Текст книги "Taedium phaenomeni (СИ)"
Автор книги: Канда Белый Лотос
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
– За... затк... нись ты... – он вовсе и не плакал, нет. Он рыдал, он до судороги стыдился, плотнее зарывался лицом в плечо, будто так надеялся спрятаться и никому не показывать этих своих нетаковых секретов, делающих его самым обыкновенным, самым живым человеком из сотни, тысячи, миллиарда. – Заткни… свой… Рот свой заткни…
– Я вытащу тебя, славный, хороший мой, чудесатый мальчишка... Обещаю, что вытащу тебя наружу. Покажу солнце, покажу небо, покажу зиму, покажу лето. Покажу все, что ты только захочешь увидеть...
Он укачивал его, неторопливо и незаметно перетягивал на колени, кутал в кокон согревающих рук, которые умудрялись находиться одновременно везде. Не замечая того, утыкался губами в шершавую пушистую макушку, целовал, выглаживал кончиками дрожащих пальцев трепетные уши и шею, мокрые щеки и выступающие остринкой лопатки, а мальчишка, скаля зубенки, отдавался, мальчишка уже позволял, хватался за одежду, тщетно пытался порвать. Шептал только долгим заевшим полукругом:
– Заткнись... заткнись, заткнись же...
– Я покажу тебе весну, покажу острова, полные бананов и банановых королей. Покажу сусликов и мартышек, большие зеленые эвкалипты и как по осени улетают на юг серые цапли с камышовых болот. Дорожные бродячие сюжеты, записанные собранной мокрой грязью на глиняные таблички. Проливной теплый дождь, потемневшие от времени городские часы на старой колокольне, стоящие на туманной сырой площади, пока внизу снуют люди, пестреют разноцветные зонты. Тащащих телеги лошадей и набитые карусельным барахлом кибиточные экипажи. Открывшийся приездной цирк ранним летним утром, когда солнце еще до конца не встало, а в клетках уже просыпаются голодные полосатые тигры и мохнатые желтые львы с царственной гривой. А потом снова – весну, весну, весну с белыми певучими ландышами... Я не знаю почему, Юу, но больше всего я хочу показать тебе, как после долгой холодной зимы в белых шубах приходит, наконец, цветущая весна...
Заговоренный мальчишка в его руках всхлипывал, пытался сложиться пополам, подтянуть забинтованные ноги и все еще притвориться, будто его здесь вовсе нет, будто это ветер роняет чьи-то чужие росистые слезы, будто пришлого полупрозрачного фантома гладят пальцы странного седого экзорциста, пахнущего незнакомой проточной водой, незнакомым дерзновенным духом, незнакомым фривольным воздухом.
Если бы Юу только умел понимать, что такое холодный подслеповатый дождь и павшие листья в лужной мутной воде, что такое продрогшая смерзшаяся земля и зеленые мхи в тротуарных расщелинах, он бы узнал их, эти причудливые запахи, а так...
А так только...
– Что еще за... весна...? Кто такая эта... весна...? – надрывая голос, хрипло пробулькал он набившимися в нос терпкими и липкими слезами.
Аллен, приподняв уголки уставших губ, улыбнулся – грустно, прокаженно, с виной и потерянностью облетевших хвощовых лепестков, упавших с абрикосового дуплистого дерева в долине Тысячи Бамбуков. Настороженно поцеловал мальчишку в макушку, поцеловал в лоб, крепче стиснул удерживающие греющие руки, бережно прижимая к себе успокаивающийся цепляющийся сверток. Тихо-тихо, продирая горло хрипящим кашлем, прошептал:
– Наверное, это такая птица: весна, понимаешь, никогда не показывается на глаза в своем истинном облике, поэтому всем, кто мечтает повстречать ее, остается только гадать, как же она может выглядеть. Птица эта прилетает единожды за год, согревает все вокруг себя щедрым солнцем – просыпаются умершие было листья, травы, цветы, деревья, снова выбираются под небесный свет животные. Возвращаются иные птицы – с северных широт, с западных вересковых пустошей и восточных рисовых туманностей: это ведь не более чем сказка, что птицы улетают только на юг. Весна щедро раздаривает ароматы душистых вишен, поливает алые спеющие ягоды из зеленой грушевой лейки, приносит бабочек и дикие луговые травы на садовые склоны, ласкает дневной желтый шар, отчего тот светит все ярче и ярче. Журчит синими проталыми ручьями, колосится диким злаком в озолоченных полях. Люди по весне почему-то становятся добрее, воздух – чище, надежды – острее, болезненнее, увереннее и недостижимее. Наверное, весна – это как утро для Земли: просто она старше нас, наша планета, ей отмерено увидеть и прожить гораздо больше, а потому и день ее тянется столь долго по человеческим меркам: для нас пролетает тягучий год, для нее – всего лишь какие-то смешные сутки.
– Я... не понимаю... Не понимаю почти ничего из того, о чем ты говоришь... придурок… «Птица»... «ягоды», «вишен»... Что все это такое...? Что оно значит…? Как... черт... Как я могу тебя понять, дурак, если я не... я не... не... – чувствуя себя последним идиотом, не зная, куда падать от вылившегося на щеки стыда дальше, мальчишка смолк, не договорил, уткнулся лицом в чужую дышащую грудь, рассеянно вслушиваясь в удары замедлившего ход сердечного клапана.
– Это все не важно, славный мой. Я покажу тебе все, что ты захочешь увидеть, все, чего ты не понимаешь сейчас, как только мы выберемся отсюда – обещаю тебе, что там не потребуются больше никакие слова. Ты и сам все поймешь, едва только повстречаешь ее.
– Весну…?
– Весну, да.
Слушать незнакомый пульсирующий голос вблизи, прильнув ухом к грудине, было до терпкости странно: голос, льющийся ради него, зарождался где-то на немыслимой глубине, неукоснительно, непредрешимо поднимался лунным прибоем вверх. Казался глубже, чем есть, теплее, тише и вместе с тем одновременно немыслимо громче, и Юу...
Юу отчего-то даже молчаливо согласился довериться ему: возможно, подумал он, потому что внутренний безмолвный голос сокровеннее голоса поверхностного, говорливого; он зарождался рядом с тоскующим сердцем, и каждый инстинкт, доставшийся Юу от донора, от человека, которым сам он никогда не являлся, веровал, что лжива одна только оболочка, сокрытая истина – в глубине, слушать нужно ее, если жаждешь отыскать верный для всего сущего ответ.
Юу бы хотел, чтобы и его нутро тоже чем-нибудь отозвалось, чтобы и оно сказало что-нибудь необычное, решающее, пригодное для этого вот непонятного седого дурака. Юу, хоть и заранее зная, что ничего в полых внутренностях не отыщет, прислушался, напрягся, зажмурил глаза, попытался на того, другого, себя, запрятанного на дне, прикрикнуть, но услышал лишь только как забурчал голодный растревоженный желудок, расстроенно булькнул густой желтый сок, сократились непривыкшие к иной пище, но все еще жаждущие ее испробовать мышцы, и за этой обыденной ересью, на которую Юу никогда прежде не обращал внимания, он, поняв вдруг кое-что, неуверенно, тихо, но все-таки произнес, надувая от недоверия к собственным словам порозовевшие щеки:
– Эй, Уолкер...
– Да...?
– Я… я знаю, где найти для тебя ту жратву, которую ты станешь есть.
– Правда, хороший мой? С чего бы это ты вдруг…
– Да заткнись ты, сказал же уже! Не спрашивай меня. Не смей меня ни о чем спрашивать! Я и так не понимаю, зачем продолжаю с тобой возиться! Просто заткнись и подожди до чертовой ночи! Понял?
Сучий Уолкер, у которого не башка, а сплошные проблемы, закрученные в тугой узел, не ответил, не кивнул, не проговорил ни единого должного слова.
Только наклонился еще ниже нужного, стиснул пойманного мальчишку крепче и, согревая так, как не согревало ничто и никогда, уткнулся тому губами в ключицы под сползшим ненароком воротником.
***
Ближе к девяти часам вечера Юу, искренне опасающийся, что поселившегося в его пугающей комнатенке нахального седого экзорциста могут обнаружить и схватить, велел тому притаиться, засесть и ждать, а сам почти впервые раньше назначенного срока выбрался наружу, за дверь, плотно прикрыв за собой громыхнувшие створки и пообещав, что где-нибудь спустя шестьдесят минут он обязательно вернется обратно.
Аллен его отпускать не хотел, Аллен ломался и пытался разузнать, понять, всунуть свой нос туда, где его никто видеть не хотел, но, в конце всех концов, напоровшись на стену из нерушимого упрямства, все-таки отпустил.
Оставшись наедине с самим собой будто совсем впервые – он нервничал, психовал, расхаживал взад и вперед по периметру скотобойного зальчика, недоверчиво поглядывал в сторону черного желчного окна. Чутко прислушивался к долетающим изолированным звукам извне, с легким ознобом на посеревшей коже узнавая, что стены здесь страшные, двери страшные, приближающихся или отдаляющихся шагов не слышно, зато слышно, как откуда-то доносятся размытые изуродованные голоса, вопли, вой, сквозистый замкнутый гул, скрежет, трение замурованных в стены полусонных жвачных механизмов.
Еще чуть погодя Аллен вдруг практически почувствовал, что из-за черного стекла на него все-таки смотрят, пусть Юу и уверял, что смотреть было некуда, некому и неоткуда – разве мог маленький ребенок до конца разобраться, работает эта штука или же нет?
Ощущение оказалось настойчивым, почти маниакальным, вцеживающимся под раздувшуюся кожу, переключающим рычажки стабильного управления в слабом надломанном мозгу; белые обитые стены, хохоча, давили, анатомический стол о черных ножках запах пролитой на него кровью, пол с проеденной таблеткой дырой шелушился под ногами, где-то продолжали парить белые размытые фигуры-простыни, исчезая прежде, чем Уолкер успевал их запечатлеть.
Через следующие десять минут Аллену вдруг подумалось, что за проведенные в этом месте сутки он наверняка сошел бы с ума: без вопросов, без преувеличений, без прикрас и всего того потешного, лживого, исковерканно-невинного, что слово «сумасшедший» давно стало значить.
Нет, он бы рехнулся по-другому, по-настоящему; он уже начинал трогаться рассудком, пока носился по больничному зловонному закутку, пока в ужасе косился на незамеченные ранее газовые терморегулирующие баллоны неподалеку от столовой операционной кровати, пока чувствовал себя посаженной в клетку морской свинкой, одновременно замкнутой в удушливое кошмарное пространство и вместе с тем открытой любопытствующим глазам наблюдающих садистов-людей.
Он не представлял, как можно уснуть здесь, в этом каменном мешке с крошечными окошечками для поступающего удушливого кислорода. Заламывая мешающие руки, как беспокойная сорная муха с отяжелевшим черным брюхом, даже не хотел воображать, каково все это время жилось заточенному здесь мальчонке: улечься на кошмарную столешницу, дождаться выключения громыхнувшего цоколем света, укутаться в простыню. Почувствовать вокруг себя обострившиеся убивающие запахи разложившейся от медикаментов плоти, день изо дня существовать в продолжающей медленно добивать могиле, даже не в больнице, в откровенном дурдоме с кипенными волокнистыми стенами и чертовым подзорным стеклом, которое, хитро подмигивая тусклыми окулярами, начинало выводить из себя все больше и больше.
Стекло глядело, стекло холодило, стекло притягивало к себе уродством отпущенных улыбок, и еще через семь минутных единиц Аллену вдруг подумалось, что лучшее, что он может сейчас сделать – это выбить его к чертовой матери прочь, уничтожить, оборвать никому не нужное существование, избавиться от белых улиток, постоянно таращащихся антенных выдвижных глаз.
Наверное, он бы и впрямь попытался – позабыл, кто он такой, ухватился за проклятую табуретку, замахиваясь той для бесполезного сокрушительного удара. Воспоминания болезненно клюнули в загривок, внутри взбунтовалась проигнорированная крестовая сила; стиснув зубы, Аллен почти активировал Клоуна, почти всадил в проклятую стекляшку убивающие когти, на этот раз уверенный, что успеха добьется и сучья чернота разлетится на миллионы мелких крошевных осколков...
И остановился только чудом, только провидением свыше и маленькой господней хитростью-уловкой, вынудившей услышать, как по ту сторону двери раздается громоздкий скрежет, чей-то надрывной вопль, сальный крик, шахтерная ругань.
Шаги не просто пробились в его самообразный кокон, не просто прозвучали на грани отмахнувшегося от них слуха – шаги взорвались, ворвались, вторглись с болезненного обескуражившего удара; нечто массивное стукнулось о ту сторону закрытой пока еще двери, и Аллен, более-менее возращенный к истокам самого себя, задохнувшись в стылом запоздавшем понимании, чего он только что чуть не натворил, мечась из стороны в сторону, в ужасе осознавая, что спрятаться здесь практически негде, рванул в благословении кусающей за пятки удачи к первому попавшемуся санитарному шкафу.
В истерике ускользающего из пальцев времени отодрал тот от запыленной стены, с ужасом обнаружив, что некоторые из затесавшихся наверху бутылочек, пошатнувшись, свалились на пол, растекшись стеклом, порошками, звоном и каплями. Кусая губы, но понимая, что лучшего убежища здесь попросту не отыскать, если только не вырыть за двадцать секунд спасительный окоп, пролез в образовавшуюся между стеной и мебельным задником щель, умаливая Бога, чтобы тот только не выдал и не привел сюда кого-нибудь, награжденного дарованием и склонностью проявлять чересчур завышенное внимание…
А уже в следующую секунду услышал – видеть из его нового убежища совершенно не получалось, – как дверь, прошаркав низом по полу, с тяжелым скрипом приоткрывается, впуская внутрь не только мальчишеские легковесные шажки, но и стук чьих-то чужих каблуков, размеренным грузным шагом бредущих за маленьким зверенышем по следу.
Снова закрылась дверь, прохлопала площадными голубиными крыльями ткань, прокряхтел молодой опустошенный голос, в котором Аллен почти сразу узнал ту несчастную обезьянку, что вилась следом за врачующим Сирлинсом в самом начале его непредвиденного утреннего пути:
– И зачем, скажи, пожалуйста, ты снова на меня набросился, Юу?
Ответа не последовало; мелкие легкие шажочки прошаркали до угрюмого стола, резонирующе оборвались. Скрипнуло слитое с железом держащее дерево, подыграла обившая поверхность стянутая животная кожа.
Аллен разобрал пренебрежительное знакомое цыканье, ощутил ударившие в воздух нервные истоки, почти поймал на себе чернявый понимающий взгляд, прошедший стрелой сквозь шкаф. В ту же секунду услышал:
– Я только пришел сказать, что у нас случились некоторые... проблемы, поэтому сегодня мы с тобой заниматься не сможем. Сегодня я просто проверю тебя, подлатаю, если обнаружу, что что-нибудь не в порядке, и ты останешься отдыхать до утра. Ты ведь все равно не любишь ходить в ту комнату, верно? Поэтому, мне кажется, что это хорошие новости для тебя, и тебе не стоит благодарить за них попыткой открутить мне голову – она, если ты не успел запомнить, обратно не прирастет.
– Да плевать... – послышалось откуда-то со стола растерянное и капельку недоуменное признание. Чуть после с покусанных губ слетели слова новые, подторможенные, будто мальчишке требовалось не в пример больше времени, чтобы все разом впитать и постичь: – Ненавижу я никуда ходить. И здесь быть ненавижу. И вас всех тоже ненавижу. – А еще чуть после, снова погрузив пространство в гул отбивающего третьего сердца, доспросил не собравшиеся сразу остатки: – Что еще за проблемы?
Из другого конца комнаты донесся отзвук приближающихся неторопливых шагов – клак-клак-клак, топ-топ-топ.
Человек-обезьянка добрел до тех шкафчиков, что стояли тремя ярусами дальше от шкафа Аллена, завозились на полках руки, зазвенели соприкоснувшиеся стекла, закачались стиснутые наполненные баночки. На секунду копошение прекратилось – просочился в воздух вымотанный опустевший стон. После – возобновилось снова, только теперь еще более медленное, сдавленное, почти обреченное.
– Юу... ты опять здесь буйствовал?
– А? – прозвучало удивленно, искренне.
– Здесь же настоящий бардак... Кто еще, кроме тебя, мог это натворить? Ты снова разбил лекарства. Сколько раз мы просили тебя этого не делать? Они дорогие, у нас не всегда есть для них замена, и они нужны, чтобы поддерживать твое же здоровье, и то, что ты так легкомысленно к этому относишься…
– Но я ничего не делал. Сегодня я ничего не…
Юу еще ничего не понимал, только сопел, потихоньку раздражался, шуршал простыней и бросал в белую спину озлобленные непримиримые взгляды – ладно бы еще наезжали за дело, но чтобы просто так, когда он действительно не был ни в чем виновен...
– Не нужно мне лгать. Это еще что за фокусы такие? Обычно ты всегда говорил правду, какой бы неудобной для тебя она ни была, и мы всегда старались пойти тебе навстречу. Что случилось на этот раз? Опять леди-призрак, цветы или ты просто проснулся в дурном настроении?
Мальчишка фыркнул, рыкнул, в то время как Аллен, проклинающий себя направо и налево, все отчетливее понимал, что это по его вине, что это он – конченный безнадежный идиот, что если этот чертов примат сейчас попробует протянуть руку и тронуть измученного Юу – ему будет стоить всей его выдержки и надорванного сердца, чтобы не выбраться отсюда и не оторвать обезьяне чертовой желтокурой головы, потому что кто-то когда-то не зря, наверное, придумал это проклятое, примитивное, но все еще работающее «око за око».
– Ты совсем спятил, что ли? Хватит ко мне лезть! Я ведь серьезно ничего не... – а потом он вдруг резко замолк.
Наверное, понял.
Снова ударил сквозь удерживающую шкафную деревяшку задумчивый рассеянный взгляд, снова скрутило желудок, и снова Аллен, вонзаясь от бессилия зубами в податливые губы, услышал надорванное, надтреснутое, блеклое и даже меньше чем наполовину живое:
– А-аа... ага. Точно. Я и забыл совсем. Сюда приходила эта… чертова баба. Она меня здорово достала, но прогнать ее так и не получилось. Никогда не получается. Она опять торчала тут, пока не приперся ты. Даже гребаные призраки понимают, что на глаза вам всем, суки, показываться нельзя – черт знает, что сделаете. Особенно Сирлинс и ты.
Аллен уловил его, этот несчастный неумелый намек, бессильно прибивающий его к месту, когда все еще хотелось, так отчаянно хотелось подорваться, выбраться отсюда, припечатать незваного чужака когтями к стене и заглянуть напоследок в глаза – чтобы понял, чтобы, раскаявшись, ответил: за что? За что осмелился издеваться над тем, кто никому в этой жизни не сделал дурного? Кто вообще этой чертовой жизни еще даже не повидал и, если останется здесь или даже ненароком перейдет в собственность Ордена, не увидит уже никогда.
– О Боже, Юу... Вопреки тому, что я только что тебе сказал, мне кажется, что лучше бы ты все-таки иногда лгал. Пусть и делал бы это чуточку иначе…
Прислушивающемуся, почти переставшему вдыхать Аллену эти слова не понравились до дрожи, до мышечной спазменной тошноты.
Напрягшись всем своим существом, он внимал, как снова отбивают каблуками чужие ботинки пол, как человек-гиббон, ничего подозрительного вокруг себя самонадеянно не заметив, направляется к секционной кровати, как опускает на ту все прихваченные с собой... не лекарства, нет, ни один язык не повернется их так назвать, а те яды, что покрывались по склонам полок столетней пылью.
– Ложись и лежи спокойно – ты ведь знаешь, что мне теперь придется сделать, пусть и делать этого никогда не хочется, Юу.
Пусть мальчик-Юу и знал, пусть и безвольно слушался, покорно и без лишних слов поскрипывая железнокожным симбиозом, действительно, наверное, вытягиваясь на нем в полный отдающийся рост, Аллен в свою очередь не знал ни черта и знать яростливо не хотел.
Аллен молча бился, громыхал разбушевавшейся сопкой сердца, хотел выбраться и узреть, вместе с тем трусливо благодаря Небо за то, что он не может ни высунуться, ни посмотреть; ведь оставаться рядом важнее, чем уступать сиюминутным порывам, лучше потерпеть и закончить кровопролитную тухлую войну разом, чем налетать на спины в мелких стычках с ножом в зубах, рано или поздно оказавшись стреноженным, убитым и с потрохами проигравшим в той игре, в которой ставкой была чужая доверенная жизнь.
Звякнули тем временем тонкие витиеватые иглы, отвинтились изрыгнувшие осевший воздух крышки, зашуршали упаковочные материалы. Следующим, перенимая эстафету, снова заговорил приевшийся возненавиденный голос:
– У нас теперь и так появились неожиданные сложности: где-то по этажам, возможно, бегает чересчур своевольный экзорцист с пересекающей его поступки дурной репутацией, идущей впереди него. Говорят, он может иметь нечто общее с нашим Врагом, и ты даже встречался с ним сегодня утром, Юу. С Алленом Уолкером. Как он тебе, кстати? Понравился? Или нет?
Аллен замер сердцем. Услышал тихий всхлип, болезненное шипение сквозь стоически сжатые зубы, еще одно выбесившее псевдодокторское: «не дергайся. Терпи. Не выворачивай так руку – иначе я не смогу попасть в вену и тебе будет только больнее».
Чуть погодя – раздробленное и вымученное мальчишеское, все еще старающееся казаться гордым и никогда не сдающимся:
– Еще один сраный высокомерный говнюк, считающий, что он пуп вонючей Вселенной. Он такой же, как и ты, мелкий мерзкий докторишка: натрепал кучу чертовых красивых слов и свалил, куда он там валил. Вы все здесь делаете вид, будто вам до меня есть дело, только я-то знаю, что каждая из ваших рож паскудисто врет, и дело ей есть только до того, как бы засунуть мне в кишки эту хренову Невинность. Прекратили бы уже этот сраный фарс и занялись делишками поважнее: вот хотя бы этим чертовым шпендельным Уолкером.
Аллен понимал, что слова были подобраны для отводки глаз, слова возымели должное действие на чужие глаза и уши, сняли с него добрую часть чертовых хвостов, утерняющих избранную тропинку, но поверил в них не только гиббон, но и почти, почти полностью – он сам.
– Сколько раз я просил тебя следить за своим языком, Юу? Ты – будущий прислужник Бога, уважаемый простыми людьми черный монах, тебе не пристало грубить и сквернословить. Понимаешь ты это? Тебе нужно стать добрее, кротче, жертвеннее. Нужно…
– Да пошел ты! Пошел ты в жопу, спятивший говнюк! Я сказал, что никаким экзорцистом никогда не буду, и можешь сколько угодно вкалывать в меня свое дерьмо! Что хочешь делай, а один черт я им ни тебе, ни всем остальным не буду! Понял меня?! И Сирлинсу своему так и передай! И всем другим, кто там еще пытается питать надежды, тоже! И... черт... Да больно же мне! Больно, слышишь, ублюдок?! – Громыхнул стол, зазвенел металл, напряглись вздутые жилы доведенного до агонии Уолкера, готового драть на себе кожу выпущенными снова когтями. После отгремел еще один возглас, только теперь угасающий, усталый, обиженный, непонимающий и сдающийся: – Вытащи это… из… меня. Почему... почему я не могу пошевелиться… скотина...?
– Потому что я ввел тебе метилпиперидин, Юу. Сопротивление ему бесполезно – твой мозг попросту не справится, так что можешь не тратить усилия на бесплодные попытки.
– Чего...?
– Синтетический наркотик, действующий в два раза быстрее всех прочих известных нам веществ. На время он успокоит тебя, а тебе за это время я бы посоветовал спокойно полежать и подумать и над всеми своими словами, и над недостойным твоего призвания поведением, Юу.
– Да пошел ты...! Пошел ты в… жопу пошел…! Урод… Урод же ты… сраный…
– И об этом тоже. Если бы ты прекратил, наконец, спорить с нами и скалить попусту зубы – все стало бы гораздо проще. И для тебя, и для нас.
– Я... я не... не буду... никогда… Не хо...
– У тебя нет выбора, Юу – желания куклы никого не волнуют, пора бы это понять. Лучше просто прими то, что с тобой происходит, по-хорошему. Не всем здесь нравится смотреть, как ты мучаешься, поэтому прекрати уже. Просто прими свою участь – другого тебе не дано. В конце концов, именно мы сотворили тебя. Ты должен быть благодарен за возможность не лежать мертвым, а жить, не Господу, а нам, потому что он, возможно, и вовсе никогда не задумывался о созидании такого, как ты.
Аллен знал: если бы мальчонка мог сейчас говорить, он бы сказал, что с большим удовольствием бы сдох, с большим удовольствием никогда бы не рождался, чем существовать вот так, у кровожадных больных палачей на поводке. Он знал, он готов был проорать это заместо него сам, чтобы только вскрыть грудину и выпустить наружу детскую щиплющуюся обиду, не имеющую возможности даже выплеснуться, остыть, успокоить тельце, которое все равно, вопреки, по-своему безумно желало жить.
Аллен знал, Аллен отчаянно их всех здесь ненавидел и слушал, слушал, слушал, как затихают гортанные всхрипы, как прекращает булькать набившейся слюной суженное горло, как прогибается стол-кровать под поднявшимся посторонним весом, как снова звенят каблуки.
– Я ведь говорил, что тебе нельзя видеть галлюцинации. Если это продолжится – нам придется тебя заморозить и уничтожить, а мы ведь уже столького добились, столькое в тебя вложили, неразумный ты мальчишка. Полежи здесь. И подумай. Мы все здесь желаем для тебя только блага, Юу.
С проклятого трупного стола хрипнуло, хрястнуло. Клацнул в другой стороне рычаг, загудел где-то механизм, воздух вспыхнул повышенной концентрацией ослепившего на миг желтого света, погасшего обратно почему-то в следующую же секунду.
Снова раздался стук подошв, перемигнулись все подсветки и выключатели. Затих потолок, оставив лишь слабую, едва очерчивающую очертания пленку размытых гнилостных оттенков.
Шаги остановились перед дверью, как будто бы пшеничноволосый человек обернулся, взглянул в последний раз, застыл на долю минуты в ударившей по душевным рвущимся струнам растерянности...
Через половину минуты створки все-таки хлопнули, отозвались гулким рокотом мягкие стены, скатилась по щеке испарина, и Аллен, остающийся стоять на давно подкосившихся ногах, впервые почему-то не знал, как заглянуть оставшемуся с ним наедине мальчишке в глаза.
Как хоть кому-нибудь на этом чертовом свете заглянуть теперь в глаза.