Текст книги "Последний рубеж"
Автор книги: Зиновий Фазин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
И все это приносит революция, когда и человек и народ в целом на взлете. Орлик уверяет, что когда месяца три тому он вступил в свой полковой союз молодежи, то комиссар эскадрона при заполнении анкеты требовал ответа на вопрос: «А пишешь ли ты стихи, и если нет, то почему?» В анкете, конечно, такого пункта не было, комиссар шутил, но ведь как это здорово и показательно!
А взять даже отношение к нам, к нашей поездке за питерскими ребятами, к истории с гномиками, к тому, что мы дневник ведем. Во всем этом видят что-то необычное. А мне кажется, это – обычное, самим временем порождено. Иначе не было бы и самой поездки, и совета командарма: «Пишите дневник», и матроса Прохорова, и не было бы, если угодно, кавалериста Саши Дударь.
Кто мы с Орликом? Две козявки среди сотен тысяч. Но с тех пор как мы завели дневник, я все больше проникаюсь ощущением не только важности и необходимости, что ли, этого дела, но и какой-то его поэтичности. Хочется все описать, все обнять, всему доброму и красивому в людях порадоваться и чтобы все это отразилось в дневнике, как в зеркале».
О том, как закончились события этого дня, мы можем узнать из такой, последней за этот день, записи Кати:
«Опять хочу крикнуть «ура». Сейчас узнала, что мой Орлик представлен к награде. Как хорошо!»
Радость и горе часто идут рядом – так произошло и в жизни Кати. Не успело улечься в ее душе радостное волнение от встречи с Орликом, как нагрянула беда.
Этой ночью Катя опять дежурила в аппаратной. В штабе Эйдемана считали, что ночь – самое ответственное время суток, когда и совершается самое главное, и спать не ложились, а только перебивались кое-как. Кто на лавке у стены часок подремлет, кто и в сидячем положении поклюет носом и опять за работу: а иной даже стоя на минутку-две закроет глаза, и уже ему легче, не так тяжела голова.
Не до сна было – положение становилось все более напряженным. Отдав в Правобережную группу Эйдемана лучшие дивизии своей армии, Уборевич оставшимися у него силами с трудом оборонял от врангелевских дивизий тот огромный участок фронта, который остался за ним. Оборонял, как находили и сам Эйдеман и его штабисты, блестяще, с необыкновенным искусством.
Часа в три ночи, когда в пристанционных дворах пели петухи и уже занимался ранний июльский рассвет, в аппаратной сидели два оперативника и ждали очереди на «прямой провод», то есть разговора по телеграфу с Главным полевым штабом Красной Армии. Эйдеман поручил им выяснить, как продвигаются сюда эшелоны дивизии Блюхера, а сам уехал в Берислав, к Днепру, чтобы проверить, как идет на месте подготовка к предстоящему сражению.
Опять, к сожалению, не скажем, кто были те два оперативника, как выглядели и что собой представляли, мы даже их имен не знаем, а в дневнике героев наших об этом ничего нет. Но вот какой разговор вели между собой эти штабисты:
– Слушай, из кого происходит Уборевич?
– Литовец он.
– Да я не про национальность.
– А-а! Говорят, он из крестьянской семьи.
– А наш Роберт?
– Учителем был его отец, что ли.
– Скажи – народным учителем.
– Ну, народным.
– Вот то-то. А Блюхер, слыхать, рабочий.
– Ну и что?
– А ты погляди, какая закономерность: рабочий, крестьянин, народная интеллигенция. Ее тоже не надо недооценивать, народную нашу интеллигенцию. Она многих выдвинула из своих низов. Вообще, брат, как поглядишь в прошлое, большую роль ее видишь.
– Жаль, нету здесь с нами лохматого политотдельца, он бы тебе кое-что разъяснил по этому поводу. Он бы перво-наперво показал, что главное – это все-таки рабочий класс!
Тут у Кати, слышавшей этот разговор, выпало из рук зеркальце, в которое она как раз в тот момент смотрелась, соскользнуло на пол и разбилось.
«Как нехорошо, – думала Катя, подбирая осколки зеркальца. – Не к добру это…»
Годится ли, чтобы героиня наша оказалась суеверной? Согласны с вами, что это бесспорно не красит ее, но что поделаешь, не без недостатков и она, Катя.
Разговор оперативников Катя занесет в дневник, но позже. Утром, когда она сменилась с дежурства, произошло событие, отодвинувшее на время куда-то назад все, чем Катя до сих пор интересовалась. Все затмилось, померкло, стало казаться траурно-черным.
Из штаба Уборевича прибыла почта, и в ней оказалась политотдельская листовка, где восхвалялся боевой подвиг лохматого Бориса и в черной рамке давался его портрет.
– Как живой, гляди! – говорили между собою оперативники, очень любившие Бориса.
День был жаркий, кончался июль. У Кати, когда она сменилась с дежурства, кружилась голова, и она долго сидела одна-одинешенька на ступеньке штабного вагона, глядя куда-то перед собой в одну точку. Слез Катя не могла себе позволить, и глаза ее были сухи и тусклы.
– Ну при чем тут зеркальце, – шептали порой ее побелевшие губы. – А что, если бы оно не разбилось? Он бы все равно погиб. Ой, что теперь делать?
Тут к ней подошел Орлик:
– Ты чего? Иди отдыхать!
Орлик уже видел листовку с портретом погибшего и все знал.
– Иди, говорят, – повторил Орлик. – Полежи. Когда лежишь, оно полегче. Ей-богу, – глупо побожился он. – Ноги у тебя, может, не ходят? Давай помогу.
– Оставь ты меня, – проговорила, а скорей простонала от боли Катя и тут же рывком поднялась, оперлась рукой о плечо Орлика, и они пошли к общежитию.
И по дороге Катя жалобно сказала:
– Хочется мне повыть.
– Ну, ну, – хмурился Орлик. – Чем это поможет? Когда Аню ту зарубили, я так хотел повыть, так хотел! А сдержался все-таки.
– Ну, ты, значит, железный.
Из уст Орлика вырвались какие-то странные, необычные для него слова:
– Я такая же, как ты, Катенька. Вот скоро перестану носить эти синие галифе, – Орлик дернул на себя штаны, – тогда и другие это увидят. Ты верно говорила… или в дневнике записала… От женской доли своей никому не уйти.
В другое время Катя, конечно же, обратила бы внимание на эти слова, но сейчас она, казалось, всё пропускала мимо ушей.
– Нет, ты железный, – повторила она упрямо. – Ты все можешь вынести.
Он довел убитую горем подружку до ее койки, принес кипятку в котелке, дал попить. Посидел около Кати, не нарушая ни единым словом странного покоя, в который та погрузилась. Катя лежала не двигаясь, в обычной позе – лицо кверху, руки закинуты за голову, взгляд устремлен все к той же одной ей ведомой точке.
Вдруг она сказала Орлику:
– Я разбила зеркальце свое. В эту ночь. Он уже был неживой, понимаешь, а я страшно себя казню, зачем разбила… Ты поругай меня за это, Орлик.
– Я в такие приметы не верю, – рассудительно проговорил он.
И, подумав, продолжал:
– Чего не может быть, того не бывает, и только наше бытие, как говорил твой же Борис, все определяет. Так что давай об этом не будем.
Потом Орлик еще подумал и спросил:
– А у тебя рамка сохранилась?
Катя молча извлекла из нагрудного кармана своей гимнастерки небольшую металлическую рамку в форме овала. Это было все, что осталось от зеркальца.
Овал был пуст.
– Дай мне его, – попросил Орлик.
Катя, не спрашивая зачем, отдала, и рамочка перекочевала в нагрудный карман Сашиной гимнастерки.
Кто-то заглянул вдруг в окно и, незамеченный, отбежал, топая сапогами. Любопытный шалопай какой-то. Орлик назвал этого уже исчезнувшего с глаз человека еще похлеще. Наверно, то был один из бойцов охраны штаба. Одни инвалиды там да хилые здоровьем солдатики.
– Подглядывают, такие-сякие!.. – ругался Орлик.
– Какое это имеет значение, – проговорила Катя, не меняя своей каменной позы.
– Да, – согласился Орлик. – Ты поспи.
И незаметно для себя Катя действительно уснула. Дышала спокойно, ровно, а Орлик сидел около нее сторожем и тоже глядел куда-то в одну точку – научился от Кати, что ли, и, казалось, старался увидеть за этой точкой то, что виделось его любимой подружке.
3
О ком поется в светловской «Каховке». – Встреча с голубоглазой женщиной, когда-то учившейся на рабфаке. – Ветеран Вольдемар Ушатский. – Двойник Орлика. – Кое-что о соотношении сил перед штурмом.
Здесь, нарушая все законы и правила построения романа, мы переносимся из двадцатого года сразу в наше время.
…И вот представьте себе поздний летний закат над Днепром. В еще голубеющем небе только что отгремела гроза, и мы подъезжаем с вами к Каховке на катере. Уже видна пристань, а позади нас – огромная гладь Каховского моря, не так давно созданного человеком. Почти четыре часа шли мы сюда на «Ракете» из Запорожья. В 1920 году Запорожье еще называлось Александровском и было важным пунктом, за который яростно сражались обе стороны, и то врангелевцы его захватывали, то наши. Но еще ожесточеннее шли бои за тот городок, который вставал сейчас перед нами на левом берегу Днепра. Каховка, Каховка!
Катер пошумел, пофыркал у неприглядной пристани и ушел, а я потащился с чемоданом в город. Привольные днепровские плавни с песчаными отмелями, скачущие в степи лошади, гремящие колеса тачанок, чубатые красноармейцы-конники в матерчатых шлемах – ничего этого не было. Были современные шестиэтажные дома, асфальтовый берег, упирающийся в необозримо сизое водохранилище, встречались спешащие куда-то златокрашеные девчата в коротких юбочках, шли прохожие, одетые точно так же, как одеваются в Москве, Киеве, Минске или Тбилиси. По уличным репродукторам передавались известия о событиях в Индокитае и Греции. Словом, было то, что и должно быть, и я говорил себе: что было, то было, и что есть, то есть. Смешно и желать другого. Просто я предвкушал близкую встречу с прошлым, и разыгралось воображение.
По дороге вверх к центру Каховки шли две юные девушки, с виду учащиеся техникума, а может, еще школьницы. Они любезно взялись показать мне, где гостиница, и даже попытались из вежливости отнять у меня чемодан, чтобы самим понести его. Разумеется, я им этого не позволил, но был тронут. Современная Каховка сразу стала мила мне. Захотелось сказать девчатам что-то приятное, и я сказал:
– Так это и есть та самая Каховка, о которой поется в известной песне? Славный городок. И сами вы, девушки, славные.
– Ну! – горделиво повела плечиком одна из моих спутниц.
А вторая подхватила:
– Недаром же о нас в этой самой песне поют!
Эка! «О нас»… Я невольно усмехнулся. Миленькие вы мои, да разве про вас написано: «И девушка наша проходит в шинели, горящей Каховкой идет». Спутницы мои тоже вдруг усмехнулись:
– Это мы в шутку, не думайте…
– Нет, зачем же, – почти всерьез возразил я, – в известном смысле и вы вполне можете отнести это к себе.
– Всем хочется в песню, – сказала та, у которой юбочка была покороче, – только надо это заслужить. Вот наша баба Нюра заслужила, и потому о ней и поется у Светлова в «Каховке».
Вслед за тем, перебивая друг дружку, девчата открыли мне удивительную новость: в песне Светлова говорится именно о бабе Нюре, которая в гражданскую войну здесь, в Каховке, жила и воевала. Ну конечно, тогда она молодой была и голубоглазой, как полагается. А после гражданской войны баба Нюра прожила долгую и честную трудовую жизнь и лишь в прошлом году померла. Работала на самых простых работах, а в последнее время была билетершей в здешнем кинотеатре, и все ее тут хорошо знали.
Так, так… Встреча с прошлым началась. Ну, в добрый час.
Я слушал рассказ девчат и думал: что ж, все возможно. Вот только одно не укладывалось в голове: воспетая в песне романтическая девушка в армейской шинели, оказывается, стала под конец жизни простой бабой Нюрой и до самой смерти отрывала контрольные билеты у входа в кино.
Пока мы дошли до гостиницы, спутницы мои успели рассказать и про некоторые подвиги бабы Нюры в гражданскую войну, как она, героиня песни, в разведку ходила, как самоотверженно ухаживала в госпитале за ранеными бойцами. Рассказали девушки, что была баба Нюра милой, не ахти грамотной, болела часто, а вспоминая прошлое, бывало, и всплакнет.
Ну что тут скажешь. Я был поражен, конечно, новым для себя открытием. С комсомольских лет мне знакома «Каховка», и вдруг это вот про кого, оказывается, мы тогда пели.
Встреча с прошлым продолжалась и на другой день, и на третий. Я посетил местный музей, осмотрел увешанные фотографиями стены и витрины с документами, шкафы с оружием времен гражданской войны. Музейные работники, узнав, что я интересуюсь 1920 годом, стали всячески помогать мне, а директор музея даже не ходил домой обедать, как обычно, и все рассказывал о событиях того необыкновенного года.
Потом у меня были беседы и с теми, кто здесь воевал и сам все видел.
Одно случайное знакомство вдруг открыло мне много нового, а впоследствии оказалось решающим событием в той истории, о которой мы рассказываем.
Как-то раз, осматривая город, я разговорился на бульваре возле памятника Фрунзе с миловидной седой женщиной, которая сидела одиноко на скамье и что-то читала. Чудесные бульвары в Каховке, посидеть тут в тени старых акаций и лип – неизъяснимая прелесть.
Оказалось, эта женщина сама не местная, приехала сюда недавно к сыну, работающему на идущей за городом большой стройке, но вот что показалось мне особенно любопытным. Эта женщина училась в начале двадцатых годов в Москве «на рабфаке», как она выразилась. И вместе с ней там училась одна ее подружка, которая вполне заслуживала быть героиней песни о Каховке. И звали все ту девушку Сашок.
Я задал сразу чуть не дюжину вопросов: кто же была эта Сашок, что о ней известно, где она теперь, какова ее судьба, и так далее. Собеседница моя улыбнулась:
– Это долго рассказывать… Одно скажу: редкостная была девушка. Необыкновенная.
– Вот как?
Я задал еще два-три вопроса и угомонился – вижу, собеседница моя отвечает неохотно, что ж поделаешь.
Странный взгляд был у этой женщины. Она в упор смотрела на меня, как бы изучая, кто я и что я. А я заметил: зрачки у нее совершенно синие и ярко горят.
Может быть, она рассказала бы еще о Сашке своей, но тут, взглянув на часы, я заторопился. В десять утра я должен был встретиться с одним старым ветераном гражданской войны, а часы показывали без пяти десять.
– Вы долго собираетесь пробыть в Каховке? – спросил я. – Извините, сейчас я, к сожалению, должен поспешить. А завтра, если…
– Пожалуйста, пожалуйста, – закивала она. – Я вас не задерживаю…
Не знал я тогда, в какой счастливый час свела меня судьба с этой женщиной. Заторопился я, побежал… и долго не видел ее. И как жалел потом, как жалел!.. Но не будем и здесь торопливы, продолжим рассказ по порядку…
Тогда же, в Каховке, мне вдруг открылось, что среди войск 13-й армии был еще какой-то Орлик.
В событиях, происшедших под Каховкой и потом у Перекопа, видную роль сыграла Латышская стрелковая дивизия, и когда мне сказали, что в Каховке проживает человек, по имени Вольдемар Ушатский, старый ветеран этой дивизии, то я тут же постарался встретиться с ним. Это оказался рослый, еще стройный мужчина, хотя было ему уже за семьдесят. Пришел он ко мне в гостиницу с охотой и как стал рассказывать, – я едва успевал записывать. С Латышской дивизией Ушатский, сам латыш, прошел весь ее боевой путь. В ту пору, когда эта дивизия входила в Правобережную группу Эйдемана, мой собеседник командовал эскадроном конной разведки и был еще совсем молоденьким краскомом.
– Однажды, – рассказывал Ушатский, – мой эскадрон ехал по Каховке. Смотрим, у дороги стоит паренек лет пятнадцати, одет плохо, одна рвань на худеньком теле. Только мы приблизились, он бросился чуть ли не под ноги моей лошади:
«Дядя командир, возьмите меня воевать!»
«А ты кто такой, откуда?» – спрашиваю.
Весь эскадрон остановился и слушает мой разговор с пареньком. А тот рассказывает:
«Отца у меня беляки убили, а мамка бедует, с голоду иссохла, хоть пропадай».
Тут бойцы мои в один голос:
«Возьмем в эскадрон!»
Взяли. Оказался смелый, боевой, и прозвали его Орликом. Не раз он ходил в разведку. Оборванный, с торбой на плече, его белые не задерживали.
Выслушав рассказ Ушатского, я спросил, а какова же судьба Орлика.
Мой собеседник только пожал плечами. Судьба того подростка ему была неизвестна. На войне часто бывает: возникнет рядом с тобою чье-то лицо, некоторое время оно у тебя на глазах и вдруг пропадает. Одних запоминаешь, других нет. Война – ведь это калейдоскоп судеб.
Но рассказ об Орлике – это лишь малая часть того, что я узнал от Ушатского. Рассказывал он степенно, неторопливо. Многое знал и помнил.
Он точно мог перечислить, какие дивизии были в 13-й армии и, в частности, в ее Правобережной группе. Знал состав дивизий и кто были их командиры и комиссары. О своей Латышской дивизии он рассказывал увлеченно, с живыми искорками в глазах.
С гордостью говорил мне Ушатский, что разгром Врангеля начался здесь, в Каховке. Да, да, здесь! Каховка была, можно сказать, важнейшим этапом на пути к Перекопу, где все завершилось.
Я спросил:
– Чей же это был план – начать все со штурма Каховки?
– Чей? Гм! – пожал плечами мой собеседник. – Я думаю, такой план не мог тогда родиться без участия самых высших инстанций партии и нашего военного командования. Знаете, это был такой тонко и точно продуманный ход, какой мог бы сделать только самый дальновидный стратег. Уверен, что Ленин и Политбюро хорошо знали этот план, иначе не могло быть.
Я подвел итог:
– Итак, все началось с Каховки?
Ушатский счел нужным уточнить:
– Не все. Я ведь сказал: первый этап. Чтобы двинуться к Перекопу и разгромить Врангеля в захваченной им Таврии, нам нужен был плацдарм на левом берегу Днепра. Им и стала Каховка. Вы поняли меня?
Мой собеседник очень заботился, чтобы я правильно все воспринял, и часто поправлял меня, даже если речь шла о чем-то малосущественном. Когда же речь заходила об особенно важном, он поднимал палец, и я уже знал: палец не опустится, пока старый ветеран не убедится, что я должным образом все усвоил. Милый, милый человек! Как трогала его забота!
Вот он поднял палец и заговорил о том, как много сделала Москва, чтобы обеспечить успех штурма Каховки и развить его в дальнейшем:
– Вы обратите внимание – наш фронт получил немалые подкрепления. И пехоту нам дали, и артиллерию, и аэропланы, какие были, а потом и конницу Буденного. Все лучшее отдали нам!..
Слушая Ушатского, я мысленно представлял себе Москву 1920 года, Кремль… Отовсюду летят сюда, в Политбюро, в Главный штаб Красной Армии, лично Ленину, депеши о положении на фронтах, просьбы о помощи: дайте людей, оружие, хлеб, сапоги. А еще смертельно опасен польский фронт – Антанта уже помогла Пилсудскому оправиться и начать контратаки. Не освобожден еще Дальний Восток – там хозяйничают японцы, американцы и остатки тех же белогвардейских войск. В Средней Азии еще не сложили оружие контрреволюционные войска эмира Бухарского, и борьбой с ними занят один из лучших военачальников Красной Армии Михаил Фрунзе. Не затихают стычки с бандами Махно и Петлюры на Украине. А голод и разруха в стране дошли почти до предела. И все же… Все же надо помочь. Всем фронтам помочь, любой ценой!
Но вот Ушатский перестал говорить о Москве, опустил на минуту палец, а затем прозвучало еще одно «но», опять он поднял палец и, словно желая меня от чего-то предостеречь, веско проговорил:
– Но, знаете, тут надо учесть и то, что и Антанта не дремала и делала все, чтобы усилить Врангеля, помешать нам. Борьба была трудной, это вы, пожалуйста, тоже учтите!
Я признательно кивал:
– Ну конечно. А скажите, Вольдемар Янович, как вы оцениваете силы противника, противостоявшего вам здесь перед штурмом Каховки?
– Силы эти, я считаю, были значительные. Наша разведка хорошо поработала перед штурмом, и нам было известно, что против нас на левом берегу в корпусе Слащева не менее трех с половиной тысяч штыков и две тысячи сабель при сорока четырех орудиях. У нас же, видите ли, численно было больше. У нас было свыше четырнадцати тысяч штыков и шестьсот сабель при подавляющем перевесе артиллерии. Но, видите ли, Врангель принял свои контрмеры и перебросил на наше направление целый конный корпус Барбовича, а это сразу изменило картину. У Барбовича, как оказалось, пять тысяч сабель!
Я понимал, что Ушатский приводит эти данные из книг, тогда он не мог все это знать.
– Не поехать ли нам с вами на те места, где развернулись бои? – предложил я Ушатскому.
Он охотно согласился, и мы поехали.
4
Тревожные вести. – Взгляд на роль народной интеллигенции в революции. – Новый поворот в судьбе Орлика. – Что произошло в Бериславе. – Разговор в штабе, политотделе и в пристанционном садике. – Чем наградили Орлика и что подарили Кате. – Кем ни быть, но быть честной.
А из Москвы, из штаба главкома Каменева, из штаба Юго-Западного фронта (Егоров то и дело появлялся на прямом проводе) все настойчивее торопили Эйдемана и нового командарма 13-й армии Уборевича – скорее действуйте, условленный день перехода в наступление на вашем фронте близок, и никакие черти-дьяволы не должны тут помешать.
Из-под Орехова и Александровска шли тревожные вести. Там Врангель ввел в действие против дивизий Уборевича крупные силы: сводный конный корпус генерала Бабиева, армейский корпус Кутепова и Донской корпус генерала Абрамова. В штабе Эйдемана озабоченно вздыхали. Чего хочет барон добиться этим ударом? На Дон прорваться, вклиниться в Донбасс?
Разведка доносила, что антантовские заправилы западных стран всячески подбадривают Врангеля, торопят его с новыми ударами по красным войскам и щедро снабжают «цветную армию» барона разным вооружением. Шлют они ему и своих советников. И вот с их помощью спланирован новый удар.
– На случай, если мы прорвемся за Днепр, он надеется нам в тыл зайти с востока, – говорили штабисты. – Ну, это бабушка еще надвое сказала. Там увидим.
Уборевич, признавали в штабе Эйдемана, совершает невозможное: сравнительно небольшими силами удерживает огромный фронт и еще наносит врангелевцам чувствительные контрудары.
– Талант… Ну, он еще в прошлом году показал, на что способен. Да и недавно вот, на польском.
До дня штурма Каховки оставалось не больше пяти суток, и уже было ясно, что к этому сроку дивизия Блюхера не успеет сосредоточиться в нужном месте и участвовать в первом броске через Днепр. Еще не все эшелоны дивизии подошли к Апостолову. Не на ковре-самолете двигались они к Таврии, а по гиблым дорогам того времени.
Жаль, многое из того, что происходило в эти дни в штабе Эйдемана, можно сказать, прямо на глазах у Кати и Орлика, не оказалось запечатленным в их дневнике. Правда, Катя не раз, бывало, возьмется за тетрадь, но, посидев с карандашом над чистой страницей, так ничего и не запишет.
А в эти дни в штабе уже видели Блюхера и его комбригов – бравых, как сам он, заправских воинов, чуть не полсвета объехавших, чтобы добраться сюда. В их лице, казалось, сам Урал и сама Сибирь двинулись к Днепру, чтобы помочь одолеть черного барона и скорее дать стране мир.
Блюхер не носил красной рубахи, как другие из его дивизии, – френч и галифе были не новы, потерты, как и сапоги, также поношенные, будто он сюда пешком шел, а не ехал. Попытался Эйдеман выдать ему новые – не взял.
– Зачем? В бою добудем. Мы в Сибири всё себе добывали… в бою.
Катя слышала эти слова и рассказала Орлику.
– Вот это начдив! – восхищался Орлик. – Да все наши начдивы такие. Коммунисты же они! Ты бы записала для истории, Катя.
Но она по-прежнему за дневник не бралась. Не притрагивался к тетради и Орлик.
Никаких внешних перемен в ней не замечалось, но Орлик знал – очень трудно пережила она смерть Бориса. Голубые глаза ее стали как будто чище, яснее, взгляд проникновенней. Ничто мелкое, будничное, обычное не могло ее задеть. Орлик в разговорах с ней часто слышал уже знакомую фразу: «Ну какое это имеет значение». Или скажет: «Ладно. Пусть».
Работала она много, упоенно, из аппаратной почти не выходила.
И вдруг на Катю что-то нашло, опять она взялась за дневник.
«Надо записать про то, что однажды говорили наши штабисты о народной интеллигенции.
Да, конечно, главная сила у нас рабочий класс, он ведущий в революции, и вся история последних десятилетий это показывает. Но какую большую роль сыграла и наша народная интеллигенция! Вышла она из крестьянства, как и мой отец. В основном, надо считать, из крестьянства, но отчасти и из обедневшего дворянства. И какие же блестящие имена выдвинулись из этой среды – от декабристов до большевиков наших дней! Ведь и мой Б. тоже был из народной интеллигенции, и вообще ее роль в России удивительна.
Думаю, не упрекнут меня, что мимоходом я здесь воздала должное памяти Бориса. Иначе не смогла…»
Орлик видел, Катя что-то вписала в тетрадь, и его разобрало любопытство, – взял дневник к себе, почитал и вернул Кате со словами:
– Ничего… Только, вишь, поистрепалась маленько обложка. Края загнулись.
– Ну какое это может иметь значение! – отозвалась Катя.
С этого дня она уже часто бралась за дневник.
«Сегодня опять видела Блюхера. Энергичный, волевой, это сразу бросается в глаза. И тоже еще совсем молодой. Удивительно! Все, за редким исключением, все наши комдивы и комиссары как на подбор почти в тех же годах, что Эйдеман и Уборевич, или чуть постарше.
И вот что еще я замечаю. Может, еще слишком мало знаю, но то, что мне уже сейчас известно, дает удивительную картину. У нас есть много прославленных на фронте имен полководцев, а в газетах о них мало или почти совсем ничего не пишут. Изредка мелькнет чье-нибудь имя, и то где-то между строк. Главное – массы, армия, народ, рабочий класс. И это правильно, мне кажется. Все большие и маленькие наполеоны любят греметь. У нас этого не любят.
Вот и о Блюхере ни слова я не встречала. А говорят, он герой. Сам из рабочих, был слесарем и еще на первой мировой войне отличался необыкновенной храбростью и был несколько раз ранен…»
«Мой Орлик ходит в поездную мастерскую при станции и что-то мастерит там…»
«Еще о Блюхере. Вот какая история произошла с ним, когда он воевал совсем молоденьким на германском фронте. К 1915 году, то есть пять лет назад, он уже имел за боевые отличия два Георгиевских креста и медаль, а этим награждали только за большую отвагу в бою.
И вот однажды его доставили в госпиталь сразу с восемью тяжелыми ранами. Казалось, обречен солдат, не выживет. Все-таки ему сделали операцию, на авось.
Прошел день, второй, третий – он в сознание не приходит. Ну, решили, что умер, и снесли в морг.
Утром профессор, который его оперировал, обходит палаты и видит: пет Блюхера на койке. Где Блюхер?
– Труп в морге. Умер, бедняга.
Профессор – Пивованский, говорят, его фамилия – почему-то не поверил в смерть солдата, сам пошел в морг. Нет! Что-то живое в теле еще теплится, хотя уже который день солдат лежит, не движется.
– Обратно его в палату! – потребовал профессор.
И Блюхер выжил, воскрес.
Разве такого человека может что-нибудь устрашить?
Впрочем, сегодня я видела, как он нервничал, переговариваясь по телеграфу с начальниками еще не подошедших эшелонов его дивизий. Увы, быстрее быстрого наши дороги везти не могут…»
И вот еще запись, говорящая о личном, но касается она не самой Кати, а ее дружка:
«Все вдруг переменилось в судьбе Орлика за один день!..»
Что же произошло?
Был послеполуденный час, когда Катя проснулась и поглядела на стенные «ходики». Нет, на дежурство было еще рано собираться, за аппарат она засядет в семнадцать ноль-ноль. Поспать еще чуток, что ли? В последнее время Катя все свободные часы отлеживалась на своей койке в общежитии – смотрит в потолок, о чем-то думает, а устанет от дум, задремлет и порой во сне застонет.
Орлик ее не беспокоил, где-то пропадал. Иногда наведается, посидит у койки с полчасика, и был таков.
На штабном узле связи работали еще три девушки, и все они были уверены, что Орлик – сердечная симпатия Кати, и у нее всерьез спрашивали, не собираются ли они пожениться. Хороший, мол, парнишка и боевой кавалерист, его могут скоро командиром сделать. Отшучиваясь, Катя отвечала в таких случаях, что, конечно, они обязательно поженятся, но только у них уговор отпраздновать свадьбу в Крыму, когда белых вместе с Врангелем потопят в Черном море.
«Ходики» показывали четвертый час. В общежитии было душно, и Катю потянуло на воздух. Солнце закрывала какая-то сизая хмарь, к вечеру, наверное, будет дождь. И пора ему быть – такая сушь стоит в степи, все жалуются на пыль и жару.
Натягивая на себя гимнастерку, Катя ощутила в нагрудном кармашке что-то твердое. Что это? Вытащила и ахнула.
Из овала разбитого зеркальца на нее смотрел портрет Бориса. Портрет был вырезан из политотдельской листовки и аккуратно подогнан к рамке, а сзади все закреплялось стенкой из жести. Катя сразу поняла, чья это работа, поцеловала портрет и, растроганная, помчалась в мужское общежитие искать Орлика. И тут ее ждала новость: Орлик отчислен из кавалерии.
– Сам Уборевич вызывал его к себе на особый разговор, – сообщил дневальный.
У Кати перехватило дыхание.
– Да разве командарм здесь?
– Здесь. С утра еще.
– Почему же Орлик отчислен, не знаете?
– Как не знать-то? Все знают, и я знаю, хе-хе. Не кавалерист он, оказалось, а баба. Во какая штука, милая!
Хитро щурясь на Катю, дневальный проговорил еще:
– А ты-то что? Нешто не знала? Э-э! Знала ты!
Сердце у Кати колотилось, она ничего не понимала. «Ужас какой! – говорила она себе. – Ах, беда!» Но почему беда? Почему ужас? Одновременно с испугом и волнением Катя испытала нечто даже похожее на радость. Да не к лучшему ли это, Орлик, братик ты мой, вернее сказать – сестричка дорогая! Уж коли так, то так! Только бы ты сгоряча от обиды чего-нибудь не натворила, Сашенька, буду теперь так тебя называть!
Катя выскочила из общежития и пошла вдоль станции, сама не зная куда. Хотелось понять, что же, однако, произошло. «Особый разговор был…» Ха… О чем же?
Проще всего было вернуться, зайти к вестовому Эйдемана и порасспросить, в чем тут дело. Но в штабе сейчас шло совещание, и, понимая, как важно все то, что там решается, Катя совестилась отрывать людей разговорами личного характера. Да и хотелось сначала найти Орлика, а его нигде не видно было.
Что же случилось с Орликом?
К счастью, сам он рассказал об этом и, как часто бывало, когда наш герой брался за дневник, все начисто выложил, не таясь. Рубить, так сплеча, и коли уж на то пошло, то не криви душой. Что было, то было, крой правду-матку до конца. Так случилось и в этот раз.
Долго он, мы видели, не притрагивался к дневнику. У Кати тоже были перерывы, но куда покороче.
Итак, пришло время, настал час, когда сам Орлик не смог больше молчать, – и прекрасно! Смотрите, как занимательно и живо он все описал. Помните его рассказ, как он стал кавалеристом? Теперь рассказ пойдет уже о другом.
«Все! – читаем мы в дневнике собственное признание Орлика. – Кончилось мое мужское житье. Ввиду чего прошу считать недействительным все прежнее, то есть и то, что записано тут, и то, что не записано, а все равно пережито и зарыто в сердце. Уже я больше не конник, а санитарка полевого медсанотряда, а точнее говоря, сестричка милосердия, в каковой новой роли я остаюсь служить в нашей Красной Армии».