Текст книги "Последний рубеж"
Автор книги: Зиновий Фазин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
7
Генерал Кутепов зверствует. – Знаменитая «Аскания-Нова». – Орлик снова не Орлик, а Саша Дударь. – Как мать Орлика лишилась комнаты с голубой люстрой. – Описание театра военных действий. – Дальнейшие приключения Орлика. – На пути к своим.
В дневнике наших героев есть леденящие душу записи Кати о том, что творилось в те дни в Крыму.
«Из Симферополя пришли наши разведчики, рассказывают: на улицах висят мертвецы. Это уже не Слащев, а Кутепов зверствует. Оказалось, злодей в генеральском звании распорядился таким образом запугать тех, кто сочувствует красным и помогает им. Местная дума просила Кутепова снять трупы повешенных с фонарей, чтобы хоть дети этого не видели. Трупы были сняты, но только через сутки… Боже, и как земля терпит таких, как Кутепов! Он и Слащев – два приспешника Врангеля, и все они трое друг друга стоят».
Но вернемся к Орлику.
Долго еще ему пришлось бродить по вражескому тылу, и спасло его от верной гибели платье зарубленной белыми Ани. Саша Дударь снова стала девушкой. Иного выхода не оставалось. Своя военная одежда не годилась, а другой негде было достать.
Был пасмурный ветреный денек, когда Орлик добрался до «Аскании-Новы». Не забираясь в глубь экономии, он побродил по боковым тропинкам, проложенным среди кустов орешника и малины.
Здесь, оставаясь незамеченным, Орлик мог зато сам все видеть и подмечать.
Правду сказать, забрел сюда Орлик больше из любопытства, чем по надобности. Держал он путь на Каховку и ведущие к ней старые чумацкие шляхи знал. Там, за Каховкой, сразу за Днепром на правом берегу, – свои!
Вот по дороге к Каховке, вернее к своим, до которых Орлик надеялся добраться, он и завернул в знаменитое имение богатейшего в Таврии помещика Фальц-Фейна.
Орлик забирался в лесные рощи, иногда выходил на широкие безлюдные аллеи. Вот открылась большая поляна, за ней начинался фруктовый сад. Горы спелой черешни лежали на земле. Черешню не снимали из-за военных действий, и вот лежит, гниет.
Не выходила из головы Орлика рыженькая Аня, милая краснощекая Анютка, которую ни за что зарубили белоказаки. Орлику казалось, он отдаст должное ее памяти, если расскажет здесь кому-нибудь из батраков о ее доброй душе и мученической смерти. А в Каховке он постарается найти ее родных, если они живы, и оставить им ее платье и денег.
А кроме этой, была еще причина. Очень хотелось поглядеть то место, где, если бы не Врангель, уже была бы устроена чудесная детская колония для питерских ребят, и как бы радовали их эти аллеи, сады, заросли орешника, и не пропали бы эти горы черешни, и звонкие голоса целый день оглашали бы эти места, сейчас такие тихие и почти безлюдные. Ни для кого поют птицы, ни для кого цветут клумбы.
С полудня пошел дождь. Необычный дождь, без грозы, частой в здешних местах. Серая пелена окутала все вокруг. Орлик не уберегся, промок и, увидев на одной полянке соломенный курень, у которого сидел одиноко седой дядька в широкополом бриле, подошел, поздоровался и присел.
– Ты будешь чья? – последовал вопрос. – Ты нашая?
Орлик так отвык от обращения к нему в женском роде, что теперь с трудом заново к этому приноравливался. «Ну да ничего, временно», – утешал он себя, но, слыша обращение к нему, как к дивчине, все равно хмурился.
– Вашая, вашая, – скороговоркой ответил он дядьке. – Дозвольте у костра посидеть.
Понемногу разговорились. Дядька, оказалось, служит здесь сторожем, охраняет от порубки лес. Еще в пути, из рассказов встречных крестьян, Орлик знал, что в экономию вернулись прежние «хозяева» – не сам Фальц-Фейн, тоже из каких-то немецких баронов, а его прислуга – управляющие, агрономы и распорядители. И опять работает в хозяйстве экономии целый штат скотников, садоводов, дворников и сторожей, и опять на огородах и полях имения батрачит всякий люд из окрестных сел.
– И как это вы, дядю, можете робыть на буржуев? – возмущался Орлик в ходе беседы со стариком у куреня. – Я бы не стал!
– Як так – не стал? – озадаченно поднял брови дед. – Ты же, первое дело, дивчина?
– Ну, не стала бы, – спохватился Орлик.
– А второе дело, скажи, шо тут зробышь, голубка? Жить я же ж надо же ж.
Опять Орлик слышал знакомые выражения: «а куда я ж денешься?», «надо же ж» и тому подобное. Идет борьба, а людям-то надо «якось просуществовать».
Оказалось, дед знал Аню и опечалился, когда услышал от Орлика о ее гибели, но тут же, вздохнув, развел жилистыми руками:
– Ну что тут зробышь? Война ж…
Потом он стал вспоминать, как хорошо все было до войны, и сокрушался, как теперь все плохо. Экономия разграблена, добро гибнет, а сколько его тут было в имении у «Фица» – не счесть. Орлику не понравилось, что дед восхваляет старые времена: сказал бы лучше спасибо тем, кто этот строй сверг и воюет сейчас за новый.
– Ты хоть белым не помогай, диду, – сказал Орлик, прощаясь со сторожем.
– А зачем мне им помогать? Нехай згинут!
– О! – возрадовался Орлик. – Дай руку!
Дед приподнялся и стал пристально всматриваться в Орлика подслеповатыми глазами.
– А ты верно нашая? – спросил он с улыбкой. – Ты не хлопчик, часом?
Орлик усмехнулся, осветился весь, по душе ему было, что и в женской одежде его принимают за хлопчика.
– Где ж ты тут живешь, шо робышь?
– Живу между небом и землей, диду, а роблю я то, шо все добрые люди, роблят. За честь, за свободу стою!
– Хе, – все улыбался старик. – Ну, стой, стой! Дай боже… – Он вдруг оглянулся и тихо зашепелявил: – Так передай там, откуда тебя прислали, вот что: с Врангелем наши не пойдут. Чуешь, дивка, ты же, я понимаю, подослана от красных. Вот и передай все как есть. Не дадут наши белякам ни лошадей, ни овса, ни хлеба. И в армию ихнюю не пойдут. Так и передай!..
Увы, Орлик сейчас не был в разведке, и, осторожности ради, он стал уверять старика, что вовсе не подослан сюда красными, а просто идет к себе домой и случайно оказался в этом имении.
– Ну-ну, – кивал старик. – Я же понимаю. Сам був колись солдатом и на фронте.
На дорогу он дал Орлику полбуханки хлеба и кусок сала.
– Про Аню тут расскажите, – просил Орлик.
– Расскажу людям, расскажу. Иди с миром, дивчина, дай бог увидаться нам еще раз.
– Увидимся, – бодро отвечал Орлик.
Пыльные чумацкие шляхи привели Орлика в тихий предвечерний час к еще более пыльным окраинным улицам Каховки.
Город, Днепр, засиневший вдали, за домиками, огородами и зелеными рощами, рыбацкие лодки на белопесчаном пологом берегу, запах ближней лесопилки, шум старой мельницы в заливе – все тут было знакомо, все, что видел глаз, было для Орлика родным домом. С детства знакомо – он вырос тут, среди этих бесчисленных заливов, островков, перекатов, раскиданных среди плавней, рыбачьих хуторков и крестьянских поселков.
В городе белые установили комендантский час, и он начинал действовать с девяти вечера. Еще светло, а людей словно метлой вымело, ни души на улицах и в переулках. Хорошо зная Каховку, Орлик благополучно миновал встречавшиеся на пути казачьи патрули, но, пока он добрался до нужной улицы, ушло немало времени. Двадцать раз забегал при опасности в подворотни, прятался в садах, ложился в грязные канавы и страшно злился, что должен все это выделывать. Так унижаться перед врагом, господи!
Был поздний вечер, когда Орлик подошел к дому, где жила его мать. Полгода назад, еще при власти красных, Евдокия Тихоновна переселилась из рыбацкой развалюхи в город. Как матери красноармейца Евдокии Тихоновне дали тогда хорошую комнату в трехэтажном доме бежавшего от красных хлеботорговца и семь аршин ситца. В январе, перед уходом на фронт, Саша успела побывать в новом жилище матери и порадоваться – наконец-то у них не развалюха-хибарка, а большая, светлая комната на втором этаже, с тремя окнами на бульвар! И с голубой люстрой, с крашеным деревянным полом, а не земляным!
Оказалось, ситец мать сберегла, хотя сама ходила бог весть в чем, одни заплаты на ее платье, а вот комнаты лишилась.
Недели три назад, после того как в Каховку пришли белые, подкатилась к Евдокии Тихоновне соседка, жена парикмахера тетя Поля, и давай уговаривать: «Тебе, милая, худо, тебе есть нечего, голодуешь, а держишь одна такую большую комнату. На что она тебе, одинокой? Хочешь, переезжай в мою, а я тебе в обмен еще два пуда белой крупчатки дам». А жила парикмахерша в глубоком подвале тут же, во дворе, – ее собственный домик недавно сгорел. Подумала Евдокия, погоревала, махнула рукой и согласилась. В подвале-то еще жить можно, а без хлеба-то как?
Мать не узнала Сашу, когда та вдруг как снег на голову свалилась. Был поздний вечер, в подвале тускло горел каганец.
– Ты? Сашенька? Откуда? – заголосила Евдокия, обнимая дочь. – Ой, лышенько, помру я от радости! Ой, дитятко мое!..
Вид у Саши был усталый, измученный, но не это поражало; казалось, она страшно обижена на мать за то, что та очутилась в подвале. Тут было сыро, неприютно, холодно, хотя шел уже июль и дни стояли очень жаркие.
А мать не понимала, что за одежда на дочери. Старая матросская тельняшка заправлена в юбку, а на ногах полосатые чулки и постолы. Голова давно не чесанная, черная копна с лихим чубом на весь лоб. По лицу не девушка, а явный хлопец, по фигуре тоже, но такой уж Саша уродилась, с малых лет была озорнее мальчишки характером и видом совсем мальчишка. Что поделаешь, урождаются и такие.
– Ой, лышенько! Ой, дитятко! – только и твердила мать. – Так где же ты это время була? Шо робыла?
Саша пообещала рассказать все потом, после. А сейчас мать лучше бы поесть чего-нибудь дала да объяснила бы, как в таком глубоком подвале очутилась вместо той светлой комнаты с голубой люстрой. Смотрит Саша на мать и ждет ответа, а та стоит, худющая, босая, и вытирает слезы, а слов у нее нету.
– Ох! – вырвалось у Саши. – Сволочи!
Она решила, что это белые переселили сюда ее маму, но когда за ужином узнала, как на самом деле все получилось, то пригорюнилась и стала себя ругать, что не думала все эти месяцы о матери, не помогала ей.
Боже, а ведь как богато она, Саша, жила! И не столь даже богато, а как-то возвышенно, словно бы оторванно от земного, мелкого, скудного. Кружилась в каком-то сказочном водовороте событий, где все потрясающе интересно и не имеет ничего общего с бедностью и нищетой, с уважением и голодом.
На ужин Евдокия сварила суп с галушками из той самой муки, которую получила за светлую комнату с голубой люстрой. Мука, правда, белая, хорошая, крупчатка с двумя нулями или даже с тремя, – черт ее знает, Саша и глядеть на мешок не хотела, на эти нули, будь они прокляты вместе с этой хитрой парикмахершей, будь она тоже проклята! Зарубить бы ее, шкуру!
Но ведь есть другой мир, боже, совсем другой! Мир, где думают о детях и красоте, где командармы стихи пишут, где хотят сделать все человечество лучше, чем оно есть. Вспоминалась Саше недавняя поездка с Катей за питерскими ребятами, милые раздоры из-за того, что писать в дневнике, вспоминался добродушный матрос Прохоров, и все, все, что всплывало в памяти и касалось того чудесного мира, который ее прежде окружал, представало светлым и чистым!
Щемящая тоска сдавила сердце Саши и не отпускала всю ночь. Теперь она уже знала, что мать моет полы и стирает белье тифозных в здешней больнице, и хорошо еще, что есть хоть такая работа, а то жить нечем. Мать рассказывала, сколько горя и слез пролила не она одна с тех пор, как сюда пришли белые. И Саша теперь понимала, какой это ужас, когда по улице ходят врангелевские офицеры, казаки с нагайками и могут все с тобой сделать, а ты беззащитна.
Ночью Саша не спала, ворочалась с боку на бок и все думала, думала. Страшен был мир белых, их дела и все то, что они принесли в Таврию и сюда, в Каховку. Но подвал этот, сырой, как могила, эта нищета и тряпье вместо постели, эти босые черные ноги матери показались Саше самым тяжким из того, что на нее когда-нибудь сваливалось. Это то старое, ненавистное, против чего Саша всегда восставала всем сердцем.
Матери тоже не спалось, и среди ночи Саша у нее спрашивала:
– Мамо, ты тут Катю такую знала?
– Катю? Якую? Много же Кать.
Саша называла фамилию своей подруги. Нет, мать о такой не слыхала.
– Батя у нее артист.
– Ой, откуда же мне артистов знать? – слышался с кровати смешок матери, и Саша умолкала; в самом деле, как могла мать знать семью артиста? – А тебе она кто?
– Товарищ…
О Кате Саша вспоминала много раз, и дружба с ней тоже была для рыбацкой дочери знамением того нового мира, который там, за Днепром. И тянуло скорее, скорее вернуться в тот мир. Как ценила теперь Саша все, что ее там окружало! Все бы за это отдала.
Утром рано она сказала матери:
– Слушай, мамо, есть у тебя какие-нибудь штаны? Может, отцовские где-то завалялись?
Евдокия порылась в сундуке и вытащила из вороха старой одежды штаны покойного мужа, довольно еще хорошо сохранившиеся, сшитые на манер галифе из чертовой кожи. Саша надела их и сказала матери, что ей надо уходить.
– А куда ты, доча?
– Ну надо, мамо, и все. Ты не спрашивай.
– А когда ж ты вернешься, доча?
– Вернусь я, мамо, или живая с нашими, или совсем не вернусь. Я такой жизни не хочу! Я клятву этой ночью дала.
– Какую клятву, дитё мое?
– А такую, что не будет теперь от меня пощады белым. Будь здорова, мамо, и жди наших. Мы придем, увидишь!..
Саша выложила на стол часть денег, какие при ней были, отдала матери. Та заплакала, увидев, что Саша завязывает в узелок снятую с себя одежду, спросила:
– А это зачем берешь? Оставь, я в сундук сховаю. После еще пригодится тебе, доча.
– Одежа не моя, мамо. Должна отдать.
– Кому?
– Жила тут в Каховке одна рыженькая дивчина. Надо мне найти ее родных.
Мать опять заплакала, все поняла…
Саша выбралась по крутым кирпичным ступеням наверх из подвала и исчезла, растворилась в том мире, который теперь ее уже не так страшил. Недолго же побывала Саша Дударь девушкой. Надев штаны отца, она опять чувствовала себя Орликом, смелым и решительным бойцом из того мира, который был ей теперь милее всего на свете и за который она без сожаления отдала бы при случае всю кровь, капля по капле.
Чтобы понять, что дальше сделал Орлик, – мы опять будем говорить о нем, как и прежде, в мужском роде, – надо рассказать немного подробней о Каховке и тех местах, которые скоро станут театром боевых действий.
На правом берегу Днепра, как раз напротив Каховки, расположен небольшой городок Берислав.
Днепр здесь весною широк, могуч и действительно чуден. Сейчас, в июле, он, правда, поуже стал, местами обнажились песчаные отмели и не веет уже от воды свежестью первых месяцев лета. И не слышно звонких песен и гомона птиц в плавнях ни по ту сторону, ни по эту. Вечерами не собираются на берегу – ни на том, ни на этом – девчата и парни, не танцуют и не поют. И на лодочках не катаются. Пустынны и тихи берега. Мост был, его давно к черту взорвали, одни остатки видны на реке.
Фронт здесь. И тянется он вниз по Днепру до самого Херсона, а вверх по течению – к Никополю и Александровску, где река шумит и бурлит, обтекая пороги. Там Хортица, там когда-то Запорожская Сечь была. А здесь, у Каховки и Берислава, места степные, хлебные и такие пыльные, каких, наверно, нигде больше на свете нет. Таково, по крайней мере, мнение войск, окопавшихся по обе стороны Днепра.
Пыль в Каховке, пыль в Бериславе. В Каховке, где белые, прибрежные улицы крутоваты, как и в Бериславе, где стоят красные. Но Берислав расположен повыше, и для артиллерии здесь позиции получше, чем красные и пользуются. Садят и садят из орудий с правого берега по левому, туда, где за роем железных, черепичных и соломенных крыш Каховки упрятались в зеленых рощах среди плавней и хуторков позиции белых.
Того, что на военном языке называется передним краем, у белых, в сущности, нет. Есть у них раскиданные там и сям вдоль берега заставы, посты сторожевого охранения, отдельные очаги укреплений с пулеметными гнездами и колючей проволокой, но сплошной линии окопов нет. Издали, с бериславского берега, взглянешь, и кажется, что на том, каховском берегу, где белые, ничего нет, кроме сплошных плавней, камыша да раскидистых ив у самой воды. А берег весь в песке, и песок чистый, сыпучий, промытый до белизны днепровской водой и насквозь прокаленный жарким солнцем Таврии.
Теперь, зная это, мы можем вернуться к тому, что сделал Орлик.
Он решил, дождавшись темноты, переплыть реку. Стоит очутиться на том берегу – и ты у своих. Но как явиться к ним без оружия? Ведь спросят: где твоя шашка, где карабин? Куда дел? Растерял, чертов трус! Нет, без оружия Орлик не представится своим.
Целый день он ходил по Каховке. Из рассказов погибшей Ани он приблизительно знал место, где она жила. Дом нашел, но он оказался нежилым – сгорела от снаряда крыша, и родители Ани куда-то временно переселились. Странным казалось: в Каховке, такой просторной, с таким множеством домиков, людям теперь негде стало жить и они ютятся где только могут. «Кризис же на квартиры», – объясняли Орлику встречные, с которыми он решался заговорить.
Жаль было бросать узел, а что с ним делать, Орлик не мог придумать, и все тащился с ним, держа под мышкой.
Худо было сейчас девчатам в Каховке. Орлик это видел и понимал. Все рассказы Ани подтверждались. Но особенно жалел Орлик в эти минуты старух. Никогда прежде ему так не жаль было этих большей частью одиноких женщин. Несчастные! Кто поможет им? Одно только может их спасти – приход той новой жизни, которую несут с собой красные.
Но как добыть оружие?
План пришел из воспоминаний о прошлом.
Отец Орлика как-то еще до революции приютил у себя в хате одного пленного австрийца. Шла война, и в Каховке, как и в других городах Украины, было немало пленных. В лагерях их не держали, и кто хотел, устраивался на работу, снимал угол где-нибудь и так потихоньку жил, ожидая конца войны.
Пленного, поселившегося в убогой рыбацкой хатенке Егора Петровича, звали Лаци, и это был еще совсем молодой человек с короткими черными усиками на смуглом лице. Он хорошо играл на скрипке, чем и зарабатывал себе на жизнь в одном прибрежном ресторанчике. Была тогда у Егора, старого чудака, думка заветная, чтоб вместо квартирной платы за постой славный малый этот, австриец Лаци, научил Сашу, любимого сына Егора, игре на скрипке. Лаци согласился с таким условием и стал было учить Сашу своему ремеслу, но скоро это наскучило и мальчику и австрийцу, и тем дело кончилось. Отец стал брать сына с собой на рыбную охоту, решив, что если не вышел из Саши музыкант, то добрый рыбак выйдет наверняка.
Бывали у Лаци дни, свободные от ресторанной службы, и любил он в такие дни забираться на лодочке в плавни и, выкупавшись в реке, понежиться голым на песочке. А чтобы у него не украли одежду, он брал с собой в роли сторожа дочку рыбака Сашу и давал ей за это две-три серебряные монетки на кино и конфеты. Саша – ей было уже лет девять-десять – усядется с одеждой австрийца где-нибудь в кустах и песню тянет и ждет, пока Лаци с завернутым на бедрах полотенцем не подойдет одеваться, довольный, что хорошо покупался и загорел.
– О, какие места у вас тут! – не переставал восхищаться Лаци. – Это есть самая настоящая красота и прелесть!
Девочка, разумеется, дорожила заработком и с охотой ездила с ним в плавни. Это был, кажется, первый заработок в ее жизни.
Мы привели тут эпизод из ранней юности Орлика не случайно, тут причина особая. Сейчас к ней и перейдем и скажем лишь, что теперь уже все кончено с воспоминаниями и переживаниями Саши Дударь, опять она Орлик, и пришло ему – мы подчеркиваем: ему, Орлику, – пришло время действовать.
Вот он и действует. Ходит по берегу и старается больше ничего не вспоминать, а только зорко все высматривать да запоминать. Вид у Орлика такой, что сразу скажешь – оборванец, оголец, босячок. В Каховке и в окрестных поселках и хуторах можно было встретить немало таких. Война приносит с собой в тыл безотцовщину; а мать одна не прокормит и не удержит возле себя сыночка, ежели сама не может его накормить и одеть.
Близко от Орлика прошли берегом три офицера, подпоручики, еще совсем молоденькие, наверно, только что вышли из юнкерской школы. Вели они себя развязно и были пьяны. Увязая сапогами в песке, они забрались в кусты лозняка и стали раздеваться.
– Эй, дяденьки! – обратился Орлик к офицерам. – Одежду вашу постеречь?
– А кто ее тут у нас заберет? – отозвался один из офицеров, отстегивая пояс с револьвером. – Да я застрелю того!
– Могут, могут утащить, господа! – сказал другой, со шрамом на щеке. – Ладно, давай, малец, посторожи. Получишь на чай за это.
Разделись офицеры и полезли в воду, а Орлик остался сидеть в кустах у кучи штанов, гимнастерок, сапог, белья и оружия. Взорвать бы все это гранатой и всех трех мерзавцев, пока они там кувыркаются в протоке, их же наганами и перестрелять.
Нет, по-другому надо. Орлик тихонько вытаскивает из кобур наганы, забирает из карманов документы офицеров, сует все это в свой узел, где платье покойной Ани, и – бегом в заросли камыша. Густой стеной стоят они; человека в них не найти, если он вглубь залез, хоть трое суток ищи. А Орлику здесь ведомы все тропиночки, перекаты, болотца.
Никто не встретился Орлику на пути к камышам, и вот он уже шлепает по воде, держа узел на одном плече, а другим расталкивая высокие тростинки. Вода по пояс, но Орлику это нипочем. Еще несколько минут шороха над головой и плеска воды. Все! Орлик выбирается на островок, где есть хорошо знакомые ему пещеры. Островок весь в спутанной, местами сбитой снарядами лозе. Здесь Орлик досидит до темноты, а потом…
Потом он вплавь пустится через Днепр к своим, на тот берег.