого клоуна наружу, под солнечный немеркнущий купол, пришивший к себе белую пуговицу переливчатого солнца, светящего так нестерпимо ярко, что текли слезы, трескались белки, сужались отмирающие зрачки, а все никак не получалось просто взять и отвести от него завороженного взгляда.

      Второй вдыхал сдавленной грудью трепетный свободный воздух, втягивал в вены-ноздри горькую на слово волю, прижимался ладонями к настоящей живой земле и все смотрел на это чертово солнце, не в силах унять боль, страшась, что такому, как он, никогда не привыкнуть и никогда не слиться с ним, никогда не пригодиться для жизни наверху и никогда не прижиться, сделавшись хоть сколько-то достойным этого чертового огненного шара, толстопузо посверкивающего наверху откормленными пухлыми щеками странствующих пасхальных лучей.

      Юу всхлипнул, стиснул кулаки, сдавленно прохрипел под впечатывающим к земле весом, постепенно вывихивающим из должных суставов все кости...

      И вдруг почувствовал, как вес этот замирает, понимает, кажется, что елозит все еще отнюдь не по почве, а на глаза ему тут же опускаются две ладони: сцепляются замком, нежно и мягко поглаживают нагревшуюся зареванную кожу, и голос, склонившийся к самому уху, вкрадчиво и мелодично шепчет, объясняет, почти смеется облачным перезвоном:

      – Знаешь, славный, тебе вовсе не обязательно так на него смотреть, если не хочешь лишиться своих замечательных, очень и очень красивых, глаз.

      Юу, напрочь позабывший удивиться тому, что оба они выжили после отгремевшего чертового взрыва – зачем удивляться, если Уолкер обещал вытащить их оттуда, а он ему просто искренне поверил? – попытался дернуть головой, попытался высвободиться, чтобы только чертов непонятливый идиот не...

      – Не закрывай его! Не закрывай его, ты!

      – Почему? Ты что, и правда жаждешь ослепнуть, дурачок?

      – Нет! Не жажду я ничего! Но потому! Потому что! – почти в истерике, почти в новых слезах, хотя слезы, если подумать, катились и так, закричал он. – Вдруг я прекращу на него смотреть, и оно снова возьмет и навсегда исчезнет?!

      Голос над ухом ненадолго затих, как будто бы задумался. Помешкав, скатился с мальчишки вместе с добивающим якорным весом, принося жалкое, трезвое, гвоздичное облегчение и апельсиновый круговорот соборного буя в искристом тумане полупесчанного желтотравья.

      Одно новое движение – и чертов Уолкер, как самый ловкий на свете паук, белый расхититель живущих гробниц, перехватил его, притиснул к себе, взгромоздил на податливые готовые колени, продолжая накрывать глаза одной-единственной строгой ладонью. Перевернув, будто пустой болванчик, притиснул спиной к груди, зажал между приподнятых согнутых ног, привалился лопатками к зеву кашляющей дымом да пеплом нагретой трубы и, по-собачьи отряхнувшись от налепившегося на кровь песка, хитро да глухо прошептал на розовое ухо:

      – Никуда оно не исчезнет, славный мой. Поверишь?

      – Да откуда ты знаешь-то?! – тут же взбунтовался до сих пор покорный мальчишка. Дернулся, вцепился пальцами в чужое запястье, отодрал ладонь от намокших ошпаренных глаз. Вместо новой встречи с солнцем, натянув собственную узду, повернулся через плечо, уставился глаза в глаза, открыл уже было рот, но почему-то должного оскорбления выдавить из того не смог, почему-то потерялся – слишком живым, слишком не таким, как в недрах ворующей души лаборатории, выглядел сейчас его белый клоун, растянувший от уха до уха губы в кровавой затвердевшей корке. – Почему… не исчезнет…? Почему ты знаешь?

      – Потому, попробую предположить, что я прожил рядом с ним всю свою жизнь, хороший мой?

      И не поспоришь, хоть и очень хотелось. И не нарычишь, хоть и кололось той самой шипастой колючкой под внутренней ложной почкой. И ничего, и никак, только полыхать недовольными разрумяненными щеками, покусанными игривым ветром, ворчать под отбитый испачканный нос, улыбаться сумасшедшими радужками, выстукивать певчим сердцем, не верить, до последнего пока еще не верить, зато дышать, смеяться, ликовать в торжестве, плакать. Слушать:

      – А, знаешь, я прежде не замечал, но глаза у тебя, оказывается, такого же удивительного цвета, как и небо, славный... Настоящее летнее небо. Ну, что ты, что? Не волнуйся, солнце больше не уйдет от тебя, слышишь?

      – Уверен…?

      – Уверен. Конечно, уверен. Куда ему уходить от своего же истосковавшегося неба?

      Юу ругался, Юу матерился – тихо-тихо, чтобы не услышал пока еще незнакомый небесный шар, перед которым если и получалось что делать, так только робеть и смущаться. Ловил пальцами желтые пролетающие листья, оставшиеся витать с прошлых осенних погребов, фыркал, задыхался, кашлял сбитыми кислородными настойками, снова и снова рыдал, после – смеялся, после – хватал выбеленного болтливого идиота за шею, утыкался ему в грудь, стискивал, обнимал, опять ревел, опять кричал, опять бессвязно бормотал, едва поспевая шевелить губами.

      Медленно-медленно, шатко-шатко понимал: они выжили. Понимал – не навсегда, наверное, но...

      Но, Господи, но.

      Выжили, выжили, выжили! Выбрались, сбежали, прошли сквозь огонь, пролетели псом, розой и хохочущим жарким драконом сквозь воронью кружащую стаю, сквозь лабиринты и камни, сквозь холод и проложенные крысами трубы!

      И золотое ржавое солнце медленно клонилось вниз, медленно садилось тучной откормленной птицей во взбитые облака света и пыли, и просыпались за тенью его тусклые комочки-звезды, и носились над песками последние дымные очаги, и светились далеко впереди огни качающейся на волнах пристани, до которой топать – сутки, трое, пятеро, потому что земля вовсе не круглая, глупый ты доверчивый малыш.

      Земля всего лишь длинна, так длинна, так беспробудна, так хороша...

      И теперь, когда ты знаешь это, малыш…

      Теперь не спи, слышишь?

      Никогда, ни на секунду, пока не узнаешь всего, пока не вкусишь, пока не поверишь, что твое и надолго – не спи.

      Не спи.




Mea vita et anima es…


      ...И привратник Кафур вышел на улицу и отдал магрибинцу волшебную лампу, а взамен получил новенький медный светильник. Магрибинец очень обрадовался, что его хитрость удалась, и спрятал лампу за пазуху. Он купил на рынке осла и уехал.

      А выехав за город и убедившись, что никто его не видит и не слышит, магрибинец потер лампу, и джинн Маймун явился перед ним. Магрибинец крикнул ему:

      – Хочу, чтобы ты перенес дворец Аладдина и всех, кто в нем находится, в Ифрикию и поставил бы его в моем саду, возле моего дома. И меня тоже перенеси туда.

      – Будет исполнено, – сказал джинн. – Закрой глаза и открой глаза, и дворец будет в Ифрикии. А может быть, ты хочешь, чтобы я разрушил город?

      – Исполняй то, что я тебе приказал, – сказал магрибинец, и не успел он договорить этих слов, как увидел себя в своем саду в Ифрикии, у дворца. И вот пока все, что с ним было.

      Что же касается султана, то он проснулся утром и выглянул в окно – и вдруг видит, что дворец исчез и там, где он стоял – ровное гладкое место. Султан протер глаза, думая, что он спит, и даже ущипнул себе руку, чтобы проснуться, но дворец не появился.

      Султан не знал, что подумать, и начал громко плакать и стонать. Он понял, что с царевной Будур случилась какая-то беда. На крики султана прибежал визирь и спросил:

      – Что с тобой случилось, о владыка султан? Какое бедствие тебя поразило?

      – Да разве ты ничего не знаешь? – закричал султан. – Ну так выгляни в окно. Что ты видишь? Где дворец? Ты – мой визирь и отвечаешь за все, что делается в городе, а у тебя под носом пропадают дворцы, и ты ничего не знаешь об этом. Где моя дочь, плод моего сердца? Говори!

      – Не знаю, о владыка султан, – ответил испуганный визирь. – Я говорил тебе, что этот Аладдин – злой волшебник, но ты мне не верил.

      – Приведи сюда Аладдина, – закричал султан, – и я отрублю ему голову!

      В это время Аладдин как раз возвращался с охоты. Слуги султана вышли на улицу, чтобы его разыскать, и, увидев его, побежали к нему навстречу.

      – Не взыщи с нас, о Аладдин, господин наш, – сказал один из них. – Султан приказал скрутить тебе руки, заковать тебя в цепи и привести к нему. Нам будет тяжело это сделать, но мы люди подневольные и не можем ослушаться приказа султана.

      – За что султан разгневался на меня? – спросил Аладдин. – Я не сделал и не задумал ничего дурного против него или против его подданных.

      Позвали кузнеца, и он заковал ноги Аладдина в цепи. Пока он делал это, вокруг Аладдина собралась толпа. Жители города любили Аладдина за его доброту и щедрость, и, когда они узнали, что султан хочет отрубить ему голову, они все сбежались ко двору. А султан велел привести Аладдина к себе и сказал ему:

      – Прав был мой визирь, когда говорил, что ты колдун и обманщик. Где твой дворец и где моя дочь Будур?

      – Не знаю, о владыка султан, – ответил Аладдин. – Я ни в чем перед тобой не виновен.

      – Отрубить ему голову! – крикнул султан, и Аладдина снова вывели на улицу, а за ним вышел палач.

      Когда жители города увидели палача, они обступили Аладдина и послали сказать султану:

      «Если ты, о султан, не помилуешь Аладдина, то мы опрокинем на тебя твой дворец и перебьем всех, кто в нем находится. Освободи Аладдина и окажи ему милость, а то тебе придется плохо».

      – Что мне делать, о визирь? – спросил султан, и визирь сказал ему:

      – Сделай так, как они говорят. Они любят Аладдина больше, чем нас с тобой, и, если ты его убьешь, нам всем несдобровать.

      – Ты прав, о визирь, – сказал султан и велел расковать Аладдина и сказать ему от имени султана такие слова:

      «Я пощадил тебя, потому что народ тебя любит, но если ты не отыщешь мою дочь, то я все-таки отрублю тебе голову. Даю тебе сроку для этого сорок дней».

      – Слушаю и повинуюсь, – сказал Аладдин и ушел из города.

      Он не знал, куда ему направиться и где искать царевну Будур, и горе так давило его, что он решил утопиться. Он дошел до большой реки и сел на берегу, грустный и печальный.

      Задумавшись, он опустил в воду правую руку и вдруг почувствовал, как что-то соскальзывает с его мизинца. Аладдин быстро вынул руку из воды и увидел на мизинце кольцо, которое дал ему магрибинец и о котором он совсем забыл.

      Аладдин потер кольцо, и тотчас явился перед ним джинн Дахнаш, сын Кашкаш, и сказал:

      – О владыка кольца, я перед тобой. Чего ты хочешь? Приказывай.

      – Хочу, чтоб ты перенес мой дворец на прежнее место, – сказал Аладдин.

      Но джинн, слуга кольца, опустил голову и ответил:

      – О господин, мне тяжело тебе признаться, но я не могу этого сделать. Дворец построен рабом лампы, и только он один может его перенести. Потребуй от меня что-нибудь другое.

      – Если так, – сказал Аладдин, – неси меня туда, где находится сейчас мой дворец.

      – Закрой глаза и открой глаза, – сказал джинн.

      И когда Аладдин закрыл и снова открыл глаза, он увидел себя в саду, перед своим дворцом.

      Он взбежал наверх по лестнице и увидел свою жену Будур, которая горько плакала. Увидев Аладдина, она вскрикнула и заплакала еще громче – теперь уже от радости. Успокоившись немного, она рассказала Аладдину обо всем, что с ней произошло, а затем сказала:

      – Этот проклятый магрибинец приходит ко мне и уговаривает меня выйти за него замуж и забыть тебя. Он говорит, что султан, мой отец, отрубил тебе голову и что ты был сыном бедняка, так что о тебе не стоит печалиться. Но я не слушаю речей этого злого магрибинца, а все время плачу о тебе.

      – А где он хранит волшебную лампу? – спросил Аладдин, и Будур ответила:

      – Он никогда с ней не расстается и всегда держит ее при себе.

      – Слушай меня, о Будур, – сказал Аладдин. – Когда этот проклятый опять придет к тебе, будь с ним ласкова и приветлива и обещай ему, что выйдешь за него замуж. Попроси его поужинать с тобою и, когда он начнет есть и пить, подсыпь ему в вино вот этого сонного порошка. И когда магрибинец уснет, я войду в комнату и убью его.

      – Мне будет нелегко говорить с ним ласково, – сказала Будур, – но я постараюсь. Он скоро должен прийти. Иди, я тебя спрячу в темной комнате, а когда он уснет, я хлопну в ладоши, и ты войдешь.

      Едва Аладдин успел спрятаться, в комнату Будур вошел магрибинец. На этот раз она встретила его весело и приветливо сказала:

      – О господин мой, подожди немного, я принаряжусь, а потом мы с тобой вместе поужинаем.

      – С охотой и удовольствием, – сказал магрибинец и вышел, а Будур надела свое лучшее платье и приготовила кушанья и вино.

      Когда магрибинец вернулся, Будур сказала ему:

      – Ты был прав, о господин мой, когда говорил, что Аладдина не стоит любить и помнить. Мой отец отрубил ему голову, и теперь нет у меня никого, кроме тебя. Я выйду за тебя замуж, но сегодня ты должен исполнять все, что я тебе скажу.

      – Приказывай, о госпожа моя, – сказал магрибинец, и Будур стала его угощать и поить вином и, когда он немного опьянел, сказала ему:

      – В нашей стране есть обычай: когда жених и невеста едят и пьют вместе, то последний глоток вина каждый выпивает из кубка другого. Дай же мне твой кубок, я отопью из него глоток, а ты выпьешь из моего.

      И Будур подала магрибинцу кубок вина, в который она заранее подсыпала сонного порошка. Магрибинец выпил и сейчас же упал, как пораженный громом, а Будур хлопнула в ладоши. Аладдин только этого и ждал. Он вбежал в комнату и, размахнувшись, отрубил мечом голову магрибинцу. А затем он вынул у него из-за пазухи лампу и потер ее, и сейчас же появился Маймун, раб лампы.

      – Отнеси дворец на прежнее место, – приказал ему Аладдин.

      Через мгновение дворец уже стоял напротив дворца султана, и султан, который в это время сидел у окна и горько плакал о своей дочери, чуть не лишился чувств от изумления и радости. Он сейчас же прибежал во дворец, где была его дочь Будур. И Аладдин с женой встретили султана, плача от радости.

      И султан попросил у Аладдина прощения за то, что хотел отрубить ему голову, и с этого дня прекратились несчастья Аладдина, и он долго и счастливо жил в своем дворце вместе со своей женой и матерью…



      – Вот так, славный мой... Я бы с удовольствием почитал для тебя еще, но...

      – Продолжения нет, я знаю.

      Аллен, ласково улыбнувшись, захлопнул отправившуюся вместе с ними в путешествие книгу из далеких сточных подземелий, с осторожностью отложил сборник расклеивающихся страниц на прикроватную тумбочку, с нежностью посмотрел на капельку робкого, капельку смущенного, капельку надувшего губы и щеки Юу, с абсолютным вниманием выслушавшего арабскую сказку в четвертый раз за последние трое суток. Мальчишка под его взглядом поежился, приподнял любопытствующее, немножко разочарованное лицо. Всегда-то удивительный, интригующий, необычный каждой своей ягодной косточкой, по-особенному, восточному, привлекательный, сейчас – отмытый, причесанный, ухоженный и опрятный, одетый в чистые мягкие одежды, кутающийся в белую льняную простыню и пушистое одеяло из скатанной в войлок альпачьей шерсти, он представлялся задумчиво покусывающему губу Уолкеру уже в строго ином свете: пройдет пара-другая лет, мальчонка подтянется стройным побегом вверх, расцветет, обратится в фарфоровую изящную куклу, покоряющую каждое второе сердце из тех, что встретятся ей на пути, и мысли эти, приходящие от часу к часу, частично грели, частично подпитывали бурлящую в крови гордость за то, что именно он сорвал прелестный диковинный бутон, частично подпитывали пробуждающуюся на филигранных ресницах будущую рысью ревность.

      – Продолжения нет, радость моя, – с улыбкой щедрой, но слишком серьезной, чтобы Юу не мог не напрячься, ответил он. – Как только мы с тобой определимся, куда нам трогаться отсюда в первую очередь – я обещаюсь достать для тебя и других хороших книг, столько, сколько тебе захочется, а пока что...

      – Пока что?

      – Придется нам с тобой довольствоваться обществом друг друга, а не сказок. – Хитрющие губы растянулись шире, лукаво перемигнулись с вызолоченным зажженным ночником, оглаживающим комнатные полы и стены, ковры и подвесные лампадки, задувшие синий воск пахнущих смолой и черникой свечей, и Юу, успевший за три неполных дня изучить значение этой новой улыбки достаточно хорошо, чтобы не заволноваться, поспешно отодвинулся, вжался спиной в резное изголовье одной на двоих кровати, повыше натянул сползающее вниз одеяло – пусть чокнутый Уолкер пока и не торопился распускать рук так, как, кажется, распустить бы и мог, и хотел, Юу остро чувствовал, что скоро этот день, когда сомнется последняя яблочная граница, неминуемо придет, а потому лучше оставаться настороже, лучше опасаться, лучше чутко прислушиваться к оттенкам и запахам, чтобы не воспротивиться, так хотя бы запомнить их все: самые первые, самые удивительные, самые сладкие, кружащие помешавшуюся ответом голову. – Право, милый мой, мне ведь тоже известны кое-какие неплохие истории. Так почему бы, спрашивается, не спросить и меня, м-мм?

      Юу прикусил губу, с недоверием покосился на протянутую к нему своевольную руку, бережно опустившуюся на согнутую острую коленку, сумевшую обжечь жженым горчичным медом даже сквозь шерстяной жвачный войлок. Пощурился, отталкивая прочь заставляющий терять нужную бдительность свет. Беззлобно, желанием одной только закореневшей привычки – Уолкер уверял, что когда постареет, он станет просто-таки бесподобно невыносимо-очаровательным, а Юу с того лишь только больше рычал да злился, – поворчал. Набычившись исподлобья, гораздо громче и выше нужного пробурчал с созвучиями пляшущей по гландам да дыхательным трубкам паники:

      – А я что, против, что ли?! Сиди и рассказывай свои чертовы истории, кто тебе мешает?! Только...

      – Только?

      – Только напирать-то на меня при этом зачем?! – рявкнув, он брыкнулся неутомимой ногой, подался поближе к иному краю, слишком хорошо понимая, что все равно бесполезно, что никуда он от этого чертового идиота уже не денется: вон, тот уже приподнялся с пододвинутого к постели стула, уперся коленом в прогнувшийся голосистый матрас, засверкал повлажневшими одурелыми глазами, задышал перегревшейся на солнце собакой – Юу сам их видел, этих тупоумных собак, Юу теперь было с чем сравнить, Юу знал, обдумывал, приходил к выводу: и шут в тебе скрывается, чертов господин экзорцист, и лохматая приблудная собака. – Чего ты опять ко мне лезешь, а?! Чего опять хочешь?! Почему не можешь просто сесть на свою задницу и спокойно сидеть?!

      Уолкер, сука, только улыбался. Уолкер, сука песья, молчал, демонстрируя ослепительную, как солнце над таволжьим лесом из сиреневых глициний, белизну безупречных зубов.

      Подался дальше, прильнул ближе, пополз настырной рукой, перебирающей паучьими пальцами, по одеялу, по простыни, по пальцам и лодыжкам дернувшихся ног, знаменуя начало этого чертового, по-своему для обоих долгожданного ежевечернего игрища, в котором Юу вот-вот, потеряв последние капли подбитой выдержки, выпрыгнет из постели, ринется босиком по снятой комнатушке прибрежного шумного отельчика, опрокидывая на ходу все, до чего сумеет – случайно или нарочно – дотянуться. Зеркальный шкафчик с расческой и подаренными шнурками для волос, которые твердо вознамерился помощью вдохновленного Уолкера растить. Накрытое расписной бумазеей кресло в уютном затененном углу, обшитое хрустящими созвездиями декабря, вмерзшими в шкуры несущихся за зайцами гончих, в котором Аллен в самый первый день пребывания здесь еще пытался скоротать долгую зябкую ночь, а под утро, устав, соскучившись да разнывшись всеми костяшками, все равно приполз на брюхе к рычащему, но впустившему его в постель мальчонке, сгребая в теплые собственнические объятия и с тех самых пор почти ни на секунду не отпуская того от себя прочь. Округлый каштановый столик об одной ножке с картежными прогнозами о новом краповом дожде на полдник и проливном молоке на завтрак, с букетом из алых-алых рябиновых роз в пузатой прозрачной вазочке, подаренных влюбленным на всю голову седым шутом под лучами впервые увиденной мальчиком-из-клетки колдуньи-луны.

      Юу замечется вдоль стен, скорее шутливо, чем всерьез, отбрыкается, поворчит на глупого дурака, специально же пытающегося казаться медленнее, простодушнее и нерасторопнее, чем он, быстрый, хищный и стремительный, есть. Поняв, что ему снова просто поддаются, заругается, остановится, взберется с ногами на подоконник распахнутого окна, свесив вниз над городом пятки да тощие голени, тут же ощутив, как сзади прижимается чужой живот, грудь, обхватывают поперек тела тревожливые вездесущие руки. Перевесится через дрогнувшее узкое плечо седая голова, заглянув нежной зябкостью в те глаза, что отныне как спелые сочные сливы в набухшей вельветовой кожуре воскресшего в воскресенье Лазаря. Прижмется губами к велюровой щеке, соскользнет к приоткрывшемуся впускающему рту; нежно повернут голову цепкие ловкие пальцы, сплетется из звуков и красок новый рассветный поцелуй, и пока сам Юу станет хвататься потряхиваемыми ладонями за шутовские плечи, пока будет обмякать и позволять оттаскивать себя обратно в постель, чтобы тискаться всю ночь напролет, чтобы выпрашивать новых сказок и сворачиваться на теплой груди под теплым одеялом, все еще боясь смыкать глаз и отдаваться дышащему за спиной сну, белый олень, пролетевший по небу, царапнет короной рогов луну по провисшему лицу. Взорвутся заигравшими тулумбасами и хохотом бродячих попрошаек сине-желтые улочки, распустятся ночные пыльцовые желтофиоли, просыплются с залечившего шрамы небосводы все звезды, ангелы, золотые рыбки, сердца, слепленные из штормящего янтаря, пахнущие голубой пекинской сосной, собственноручно укладывающиеся в подставленные ладони, дивящиеся истинным земным богатствам...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю