Текст книги "Последний рубеж"
Автор книги: Зиновий Фазин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
Товарищ М. Вот-вот, как раз такой нам и нужен сейчас. Поверьте, не вы один будете работать в крымском подполье. Свои люди у нас там всюду. Но вот что нам надо именно от вас. Видите ли, в Севастополе, где обосновался весь врангелевский штаб, очень близко от него расположен один летний театр с рестораном на открытом воздухе, где особенно часто бывают офицеры этого штаба. Конечно, это все народ стреляный. Но с артистами они, по нашим сведениям, охотно ведут знакомства. Театр в России везде любят. Кстати, хочу напомнить вам, что в традициях лучших актеров нашего театра – помогать борцам за свободу. Это делал и знаменитый Качалов, и многие другие.
Иннокентий Павлович(с живостью). О, конечно, я это знаю!
Товарищ М. Ну, вот и хорошо. Будем считать, что мы договорились. Надо надеяться, что как артисту вам будет легче встречаться со штабными офицерами Врангеля хотя бы в том же летнем ресторане и через них выведывать и получать нужную нам информацию.
– Получать? – удивился Иннокентий Павлович. – От кого же?
– А вот это вы узнаете уже в самом Севастополе. Ясно?..
Тут в дверь снова постучали. На этот раз товарищ М. довольно сердито крикнул:
– Нельзя! Я занят!
– Пусть войдет, – вдруг попросил Иннокентий Павлович. – Эта девушка очень похожа на мою дочь. Хотел бы хоть на эту посмотреть еще раз… Извините, конечно, – спохватился Иннокентий Павлович. – Я перебил вас… Такой у нас важный разговор, а я вдруг бог весть о чем…
Товарищ М. опять скосил глаза в сторону, о чем-то подумал и вдруг спросил:
– Иннокентий Павлович, скажите, что, если бы вы, представим себе, встретились с нею в Крыму?
– С кем?
– О вашей дочке говорю.
Иннокентий Павлович. Как же это возможно?
Товарищ М. Все на свете возможно. Как бы вы к этому отнеслись?
Иннокентий Павлович. Буду исполнять свой долг, а она пусть исполнит свой.
Товарищ М. Мы так и надеемся. Отлично! Но вот еще что. С собой вам придется повезти и передать по назначению одну листовку. Распечатают ее в Крыму наши подпольщики. Согласны?
Иннокентий Павлович. Да, конечно.
Товарищ М. Это стихи. Нечто вроде даже небольшой поэмы под названием «Сон Врангеля». Вот она, познакомьтесь.
Оборвем тут беседу отца Кати с ответственным товарищем и приведем отрывки из дошедшей до нас листовки.
Начинается она обычным для того времени: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Затем идут стихи:
Наевшись мяса человечьего,
Напившись крови бедняков,
Уснул барон, как тесто печено,
Вздымаясь из пуховиков.
Да как не спать? Дела прекрасные,
Грозить не будет больше враг.
«Вся конница разбита красная!» —
Так доносил белополяк.
Пехота – ну, с пехотой справимся,
Десятки танков дал француз.
Чрез два-три дня в Москву отправимся!..
И гад заснул. Как вдруг видение!..
Видение первое
Остров скалистый,
Сосны да ели.
Ветер неистовый
На снежной постели.
Носится, колышет
Верхи дерев;
Воет и стонет
В пыли снегов.
Холмики всюду,
На них – кресты.
– Колчак, это ты?
Здесь ты, в далекой Сибири,
Жалок, безгласен и нем.
Но почему и зачем
Призрак твой вижу? – Затем, —
Слышится голос из гроба, —
Будем мертвы скоро оба!..
Барон проснулся весь в поту…
Уснул опять, и снова сон
Престранный видит наш барон.
Видение второе
Видит барон иностранное судно,
В трюме Деникин укрылся приблудный,
Жалкий, дрожащий от злобы и боли,
Словно колодник в неволе.
– Что? Как? Откуда? А Волга? А Дон?
Близок ведь был тебе радостный звон
Всех сорока сороков!
Снова ответ: – Дураков
Мало ль погибло, что шли на тот звон.
Верно, был ближе я всех от Москвы,
Взял я Орел и Царицын,
Но не сбылися мечтанья, увы!
Салом намазавши пятки,
Стан свой согнувши дугой,
Ныне бегу без оглядки —
Пусть меня сменит другой,
Ищущий власти и славы.
Снова в поту, как в тисках,
Тестом на пуховиках
Мечется бедный барон.
Кончалась поэма-листовка грозным предсказанием, что барона ждет такая же участь, как Колчака и Деникина. Завершала все подпись: «Дядя Федя».
Неделю спустя эту листовку уже читали в Крыму.
4
Что можно узнать из письменного отчета. – Остановить врага! – Орлик уходит на передовую. – Разговор с Эйдеманом. – Треугольный пакет для истории. – Лохматый политотделец и любопытное открытие Кати.
В наших руках находится документ, целиком подтверждающий все то, что рассказано в первой части романа о поездке Кати и Орлика в сторону Москвы и Питера. Это письменный отчет Кати в политотдел штаба армии; написан был отчет уже после возвращения наших героев из Москвы.
Все подтверждается: и нападение на эшелон, и история с гномиками, и встреча с матросом Прохоровым, и трогательная резолюция команды бронепоезда «Красный Интернационал». Казалось, не до отчетов было в те дни. Врангелевцы лезли и лезли стеной. Нет, заставили Катю написать, да еще, к великому ее смущению, послали отчет в Москву.
«Ввиду полученного нами распоряжения вернуться обратно, – написано в отчете Кати, – мы и вернулись, доставив двадцать штук гномиков на станцию Синельниково, где и хотели сдать их в хозчасть второго эшелона штаба армии на хранение, но гномики не были приняты как якобы невоенное имущество. Ввиду этого просим Вашего соответствующего распоряжения».
История с гномиками, как видите, нашла свое продолжение, и, хотя при создавшейся на фронте обстановке всем теперь было не до бородатых старичков из чугуна, ходатайство Кати, писавшей свой отчет и от имени Орлика, уже находившегося на передовой, было удовлетворено. На отчете появилась резолюция самого командарма: «Хранить наравне с другим штабным имуществом впредь до возвращения Таврии в наши руки».
Шуток по этому поводу было в штабе армии много, несмотря на всю серьезность обстановки. Гномиков упрятали в один из каменных пакгаузов тут же, на станции Синельниково. Можете себе представить, конечно, как нелегко было Кате и Орлику доставить их сюда по трудным дорогам того времени. Пока наши герои ехали обратно, штаб армии успел пять раз сменить свое месторасположение.
Сменилось за это время и командование армии. Вернее, пока только стало известно о назначении нового командарма. Им оказался двадцатичетырехлетний Иероним Уборевич, литовец, прославившийся своим полководческим талантом еще при разгроме Деникина под Орлом и Кромами, а в последнее время – умелым командованием XIV армией на польском фронте. Его приезд ожидался со дня на день.
Штаб армии помещался сейчас в полуразбитых кирпичных домиках на заглохшей железнодорожной станции недалеко от фронта. Поезда не ходили, путь был отрезан.
В одном из этих домишек устроился узел связи штаба, и там можно было увидеть Катю, опять вернувшуюся к своему телеграфному аппарату. А вот Орлик к своей прежней должности в охране штаба не вернулся. Его отправили на фронт, в кавалерийскую часть, которая вела упорные бои с врангелевской конницей. Увы, пока что белые продолжали распространяться по Таврии, и, чтобы остановить их, пополнить потери в войсках, на передовую бросали из тыловых частей всех, кого только можно было.
Теперь у Кати не с кем было делиться всем тем, чем могут делиться подружки. Оставалось одно – дневник. Заветная тетрадочка в уже потертом мягком переплете. Какой близкой, родной стала она! Без нее, казалось, и не обойтись.
Немало новых записей появилось в дневнике за последние дни, и записи эти полны тоски и тревоги.
«Война есть война, хорошо понимаю, не первый день я на фронте и многое видела. Но как обидно, что все так обернулось! Не выходят из головы питерские ребятишки. Жаль их прямо до боли! Ведь все откладывается опять надолго, а они без хлеба».
Еще запись:
«Остановить, остановить врага!»
Ниже:
«Из штаба ушли на передовую все, кто мог и кого отпустили. Мой Орлик сразу умчал… Мы не успели даже как следует проститься. Убыл на фронт и мой Б… Не думала, что так сильно буду ощущать его отсутствие. Милый, милый Б…! Здесь, в дневнике, я еще ничего о нем не писала, но один раз уже приводила изречение, которое как-то услышала от него: «Стараясь о счастье других, мы находим свое собственное». Это, по его словам, древний Платон говорил. А сегодня я слышала, наш Эйдеман (Ему дают новый трудный участок!) произнес такие слова: «И то, что мы называем счастьем, и то, что мы называем несчастьем, одинаково полезно нам, если мы смотрим на то и другое как на испытание». Будто бы сам Лев Толстой так сказал. Не берусь судить, но решила записать. Буду теперь все записывать для истории, по завету Орлика».
Эта запись полна значения, как, впрочем, и все прочие. Зря Катя не бралась бы за карандаш.
Два момента хотелось бы отметить в этой записи. Оба достаточно серьезны, но один из них ясен, а другой – не совсем.
Сперва насчет Эйдемана и приведенных им слов из Толстого.
Было так. Дня два или три спустя после того, как Катя снова втянулась в свою телеграфную службу, часов около пяти утра, когда героиня наша уже заканчивала дежурство, ее вдруг потребовал к себе Эйдеман.
Катя явилась в его кабинет (а вернее было бы сказать – в хату, служившую и рабочим местом и жильем), произнесла положенную фразу – мол, вот, товарищ командарм, по вашему приказанию явилась. Еще даже не дослушав ее, Эйдеман махнул рукой:
– Ладно, ладно, голубушка. Садитесь, у меня дело к вам.
Катя, конечно, не стала присаживаться – командарм устал, это видно по его бледному лицу, не спал всю ночь, вчера ездил в передовые части, и вряд ли задержит у себя Катю больше двух-трех минут.
Только что он отпустил штабных, с которыми разбирался в обстановке на фронте, и Катя знала об этом.
Показалось ли ей или в самом деле так было, но он вдруг странно улыбнулся и, похоже, вне всякой связи с приходом Кати и с тем, чем он занимался до ее появления, произнес задумчиво ту самую фразу из Толстого, которую мы уже читали в дневнике.
– А правильно это? – спросил Эйдеман (еще не сдав дела, он, разумеется, оставался полновластным командармом). – Как считаете вы, Катя?
– Не знаю, – отозвалась она тихо.
Оп прошелся по хате, сапоги его уже не скрипели, вдруг пропал скрип. Иной подумает, так ли уж это важно, скрипели сапоги командарма или не скрипели. Ведь куда важнее, что он переживал, чем эта подробность. Но как быть автору, если на нее указывают все свидетели событий тех дней: как начнут вспоминать, ну и заулыбаются – это о скрипе им припомнилось. Казалось бы, события тогда были полны драматизма, даже трагичны, а вот подите же, примешивалось и что-то смешное, и оно не забывалось.
Сделаем тут маленькое отступление: беседовал я как-то уже много лет спустя с одним бывшим штабником 13-й армии и спросил:
– А не думаете ли вы, что эта подробность, то есть не она сама, а именно то, что вы на нее обращали внимание, несмотря на всю трудность положения, говорит явно в вашу пользу? Вы не теряли присутствия духа.
– Определенно, – ответил бывший штабист. – Черт возьми, не могли же мы считать, что проиграли сражение!
Я кивнул:
– Вот именно!
– И знаете, – продолжал мой собеседник, ко времени нашей встречи уже совсем седой, – прекрасно держался Эйдеман. Армия отступила, на его место назначен другой командарм, а он мужественно воспринял все. Правда, скоро выяснилось, что дело обстоит иначе. Его ничем не умалили. Наоборот, дали такой боевой участок, на котором он взял блестящий реванш и с лихвой отплатил Врангелю за отступление в Таврии.
Обрываю здесь этот рассказ, в скором времени мы убедимся, что так и было. А пока вернемся к беседе Эйдемана с Катей.
В словах Толстого он, наверное, видел какое-то оправдание себе и говорил:
– Испытания закаляют, это проверено жизнью. Вы Толстого любите?
– Люблю… Очень.
– Всего прочли?
– Почти…
– Почему у вас голос такой слабый? Не заболели?
– Нет, – громче произнесла она и стала откашливаться, и тут он подошел близко к ней и потрогал рукой ее лоб, как поступают с детьми, когда хотят узнать, нет ли у них жара. Катя отозвалась на заботливый жест командарма кроткой улыбкой:
– Убедились, товарищ командарм?
– Да. Лоб у вас холодный, – ответил он и опять заходил по хате. – Вот что: читал я ваш отчет о поездке за голодающей детворой Питера. Трогательно, и вообще… поэтично даже. Стихи бы о вас написать, да, да, поэму! Орлик-то ваш где? Не вижу его что-то.
Кате пришлось ответить, что Орлик на передовой.
– Не было меня здесь, я бы не позволил, – проговорил Эйдеман. – А теперь уж не воротишь. Ладно…
Катя все пыталась уловить, а в чем дело-то, ради чего он ее вызвал? Помолчав, Эйдеман вдруг заговорил о том, что история событий должна содержать не только само их описание, а и то человеческое, казалось бы частное, порой даже сугубо личное, которое эти события сопровождает и придает им своеобразную окраску.
– История должна быть живой, – говорил Эйдеман. – И тут все имеет значение, любая частность, ее нельзя отбрасывать.
Катя стояла и думала: неужели до командарма дошло что-нибудь из записей, сделанных ею и Орликом в дневнике? Кое-что, правда, там записано для истории, но разве этому можно придавать какое-либо значение? Господи, ведь просто так записано, больше ради себя, нежели для чужих глаз.
– Все войны кончаются, кончится и наша, – говорил командарм, ловко снимая пальцами нагар с закоптевшего фитиля керосиновой лампы. – И только впоследствии начнет выясняться, с каким блеском и как, я бы сказал, талантливо вела борьбу наша партия и наша армия. Были и промахи, зато какая мощь, размах, напор, смелость! Я считаю, что разгром Деникина – одна из самых сокрушительных операций. И все, что ни возьмете до Деникина, тоже великолепно! Нет, куда Врангелю! У него временный успех. Временный, вы понимаете, Катенька?
Нет, она еще ничего не понимала, но кивала: да, да, ну конечно, это временно. Еще бы! И думала: «Зачем он это все мне говорит?»
– Знаете, Катенька, что я предвижу? – продолжал он. – В самом непродолжительном времени наш фронт получит и конницу, и авиацию, и свежие пополнения в пехоту. Увы, танков и кораблей у нас нет, но все то, чем Москва располагает, мы получим. И перелом не за горами…
Кате начинало казаться, что он говорит это с каким-то умыслом, все это будто бы именно ей, Кате, адресовано, именно ей он пытается что-то внушить и не случайно толкует о том, как надо понимать историю, и связывает это с событиями последнего времени.
– Видите ли, Катя, тут вот что надо всегда помнить: авантюристы, подобные Врангелю, не учитывают, что имеют дело не просто с Россией, какой она им представляется. Во главе новой России стоит партия, какой не бывало в истории, – вот чего они не понимают. Она уже не раз доказала свою силу и необыкновенное умение поднимать народ. Докажет и в этот раз!
Но вот командарм, как показалось Кате, наконец перешел к делу. Он взял со стола какой-то пакет и протянул ей:
– Возьмите. Это вам.
Пакет был треугольный, мятый, с неразборчивым адресом. Катя с радостным волнением схватила пакет, думая, что это от Орлика. Но почерк был незнакомый… Впрочем, что-то Кате припомнилось.
– Это вам от какого-то Прохорова. Мои штабные прочли и по некоторым соображениям передали пакет мне. Читайте!
Катя сунула пакет в нагрудный карман своей гимнастерки. Не станет она читать письмо при командарме, но уже догадывалась, в чем дело. Эх, этот матрос… Так неловко… Надо извиниться… И Катя что-то забормотала, сама не помня себя, красная лицом до самой шеи.
– Нет, это вы извините, что пакет прочли, – сказал с ласковой мягкостью Эйдеман. – Но адрес размыло в пути, а в письме оказалась пометка: «Для истории. Включить в дневник». Вот и заинтересовались мои помощники, в особый отдел хотели передать.
Отпуская Катю, он еще сказал:
– Пишите, пишите, все записывайте. Со временем это станет ценным документом истории. Человеческим документом, а ему, бывает, и вовсе цены нет. Все! Впрочем, еще одну минуту задержу.
Он взял Катину руку в свою и спросил:
– Хотите продолжать со мной службу?
Катя безмолвно кивнула.
– Хорошо. Идите…
Уже светало, и занимался ясный июньский день. Катя лежала на койке в своем общежитии и читала удивительное письмо. Свет зари бодрил, и спать совсем не хотелось. Рождалось в душе ощущение какого-то подъема, будто все не так уж плохо, как кажется по трудной обстановке на фронте.
Вставало солнце, и слышно было, как бухают в степной дали орудийные батареи, и под этот грозный гул Катя переписывала письмо матроса Прохорова в дневник.
«Для истории…» Это действительно стоило внести в дневник… Нам еще встретится письмо от Прохорова с точно такой пометкой. Никакой писанины люди вроде Прохорова не терпели, а вот для «истории» – это пожалуйста. Ради нее не одна Катя и не один Орлик были готовы на все.
«Настоящим сообщаю, как было дело, – писал матрос. – Вот он нас окружил, гад, и садит, и садит. Все шесть бронепоездов наших отрезали от своих, – что делать? Ах ты, мать моя, богородица, не пропадать же! Со всех сторон беляки, а у нас ни продовольствия, ни воды, ни топлива. То есть понемножку хватает, так ведь надо беречь, экономить…»
Прохоров, милый Прохоров! Описывал он то, что было хорошо известно в штабе. Когда Слащев высадился со своим корпусом у Кирилловки, то он первым делом перерезал железную дорогу, по которой курсировал отряд красных бронепоездов под командованием моряка Полупанова. Попал в окружение и «Красный Интернационал».
«И вот стал наш замечательный герой командир Полупанов думать, что дальше делать. Ну, посовещались, конечно. Было два выхода: бросить бронепоезда на произвол противника или всем вместе, и ничего не бросая, прорываться к своим. Ясно, наши как один сказали: «Будем прорываться!» И начался знаменитый бой. Слащев бросал против нас все отборные части. Днем и ночью гремел огонь. Почти десять суток кипело сражение. Храбрость наших была исключительна! Никто не жаловался на голод, на усталость или на что-то еще. Погибали, но не сдавались. И пришла победа. Мы все прорвались, все шестеро бронепоездов, и пришли к своим, хотя и крепко израненные. Так было дело, и я прошу, – заканчивал Прохоров свое описание, – очень прошу не забыть написать про Полупанова, с которым мы готовы еще раз хоть в огонь, хоть в воду, и про героизм следующих бронепоездов, как-то: «Гром», «Лейтенант Шмидт», «Карл Маркс», а также № 85, «Советская Россия» и «Советская Латвия». Потеряли мы 300 бойцов, которых тоже следовало бы отметить и не забыть!..»
В тот утренний час, когда Катя заканчивала переписывать это своеобразное донесение для истории, командарм Эйдеман отдал приказ наградить Прохорова и его товарищей за революционный порыв и боевую отвагу. Катя видела, как командарм сел в автомобиль и снова укатил на передовую, туда, где бухали орудия, на юг.
«Какая сила воли у наших людей! – записала Катя в тетрадь. – Какие они все герои! Все, все!»
Катя сделала еще такую запись:
«Иногда я слышу разговоры пожилых штабистов о чрезмерной молодости ведущих фронтовых военачальников нашей Красной Армии. Наверное, когда-нибудь и будут удивляться: как же так, скажут, такие молодые, а вели за собой полки, бригады и даже армии! А что тут удивительного? – спрошу я. Молода наша революция, и молоды, естественно, те, кто ее делал и теперь за нее воюет. А в партии разве не так было? Интересные цифры мне попались в одной политотдельской брошюрке. В 1900 году Ленину было тридцать лет, Бабушкину – двадцать семь, Землячке – двадцать четыре, Бауману – двадцать семь, Стасовой – столько же, а ведь это уже тогда были видные революционеры, зрелые и опытные. Что же особенного, если наш Эйдеман уже командарм, а сменит его человек еще более молодой? Так и должно быть…»
Заснуть Кате не удалось. Едва солнце поднялось над землей, как откуда-то с юга налетел неприятельский аэроплан-разведчик. Штабные выскочили из хат и давай палить по нему, кто из винтовки, кто из нагана.
На аэроплане был старый царский воинский герб – овал с разноцветными кругами внутри. Были ясно видны при свете солнца и этот герб, и колеса, и скрепы крыльев, и несколько раз даже показывалась одетая в черный шлем голова врангелевского летчика. При этом из его кабины вылетал небольшой круглый предмет и начинал падать вниз.
Грохот, дым, крики. Разорвалась где-то близко бомба.
– Вот гад! Ах ты подлец, ах бандит!
Аэроплан уже удалялся, а вслед ему все стреляли и посылали проклятия, и вместе со штабистами в небо постреливала из своего «пипера» и Катя, хотя, как и другие, понимала, что револьверная пуля врага не догонит.
Теперь о втором моменте.
Вы, надеюсь, обратили внимание на запись Кати о некоей личности, которая отбыла на фронт в то же время, что и другие. Зашифрована эта личность буквой Б… Посвящено ей несколько довольно неясных и даже странных строк. «Милый, милый Б.». Упомянут высказанный им афоризм, помните? «Стараясь о счастье других, мы находим свое собственное».
Не будем таить: это и есть, как написал однажды в дневнике Орлик, «Катина симпатия» или «предмет души ее», тот самый человек, о неразделенных чувствах к которому Катя и сама призналась как-то в дневнике.
«То есть как? – спросят любопытные. – Влюбилась без взаимности?»
Да, увы, влюбилась, сама зная, что рассчитывать не на что, но сердцу не прикажешь.
Речь идет о лохматом политотдельце, как вы уже догадались. Он, он, да!
В дневнике у Кати немало откровенных записей на этот счет. Поэтому мы, в свою очередь, столь же откровенно и говорим здесь о сокровенной тайне девушки. То, что она до сих пор прятала, теперь ей уже было невмоготу прятать.
Право, не до того сейчас, но кое-какие записи Кати на этот счет все же надо привести. Вот, например, читаем:
«Бывает в жизни так: сам по себе человек, в общем, так себе, ничего особенного, а вашей душе он мил, а может, даже больше того: любите его; и любите, несмотря ни на что, несмотря на то даже, что на взаимность вы не рассчитываете; по многим причинам это бывает исключено».
Нам кажется, Катя тут хитрила, когда писала о «человеке, в общем, так себе». На самом деле лохматый политотделец ей нравился до безумия и казался просто-таки выдающейся личностью с поэтической душой и необыкновенным умом. С детских лет она ценила в человеке прежде всего талант, а в лохматом – о! – талантливости было, на ее взгляд, пропасть. Вот только беспомощный он из-за своей чрезмерной интеллигентности, это, конечно, по ходячему мнению, большой недостаток; чем-то он напоминал Кате ее отца: тоже ведь очень талантлив, а в жизни не преуспевал.
Таким людям нужны поддержка, внимание, любовь. Вот Кате и казалось (это было в самом начале зарождения в ней чувства к Борису), что именно такой поддержкой, вниманием и любовью она могла бы одарить его, потому что для Кати любить – значило жертвовать собой ради счастья другого, ради его таланта и будущего.
А себе?
Себе Катя ничего не желала.
Ничего! Все, все ему! Ему!
Похвальное чувство, не правда ли? Чистое и кристально, мы бы сказали, бескорыстное. А бывает ли такое? Бывает, как видим. Во всяком случае, поскольку историю мы тут описываем действительную, ничего не остается, как поверить, что все так и было.
Может, до Кати дошло: лохматый женат, не то был женат, не то любит давно другую женщину, – трудно сказать. Чтобы не принижать своего чувства, Катя этого вопроса в дневнике не касалась, что тоже несомненно делает ей честь. Для чистого, по-настоящему высокого чувства все это безразлично – ведь так или иначе, Катя ни на что не рассчитывала, тем более, сам-то «предмет ее души» ни о чем и не подозревал. Уж Катя постаралась, чтоб никто-никто и подумать не мог!
Возможно, из той же скромности она и пишет в дневнике о Борисе как о человеке «так себе». Да, хитра в любви девичья душа, даже если это ее первая любовь, и мы бы сказали, вернее – первая влюбленность.
Вот любопытное признание:
«Когда мы прощались с Орликом, я дала ему слово продолжать дневник и все главное записывать. Так вот, главная у меня новость: я открыла нечто очень важное. Среди таких событий, тревог и трудностей я вдруг почувствовала себя более взрослой и крепче духом, чем когда бы то ни было. Мне кажется, что в неразделенной любви, кроме горечи, есть и великое утешение. Настоящая девушка, если только она не слюнтяйка, а личность с характером и пониманием, должна уметь как-то по-особому воспринимать события, то есть должна уметь, я считаю, вносить даже в самое грустное что-то светлое, выходящее за рамки данного события и возвышающее душу. Так вот, я открыла, что есть великое утешение в самом чувстве любви. Оно не просто даже утешение, а щедрое обогащение: какой-то неведомый мир перед тобой открывается и наполняет душу новыми ощущениями, мыслями и надеждами. И уже это само по себе доставляет радость и удовлетворение».
Дальше Катя пишет в дневнике, что со школьных лет ей бесконечно нравился образ Наташи Ростовой из «Войны и мира» Толстого. «И теперь, – говорится в тетради, – вспоминая переживания Наташи, я нахожу в себе что-то родственное ей. Если в чувстве любви трепещет жизнь, как у Наташи, если в тебе проснулось все то прелестное, могучее, что может испытывать только женщина, то спасибо великое милому Б. уже за одно то, что благодаря ему все это в тебе проснулось.
Чувствовать себя женщиной, способной любить, – разве этого мало? Любить глубоко, чисто, по-настоящему бескорыстно – разве это не счастье для юной девушки? Умеет, значит!»
Ниже еще запись:
«Уметь надо идти на все, как Орлик».
Много позже, уже после гражданской войны, Катя, бывало, начнет рассказывать о нем, а вернее – о ней, об Александре Дударь, о том, как юная девушка стала кавалеристом, и если кто-нибудь удивлялся и спрашивал: «А как же она смогла, так и так, это даже трудно себе представить, при мужчинах и сидя в седле она ведь все-таки оставалась девушкой», – то Катя на это коротко отвечала: «А вот смогла!»
И произносилось это таким тоном, что больше никаких пояснений у Кати уже не требовали. Нам кажется, что всемогущее слово «смогла» в немалой мере относится и к Кате. Сумела обуздать себя, смогла! И даже – смотрите, – какое открытие сделала! Важное же!
Не думайте, однако, что Кате так легко далось ее открытие, за которым пришло и смирение, и все другое.
Из всех чувств человеческих, наверное, самое труднопереносимое – неразделенная любовь, и можно вполне понять, что пережила Катя. Как мы скоро увидим, взяв на себя роль летописца, она на первых порах даже немножко перегнет палку, но все равно хвала ей, Катеньке, иначе как бы стали известны нам многие подробности событий, о которых дальше пойдет речь.
Почем знать, что переживал Пимен, когда писал свои «сказания»; тоже, наверное, что-то глубоко личное таил в душе.