Текст книги "Последний рубеж"
Автор книги: Зиновий Фазин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
4
Де Робек в Севастополе. – Новые советы Врангелю. – Заботы о порфироносной вдове. – Последняя ставка. – Конармия уходит в рейд. – Бой под Отрадой. – Земля-сказка. – Саша у Перекопа.
Представьте, в эти суматошные для Врангеля дни господин де Робек опять пригласил его к себе на «Аякс». Но происходило это уже не в Константинополе, а в севастопольской Южной бухте, куда «Аякс» прибыл с визитом из Турции.
Снова сидят они, барон и комиссар, в просторном салоне и беседуют. Де Робек все так же благодушен и мил. Несколько более, чем обычно, хмур Врангель, но его настроение можно понять – неудачи всё, неудачи, не везет барону, немилостива к нему Клио. Настроение в войсках – это уж не скроешь – унылое, и теперь стоит вопрос: что же дальше-то делать?
На столе – холодные блюда и дорогие ливадийские вина. Солнца нет, за иллюминатором серенький холодный денек, моросит дождик; в море штормит, и даже здесь, в бухте, укрытой от ветров, тяжеловесный дредноут слегка покачивает с борта на борт.
– Итак, – говорил де Робек, – вы стоите сейчас перед трудной дилеммой – отводить ли войска обратно за крымские перешейки или же оставаться в Таврии и принять здесь генеральный бой. Да, судя по обстановке, эта дилемма назрела, и надо ее решить. Я лично, господин барон, стою за последнее.
– То есть?
– Оставаться в Таврии, – ответил де Робек.
– Почему?
– Потому что, простите за откровенность, именно так думают в Лондоне и Париже. Насколько мне известно, ваши генералы тоже так считают.
Врангель задумчиво глядел в иллюминатор. Страшно было, как кричат над бухтой чайки. Барона почему-то раздражал этот крик. Неприятные ощущения вызывал и скрип «Аякса». Как блестел, как внушительно выглядел корабль весной в Константинопольской бухте! Те же орудия, те же палубы, те же мачты с протянутой над ними паутиной антенн, а впечатление было такое, будто дредноут потускнел и одряхлел.
Всего семь месяцев прошло.
– Я не ошибся, господин барон? Ваши генералы ведь тоже за то, чтобы остаться в Таврии, несмотря ни на что?
– Окончательного решения у нас еще нет, но и Шатилов и Кутепов за это.
– Ну и прекрасно, – закивал удовлетворенно де Робек. – Положение ваше трудное, надо признать. Летом, когда большевики откатывались назад от Варшавы, вы еще были близки к победе как никогда. Ударив из Таврии, вы легко могли соединиться где-то в районе Киева с войсками Пилсудского, и тут уж вы бы вместе двинулись на Москву. Увы, не вышло… Теперь, если уйдете из Таврии, вы потеряете все, чего добились за весну и лето, и превратитесь в маленькое, простите, ханское государство, каким ваш Крым и бывал некогда.
Со стороны де Робека было жестоко говорить барону такие вещи. Врангель и сам в последнее время все чаще вспоминал слова Слащева: «Идем в набег». Этой роковой фразы барон никогда не простит Слащеву, продолжающему и сейчас донимать штаб главнокомандующего своими рапортами и предложениями, как разбить красных. О, если бы действительно нашлось такое средство! В последние дни барон, как ни старался, не мог скрыть свою растерянность. И вдруг, как бы почуяв, что он нуждается в поддержке, словно снег на голову свалился де Робек.
В сущности, было понятно: дредноут не зря примчался из Константинополя. Союзные державы Антанты держат там своих верховных комиссаров, и, очевидно, их согласованное мнение и поспешил довести до сведения барона сидящий сейчас перед ним заморский гость.
Бросая на него искоса быстрые взгляды, Врангель минутами испытывал тяжелое чувство зависти: ведь и он, Врангель, мог быть полуфранцузом или полуангличанином, если бы его предки нанялись служить не русскому государю, а кому-нибудь из королей Франции или Англии того времени. Случай сделал барона русским, и вот спустя два-три века он попал сейчас в ловушку по милости Клио, будь она проклята. После сражения у Каховского плацдарма барон возненавидел имя богини, принесшей ему столько разочарований и неудач.
Теперь ему думалось: хорошо де Робеку – Британия захватила почти полсвета и ничто ее пока не поколеблет. А Российской империи нет, и некому Врангелю служить. Он слушал доводы де Робека и думал в это время не о судьбе Таврии и Крыма, а о своей судьбе и судьбе всего своего рода. Ошибку сделал его предок, а расплачиваться за это должен он.
– Учтите, господин барон, в маленьком Крыму вы не прокормите свою армию, – говорил де Робек. – Недаром же крымские ханы прошлых веков время от времени выходили в набег за Перекоп и Чонгар, чтобы поживиться добром хлебородных степей Таврии. Если вы оставите красным все эти степи, то с чем останетесь? Ни с чем.
Де Робек выглядит сегодня совершенным добряком. Щеки розово лоснятся, губы горят пунцовым светом, как у барышни. Он не взялся убивать барона, упаси господь, он говорит только то, что обязан говорить. Он просто хорошо служит своим господам, пока еще достаточно прочно чувствующим себя в той империи, которой начали когда-то служить его предки. Несомненно, они оказались счастливее предков барона. И теперь все, что де Робек говорил, резало барона, как острым ножом, а он, Врангель, должен был это слушать и молчать. Обидно, но что поделаешь?
А говорил де Робек вот что:
– Должен откровенно заявить вам, господин барон, в глазах Антанты вы потеряете весь ореол, если уйдете из Таврии.
– Я понимаю, – кивнул Врангель и, решившись, пускает шпильку в адрес Антанты, которая, по его мнению, получив за эти полгода немалое количество зерна, табака и шерсти из Северной Таврии и Крыма, не оказала ему, барону, достаточной помощи: – Если я уйду за перешейки, кредитор побоится остаться без обеспечения своих кредитов и в этом случае не захочет больше нам давать.
– Ну, зачем же так грубо? – разводит руками де Робек. – Просто, если хотите, стратегически важно, чтобы большевики не получили свободу рук вообще и особенно здесь, на Черном море. Не надо давать им возможности быстро перейти к мирной жизни. Чтобы свалить их и чтобы они не угрожали Европе, надо подольше продлить войну. Идет зима, голод и холод еще себя покажут, и все еще может обернуться по-иному. Мы все надеемся на это, господин барон. Ведь вот в чем дело, в конце концов.
Врангель злорадно подумал в эту минуту: «Ах, так, милый, прочность своей империи защищаешь? Боишься и сам оказаться в моем положении слуги без господ? Ну, так и говори».
На этот раз в беседе де Робека с бароном не было непонятных фразочек, намеков, шуток. Об отношении барона к истории он уже не спрашивал.
Их беседа уже заканчивалась, когда де Робек вдруг спросил:
– Вам известны, барон, подробности умерщвления царской семьи? У нас в Англии об этом сейчас написали… Ужас, – продолжал де Робек. – Но вот в связи с чем я об этом заговорил. У меня есть одно поручение от моей королевы.
– Слушаю, – вытянул шею барон.
– Видите ли, здесь у вас в Крыму находится вдовствующая императрица Мария Федоровна, мать покойного вашего императора. Так вот, не лучше ли переправить ее на всякий случай к нам в Англию?
– На какой случай? – пожал плечами Врангель, хотя уже понял, в чем дело. – Что вы хотите сказать?
– Вам известно, надеюсь, что ее величество вдовствующая королева Англии Александра и Мария Федоровна – родные сестры. И я полагаю, что Мария Федоровна чувствовала бы себя лучше, если бы перебралась сейчас к сестре. У нас, господин барон, понадежнее. Короче – мне как раз это и поручено: доставить Марию Федоровну в Англию.
– Хорошо, – проговорил Врангель с тяжелым вздохом. – Можете увезти с собой Марию Федоровну. Пожалуйста.
По воспоминаниям барона, решение остаться в Таврии было принято в тот самый день, когда красные сорвали его наступление на Каховский плацдарм. На самом же деле это решение было принято Врангелем тотчас после его беседы с де Робеком.
«1 октября (то есть 14-го по новому стилю) я пригласил на совещание генералов Шатилова и Кутепова. Я предложил своим ближайшим помощникам обсудить вопрос, принимать ли нам бой впереди крымских дефиле или, очистив Северную Таврию, отойти за перешейки. Приняв во внимание всю совокупность условий, мы пришли к единодушному решению: бой в Северной Таврии принять. Это была последняя ставка. Всякое другое решение предопределяло неизбежный конец…»
А он и так пришел, неизбежный конец.
В ночь на 28 октября Конная армия Буденного, за день-два до того наконец подошедшая к Бериславу, не давая себе передышки, стала переправляться через Днепр на Каховский плацдарм. Стояли уже лютые холода, мороз и дождь покрыли землю наледью, и она глухо звенела под ударами кованых лошадиных копыт. За плацдармом лежала огромная степь – серая, неприютная, местами белая от тонкого слоя снега. А над степью нависало такое же огромное, бесприютное небо, затянутое тучами.
Четыре конные дивизии ушли на заре в эту степь. Многотысячная армия конницы с орудиями и тачанками, обозами и санитарными двуколками растеклась длинными колоннами по шляхам и проселкам и как бы растаяла, растворилась в мглистой дали горизонта.
С армией ушли в рейд по белому тылу Буденный и Ворошилов, комдивы Пархоменко, Городовиков, Тимошенко и Морозов. Они вели за собой 20 тысяч бойцов при 74 орудиях и 350 пулеметах. И задача перед ними была такая: стремительным маршем пройти по тылу врага и отрезать ему пути отхода в Крым. Остальные армии Южного фронта одновременно тоже переходят в наступление, и когда все войско Врангеля окажется со всех сторон в мешке, то тут его сообща и добить, а если какие-то силы белых удерут в Крым, то на их плечах ворваться на перешейки, не дать им закрепиться здесь.
И закипели бои. Белые спохватились, когда красные конные дивизии уже были глубоко у них в тылу. Дрогнул врангелевский фронт в Таврии и покатился назад, к Перекопу и Чонгару.
И вот рассказывают: полевой штаб Конармии расположился в степном селе Отрада. Ночь прошла спокойно. После утренних заморозков сквозь тучи пробилось солнце.
«Бойцы, – вспоминает один из конников Буденного, – впервые получили возможность хоть немного отдохнуть после изнурительного перехода… В полевой штаб армии беспрерывно приезжали с донесениями командиры и красноармейцы, получали приказы, распоряжения и мчались обратно в свои части…»
После полудня под Отрадой и в самом селе, где в это время находились Буденный и Ворошилов, разгорелся жестокий бой. Отступая с севера, на Отраду навалилась огромная масса белой пехоты и конницы, а у Буденного в эту критическую минуту под рукой было всего два полка Особой бригады при полевом штабе армии. Командовал бригадой человек храбрый и опытный, с двойной фамилией Степной-Спижарный. А было в его двух полках лишь по 500 сабель.
«Раздался писк телефонного аппарата, – рассказывает Буденный. – Снимаю трубку. Тревога!
Белые прорвались к селу.
Полки Особой бригады занимали исходную позицию. Я вышел на улицу. Мне подали коня. Не вижу Ворошилова. Захожу вновь в избу. Климент Ефремович сидит за столом и орудует иголкой: пришивает хлястик к шинели.
– Нашел время, – говорю. – Бросай!
– А что стряслось? – спокойно спрашивает он.
– Белые рядом!
– Ну и пусть. Раз пришли, встретим…
Климент Ефремович был на редкость смелый человек. Его пренебрежение опасностью иногда выходило за рамки обычных представлений о храбрости. Он буквально играл со смертью. По этой причине не раз попадал в тяжелые переплеты…
Я сказал Ворошилову, что поскачу в Особую бригаду, а его попросил тут людей организовать. Надо посадить на коней всех, кто только может владеть шашкой…
Когда я прискакал в Особую бригаду, Степной-Спижарный уже развернул полки для боя…»
Превосходство у белых было не только в коннице и пехоте, но и в артиллерии. Силы, которыми располагал Буденный, могли поддерживать лишь четыре орудия. К Отраде скоро должна была подойти одна из дивизий Конармии. Но пока она подойдет, требовалось во что бы то ни стало продержаться.
«Нас могли выручить лишь беззаветная храбрость и мужество конников, хладнокровие и смелость командиров, – продолжает Буденный свой рассказ об этом сражении. – Я верил в своих людей.
Возбужденные лица. Горящие глаза.
– Шашки к бою! – скомандовал я. – За мной, в атаку, марш-марш!
Выхвачены шашки, коням даны шпоры, с места в карьер мы понеслись навстречу врагу. Засвистели пули, упало с коней несколько товарищей. Бешено затрещали пулеметы, загрохотали орудия, дым окутал всю степь, село, и ничего не видно было с флангов…
Стремительно несется полк на белых. Могучее «ура» раздается над степью. У меня в голове одна мысль – сдержать натиск врага, не дать ему прорваться к центру села, где находится полештарм. Я был уверен, что Ворошилов уже успел там подготовить людей и что врагу не удастся нас сломить. Бойцы полка, который я повел в атаку, дрались беззаветно. Нам удалось отбросить белых от села. Я приказал Степному-Спижарному удержать северную часть Отрады во что бы то ни стало, а сам взял галопом к батарее… И вдруг слышу:
– Товарищ командарм, белые прорвались к полештарму с юга!
В азарте боя мы не заметили, как белые, отступив под нашим ударом на северной стороне села, бросили до трех полков в тыл Отраде.
Что делать? Решаю ударить по ним полком Екимова.
– За мной, орлы! – громко скомандовал я бойцам.
Мы рванулись в центр села. У полештарма уже шел бой. Ворвавшись на площадь, мы увидели перед собой казачью сотню и врезались в нее. Белые открыли огонь из поставленных во дворах ручных пулеметов. Передние лошади, ошарашенные выстрелами в упор, вздыбились, однако, под напором скачущих сзади, промчались вперед. Вихрем носились красные конники по улицам и переулкам Отрады, круша врага. Белогвардейцы не выдержали и стали отступать…»
По свидетельству участников этого боя, Ворошилов в тот день едва не погиб. Когда в тылу Особой бригады с юга показались белые, Ворошилов с немногочисленной группой бойцов бросился на них. Один дюжий кавалерист из белых, с кокардой на черной шапке, несся прямо на Ворошилова, держа пику наготове. Ворошилов выстрелил в него, а в следующее мгновение ощутил сильный удар пикой, но усидел в седле. Спасла Ворошилова толстая бурка, которая была на нем в ту минуту. Железное острие пики не дошло до тела, а второго удара белый казак не успел нанести; он замертво свалился с лошади от пуль бойцов, подскочивших на помощь Ворошилову.
К вечеру бой стих, а на другой день почти вся Конармия собралась у Отрады. Здесь были разбиты крупные силы белых, рвавшихся к Чонгарскому перешейку.
Отчаянно дрались в эти же дни пехотные дивизии 6-й армии на Перекопском направлении. Был ранний утренний час, когда бойцы блюхеровской и Латышской дивизий увидели перед собой на юге высокую земляную громаду с крутыми откосами. Перед этой громадой темнел широкий и глубокий ров.
Это и был Турецкий вал, лежащий поперек всего Перекопского перешейка. От Каркинитского залива Черного моря до Сивашского берега вал наглухо перегораживает дорогу из Таврии в Крым. По приглашению Врангеля здесь хорошо потрудились французские и английские инженеры – все лето они укрепляли вал плотными рядами колючей проволоки, строили бетонные гнезда для пулеметов и орудийные площадки.
Впереди вала, как стадо овец, робко жались в кучу одноэтажные домики небольшого поселка. Он тоже назывался Перекопом, как и перешеек, у которого лежал.
В одном из домишек Саша стояла в то утро у окна и смотрела на вал.
Там, за валом, где-то в Крыму, – Катя. Теперь Саша знала это почти наверное. Никто ей об этом не сказал. Она сама догадывалась. И радовалась, что до вала близко, почти рукой подать. А за ним Крым, Черное море, сказочный край, где не бывала ни разу ни Саша, ни кто-либо из дивизии, в которой она теперь служила. Пожалуй, не видела крымских красот вся армада войск Южфронта, стоявшая теперь у его ворот.
– Что за земля там, братцы?
– Земля такая, милый, что ты в нее простую палку воткни – вырастет груша.
– Да ну?
– Богатая земля! Сказка!
Так говорили между собою бойцы дивизии Блюхера, лежавшие в укрытиях у вала. Но чтобы увидеть ту сказку, надо было перешагнуть через этот грозный вал.
Сперва он не показался неприступным. С ходу бойцы Блюхера ринулись на вал, но встретили стену сплошного и яростного огня и откатились.
5
Перед штурмом. – Замысел командюжа. – На старом Турецком валу. – Разговор на берегу Сиваша. – Следы великих битв. – Догадка о женщине, встреченной в Каховке.
Здесь, у вала, разыгралось одно из последних и самых ожесточенных сражений гражданской войны.
Написано об этом немало, и нет смысла повторять уже известное. Наше дело передать лишь то, что видели и пережили героини повести Саша и Катя. К великому счастью, в наши руки попал их дневник, и мы смогли благодаря этому проследить судьбы двух девушек двадцатого года. Необычны, согласимся, эти судьбы, и необычен был весь тот год. Но что делать, если в самый разгар решающих боев за Крым одна героиня наша очутилась где-то в белогвардейском тылу, а другая, сражаясь в рядах блюхеровской дивизии, ничего об этом не написала, поскольку вместе с дивизией устремилась к Перекопу, а дневник, естественно, остался лежать в мамином сундуке в Каховке.
Ошеломляющий удар по войскам Врангеля в Таврии нанесли сразу все пять армий Фрунзе, и под неудержимым натиском красной пехоты, конницы Буденного и Миронова, артиллерии всех родов и пулеметных тачанок, отчаянно грохочущих броневиков и огнеметов враг не устоял. Уже к исходу 30 октября врангелевцы густой беспорядочной массой уходили из Таврии. И так как, утверждают историки, путь к Перекопу оказался закрыт для белых войск, то они устремились к Чонгарскому проходу в Крым, и, как утверждают те же историки, немалая часть этих войск сумела, хотя и с громадными потерями, проскочить в Крым и укрепиться за Чонгарским перешейком.
Ворваться сразу на плечах противника в Крым не удалось ни здесь, ни на Перекопе.
Ушел из набега хан, но, зализывая раны, еще оставался силен и грозен.
Начался ноябрь. Холода усиливались.
…Вы заметили – несколько раз на протяжении повести мы вступали в беседу со старым ветераном Ушатским, донесшим до наших дней ясную память. Славный воин, он прекрасно знает все перипетии хода разгрома Врангеля в Таврии и происшедшего затем штурма перешейков – Чонгара и Перекопа. Он все знает, Ушатский, и мы видели, как здраво и толково он судит о событиях того времени. Но, кажется нам, если уж судить об этих событиях, как бы с высоты журавлиного полета, то и Ушатский нам тут не помог бы, потому что и он, воюя в своей Латышской дивизии рядом с блюхеровской дивизией, всего видеть тоже не мог.
Кто же мог все видеть? Конечно, видеть все мог лишь тот, кто держал в своих руках нити сражения за Крым.
Это – Фрунзе, командюж.
– Ну что ж, вы правы, – сказал Ушатский, когда я поделился с ним этой мыслью во время одной из наших бесед. – У Фрунзе, к вашему сведению, есть интересные воспоминания о последних днях разгрома барона. Но, – поднял палец мой собеседник, – вы должны будете при этом кое-что учесть.
– А именно?
– Видите ли, дорогой мой, ведь Фрунзе был одним из скромнейших людей на свете, и воспоминания у него особые, он в них не о себе рассказывает, а вам ведь надо отметить и его роль.
– Я и отмечаю.
– Погодите минутку. Вот мы с вами в прошлый раз говорили о том, как рождался план разгрома Врангеля, и, помнится, оба мы пришли к выводу, что такой план уже был у главного командования нашей армии еще летом, до прихода Фрунзе к нам на Южный фронт.
– Да, был. Это известно.
– Но вместе с тем, – продолжал Ушатский, – мы отметили с вами, что к осени, то есть к моменту прихода Фрунзе на свой новый пост, обстановка на нашем фронте уже была другой. И прежний план в основных чертах хоть и годился, но в то же время и не годился. Вы поняли меня? Не годился, сказал я, в том смысле, что этот план уже требовал каких-то изменений, хотя главная его идея – удар с Каховского направления – была принята Фрунзе как правильная и единственно дающая верный успех.
– Ну, и что же?
– Сейчас поймете. Все, что делалось по старому плану до Фрунзе, то есть все прежние удары наших войск по Врангелю в Таврии предпринимались без достаточного перевеса сил. Энтузиазма одного мало. Одним «ура» и «даешь Крым» такого сильного противника, как Врангель, нельзя было разбить. Но дело не только в перевесе сил. Фрунзе присоединил к нашему энтузиазму искусство штурма таких опорных твердынь противника, которые, казалось, невозможно одолеть. Вернее сказать, впрочем, так: искусство глубокого рейда, то есть прорыва большой массы войск в тыл противника, – это раз, а затем, разбив его у твердынь, не медля долго, атаковать и сами твердыни. Что, собственно, и произошло. Поэтому вполне можно считать, сказал бы я, что Фрунзе и наше главное командование уже тогда этими двумя последовательными операциями на Крымском фронте как бы прозревали в будущее. Освобождение Крыма было своего рода прототипом многих будущих операций нашей армии.
Мысль показалась мне верной, и я представил себе: вот сидит Фрунзе над картой театра военных действий, видит свои раскиданные по степным просторам и берегам рек войска, и ведь не кто иной, как Ленин, не раз наказывал ему – до зимы все покончить, обязательно до зимы. А уже кончалась осень, и, как назло, рано завыли злые холодные ветры, а в конце октября залютовали и морозы, хотя и почти без снега. Все, не только страшная нехватка одежды и сапог, заставляло спешить, спешить, спешить. Надо было поскорее кончить с Врангелем, чтобы никто другой не затеял нового похода на Москву. Он, Фрунзе, будто присутствовал при разговоре де Робека с бароном на «Аяксе» и все слышал.
– Итак, – говорил Ушатский, – учитывая все, вместе взятое, мы можем прийти к выводу, что Фрунзе показал тут – и уже не впервые – образец самостоятельного оперативно-стратегического творчества. Да, творчества, именно творчества, – подчеркнул мой собеседник. – И заметьте, как уверенно он действовал. За несколько дней до выхода Буденного в тыл белых войск он телеграфирует Ленину: «В разгроме главных сил противника не сомневаюсь».
Я долго молчал. Серьезные мысли высказывал Ушатский, и требовалось как следует обдумать их и попять.
Один вопрос меня мучил, и я решился на откровенность:
– Скажите, пожалуйста, Вольдемар Янович, а как вы расцениваете тот факт, что значительная часть врангелевских сил все же смогла прорваться в Крым?
– Да, – не стал спорить Ушатский. – Они ушли за перешейки, и нашим армиям пришлось потом брать эти перешейки лобовым штурмом и дорого за это заплатить. Да, надо признать, белые тут проявили умение и силу, но это было умение обреченных, это была сила отчаявшихся, спасающих лишь свою шкуру.
– Понятно, – отозвался я со вздохом и не стал больше тревожить старого ветерана вопросами.
У истории не спросишь, она безмолвна, а люди привыкли все толковать по-своему. И в разное время одному и тому же дается разное толкование. Надо почитать Фрунзе, решил я, и посмотреть своими глазами на Перекопский вал, Чонгарский перешеек и особенно приглядеться к сивашским топям.
Из Каховки к Перекопу идут рейсовые автобусы. Один из них скоро увозил меня на юг, к тем местам, где в ноябре двадцатого года разыгралось последнее крупнейшее сражение, уже очень напоминавшее те, которые произошли два десятилетия спустя… Впрочем, и то, что произошло на Каховском плацдарме, тоже об этом напоминает. Удивительно предугадывалось будущее.
В эти дни генерал Слащев в своих письмах из Ливадии предлагал Врангелю бросить к чертям Чонгарский полуостров и Перекопский перешеек и «заморозить красных в этих местностях».
Я вспоминал бесноватые письма и рапорты Слащева, когда ездил и осматривал «эти местности».
Голая степь, голая и со стороны Таврии, и с той стороны, где начинается Крым. Берега Сиваша и сейчас не очень заселены, а тогда были почти совсем пустынны. Смотришь, где-то вон там село, еще где-то вдали виднеется кучка хаток. Да, тут и жить было нелегко, а воевать еще потруднее. И по ту, и по эту сторону негде было войскам голову укрыть.
Но если Врангель в течение долгого времени заранее укреплял свои позиции по берегу Сиваша и на перешейках, то наши войска ведь подошли сюда, не имея ничего подготовленного. Требовалось в два-три дня разместить (да еще в зимних условиях) целых пять армий на очень небольшой территории, прилегающей к Перекопу, Чонгару и голому сивашскому берегу.
Известно, что в пяти армиях Фрунзе было 133 тысячи штыков и сабель. А ведь это были живые люди, и только по-военному их делили на штыки и сабли. А живых людей, да и лошадей (из пяти армий две были конные) требовалось накормить и напоить, дать этим людям где-нибудь укрыться от зимней непогоды до штурма.
Сиваш я видел летом. У воды был странно сизый цвет. Поражала мертвенность пространства самой воды и всего, что над ней: ни птиц в небе, ни паруса рыбачьего, ни пристаней по берегам. Море не море, озеро не озеро, а действительно топи, пахнущие гнилью. Это все сделали густо растворенные в Сиваше соли – рапа.
Подует ветер с запада, вода уходит в Азовское море, и топи превращаются в солончаковые болотца, через которые можно кое-где перейти вброд с таврического берега на крымский и наоборот. Подует ветер с востока, и бродом уже не пройдешь: вода из Азовского моря заполнит Сиваш и нетрудно в нем потонуть.
Вот теперь становилось понятно: хоть Врангель и ушел из Таврии, в какие-то несколько дней очистил ее всю, оставив тысячи солдат в степных могилах и потеряв многие другие тысячи, попавших в плен, Фрунзе надо было еще суметь действительно не заморозить свои войска в этой гиблой местности, сохранить их боеспособность.
Свистел ветер, и мне слышалось:
«Даешь Крым! Дае-о-о-ошь Перекоп!»
И, казалось, крик этот, многоголосый и мощный, застыл над Сивашем и перешейками навеки. Кто хорошо прислушается, непременно его услышит. А кто потерял там в двадцатом деда или отца, тяжело вздохнет. И вздохи эти тоже иногда можно услыхать.
Так и быть – рискуя получить упрек, что слишком часто позволяем себе лирические отступления и забегаем вперед, – все же расскажем о нашем путешествии по местам былых боев.
Трое нас стояло летним утром на старом Турецком валу. Старшим в этой тройке по возрасту был я, а остальные двое годились разве что во внуки тем, кто здесь воевал. Впрочем, один из них, работник крымской районной газеты «Фрунзевец», воевал в этих же местах весной 1944 года. Невысокого роста, вдумчивый, покладистый, с добрыми серыми глазами, он принадлежал к тому поколению, которое чего только не испытало и не хлебнуло на своем веку. Второй мой спутник был помоложе и работал редактором в той же газете. Милый и тоже с добрыми глазами и высоким лбом.
У первого – хорошая фамилия Донец, которую он почему-то предпочитал не склонять. Редактора звали Бирюковым.
Был дождливый день, и все же с вершины вала, еще хорошо сохранившегося, степь проглядывалась далеко-далеко. Казалось, и она осталась такою же, какой была в двадцатом и за двести-триста лет до того. Стоявшего у вала поселка Перекоп я не нашел, и спутники мои объяснили, что после двух войн – гражданской и Отечественной 1941–1945 годов – от поселка не осталось и следа. Лишь кое-где бросались в глаза неровности, бугры, заросшие травой. Под ней спрятались развалины, вернее – остатки развалин исчезнувшего города.
– Зато вот какие следы хорошо сохранились, – сказал Донец, поднимая с земли какой-то заржавленный кусок железа. – Узнаете, что это?
Он держал в руке снарядный осколок. Рваный, с острыми зазубринами огрызок смерти. Не успел я как следует разглядеть его, как Донец поднял еще такой же осколок.
Вал был усеян железом – осколки и стреляные гильзы попадались на каждом шагу. Трава на вершине вала не росла, и было нетрудно их обнаружить. Две войны прошагали через вал.
Теперь он в одном месте нешироко расступился, чтобы пропустить в Крым железную дорогу, магистральное шоссе и оросительный канал, протянутый из Днепра в Крым.
Дождик усиливался, и нам пришлось вернуться к машине.
– Что же вы собираетесь писать? – спросил у меня Бирюков. – Роман? Повесть?
– Не знаю еще, – отозвался я.
– Напишите, чтоб видно было, как и чем тогда жили, к чему стремились и кому улыбались, как в песне поется, ее голубые глаза.
У меня вдруг прошла по телу дрожь, и, словно луч, прорезалась мысль: я должен вернуться в Каховку и найти ту седую женщину, с которой разговаривал на бульваре близ памятника Фрунзе. Ах, черт меня побери! И как же я тогда не догадался, что, наверно, эта женщина и есть подруга той рабфаковки Саши, о которой она мне рассказывала! Да, да, да, обе они, видимо, люди интересных судеб; может, это о таких, как они, и писал Светлов в своей «Каховке»! «Найти ее! – говорил я себе. – Ну как было сразу не сообразить, что в руки тебе идет золотая рыбка!»
Вот как бывает. Вдруг озарит что-то, а уже все упущено. Ведь та женщина, может, уже уехала из Каховки.
С Бирюковым и Донцом были мы потом на Чувашском или, как его еще называют, Литовском полуострове, который глубоко вдается в безжизненные воды Сиваша и сам почти такой же безжизненный: один лишь курай зеленеет на ровной поверхности этой солончаковой земли.
Славные мои попутчики все знали, все могли рассказать и объяснить, а у меня из головы не выходила та женщина с голубыми глазами, с которой сама судьба свела меня на каховском бульваре: вот, думалось мне, кто может раскрыть такое, что ни мне, ни моим спутникам не снилось.
– Сюда, на полуостров, где мы стоим, – говорил Донец, – перешли с того берега бойцы Южфронта.
Далеко-далеко вставал в синей дымке противоположный берег Сиваша. В одном месте было заметно скопление белых хаток.
– Это Строгоновка, – объяснил Донец. – Знаменитое село, откуда в ночь на восьмое ноября двадцатого года ринулся на Врангеля девятый вал. Ночью, по ледяной воде шли – вброд по Сивашу. Шли и падали, шли и гибли, но сотни и тысячи других дошли сюда, в Крым.
Он поэт, Донец, как и Бирюков. Их рассказы о событиях, происшедших здесь в двадцатом году, были интересны, они знали больше, чем любой участник этих событий.
Но одно дело – знать, другое дело – все самому видеть и пережить.
Догадка о той женщине, с которой я встретился в Каховке, оказалась верной. Но я еще расскажу об этом, а пока вернемся к событиям двадцатого года.