Текст книги "Последний рубеж"
Автор книги: Зиновий Фазин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
4
Катя в Севастополе. – Встреча с отцом в «Казино артистик». – Сумела! – Каким был Крым в ту осень. – Под ресторанным зонтом. – Генерал Слащев в опале. – Эпизод с сигарой. – Разговор по душам. – Иннокентий Павлович фантазирует.
Крымский погожий день. Севастополь. Летний сад «Казино артистик». Знакомое нам местечко, уютное, тенистое, по утрам не очень шумное, только у столиков, где едят и пьют под большими разноцветными зонтами, голоса неумеренно громки, а в усеянных галькой аллеях почти безлюдно и тихо, тем более день-то будничный – четверг.
В укромном уголке сада на зеленой плетеной скамеечке, вплотную придвинутой спинкой к стволу старой липы, сидят двое.
В пожилом мужчине нетрудно узнать Иннокентия Павловича. На нем чесучовый застиранный пиджак, туфли с заплатами, брюки, давно нуждающиеся в утюжке. Опустился, похоже, человек. Лицо у него, правда, с виду свежее, загорелое, но невеселое, усталое.
А рядом с ним сидит молодая особа в белом нарядном платье, худенькая, стройная, в широкополой шляпе с лентами, в модных туфельках, и особа эта, представьте себе, тоже хорошо вам знакома.
Это Катя! Она самая, милая наша Катя!
Как же добралась она сюда, как встретилась с отцом? О, это целая история, но даже отцу Катя не рассказала, каким именно путем пробралась через линию фронта в Крым. То есть в общих чертах кое-что сообщила, но без подробностей, а он, как и положено человеку, связанному с подпольем, не стал вникать в эти подробности.
Он только смотрел на дочь и ахал:
– Да ты ли это, Катюша? Не верится!
– А мне, думаешь, верится? – говорила она, смеясь. – Давай ущипнем себя. Может, во сне мы?
– Давай!..
Один секрет выдадим: прибыла сюда Катя по самой правдивой «легенде», какую только можно придумать. Из-за передряг войны отец и дочь потеряли друг друга из виду. Естественно? Да тут и сомнений не может быть, тысячи семей разбивались, родные и близкие разлучались. Одни оказывались у красных, другие – у белых; и столь же естественно, разумеется, что каждый старался найти сына, дочь, отца, мать, брата, сестру и так далее. Как ни трудно бывало, а от кого-то кто-то как-то узнавал, где находится родной ему человек, и, не боясь никаких трудностей, пускался искать его.
Вот так, по «легенде», поступила и Катя. Тысячу препятствий преодолела, но нашла отца. И правда же, это так и было. Через огонь и воду прошла, десятки раз была на волосок от провала. Но – пробилась, сумела! Катя, если помните, любила это выражение, но относила не к себе, а к Саше. Когда речь заходила о том, как же могла девушка служить в кавалерии, Катя, бывало, лихо щелкнет пальцами и скажет: «А вот сумела моя Саша!» По мнению людей, знающих историю поездки Кати в Крым, в тыл белых, эти слова можно было бы отнести и к ней самой.
Сумела! Нашла отца! И всего полчаса назад они встретились. И вот сидят, беседуют.
Катя. Папочка, я прибыла сюда, надеюсь, ненадолго. Крым посмотреть захотела.
Отец(смеясь). Пожалуйста, смотри. Кое на что стоит поглядеть. Пир во время чумы еще не видела? Увидишь. Скопище обломков старой империи не видела? И на это можешь полюбоваться. Нигде уже такого не сыщешь, дочка. Одновременно наш Крым теперь и ярмарка тщеславия, и валютная биржа, и…
Катя. Ну хватит, хватит, папочка. Немножко я по дороге уже насмотрелась.
Отец. Да я уж вижу.
Катя(удивлена). Что ты видишь?
Он прижал дочь к себе, и так они посидели несколько минут молча. Потом она опять завела: нет, пускай скажет, что он такое в ней увидел.
Отец. В глазах у тебя странные огоньки. Сознайся, даже то немногое, что ты успела увидеть, вызывает у тебя желание взорвать весь Крым к черту. Не правда ли?
Катя(вздрогнула и отстранилась от отца. Казалось, ее что-то сейчас напугало). Скажи, тебя предупредили, что я приеду?
Он. Конечно.
Она. А о цели моей тоже сказали?
Он. Нет, не сказали.
Она(очень серьезно глядя ему в глаза). Видишь ли, папочка, пока еще и я не смогу тебе открыть, какая это цель.
Они помолчали. Потом Катя спросила, не может ли он связать ее с человеком по имени Леша. Услышав это имя, Иннокентий Павлович с недоумением уставился на дочь.
Он. Это ты на свидание с ним и приехала?
Она(озадачена). С кем? Что ты, папочка?
Он. Но ты же его знаешь!
Она. Кого? Этого Лешу? Ничуть!
Он. А Леша… сам говорил мне, что хорошо с тобой знаком. И даже выручал тебя как-то из беды…
Она. Не знаю, кто бы это мог быть. Ну, устрой мне встречу с ним.
Он. Хорошо, устрою… А пока пойдем поедим чего-нибудь… Ты ведь не должна скрывать, что я твой отец? Я так понял из твоих слов. Ну и хорошо. Очень хорошо, дочурка! Пойдем!
Они пошли по аллее к центральному кругу, где сквозь зелень пестрели ресторанные зонты. По дороге, пока еще можно было не опасаться чужих ушей, Иннокентий Павлович говорил дочери, что, по мнению многих, над воротами Крыма должна была бы гореть надпись: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Знаменитая надпись на воротах Дантова «Ада».
– А мне тут нравится! – сказала с искренним восторгом Катя. – Ей-ей!
– Что ты, доченька! Подумай!
– А что? Крым чудесен!
А Крым и впрямь был чудесен в те дни. Солнце и теплынь казались сказочным даром волшебника. Где-то уже ветра, дожди, снег, а здесь еще ходили в летнем и купались.
В самом разгаре был бархатный сезон, и, несмотря на войну, его продолжали так называть. И в самом деле, прелесть что за погода стояла! Море синим-синё и слепяще сияет, до боли в глазах. Склоны гор до самой Яйлы тонут в зелени. В небе ни облачка, и так целый день. И трудно было себе представить, что там, на севере, за Яйлой, всё другое.
Конечно, Катя видела и нечто иное. Она видела, что Крым, где она не раз бывала с матерью еще до революции, неузнаваем, то есть природой своей, как прежде, чудесен, но запакощен и замызган, как ярмарочная площадь после торга. Но, казалось Кате, грязь не так уж трудно будет смахнуть и все опять заблестит.
Видела Катя, а знала больше, чем видела, какой ужас творится в царстве черного барона. И тем удивительнее, что все это до нее как будто не доходило. Все ей было интересно и ново, и всему она радовалась. Обед, по ее понятиям невероятно роскошный, съела с удовольствием и если бы можно было, то облизала бы ложку. Закуски, вино, фрукты – где это достанешь? А зонт над столом какой красивый! Под ним совсем не чувствуешь жары.
Не переигрывала ли Катя? Была ли это вообще игра? Нет, пожалуй, радовалась она искренне и не играла. Просто довольна была, что увидела Крым, море, горы, отца и вот сидит, обедает с ним. Даже сознание опасности вызывало какой-то подъем, а что до мусора и страшных картин, которых она по дороге сюда насмотрелась, то от всего этого лучше отвернуться. Ну его, к чертям на пасеку, как милая Сашок любит выражаться.
Ах, Саша, Саша, вот ты бы тут, наверно, погорячилась да наломала бы дров сразу, с первых минут. А ведь это все уйдет, подружка, не может не уйти. На войне бывает и поэзия подвига, а бывает и то, что унижает человека и делает его скотом – нечисть, хамство, скотоподобная злоба и трусость. Жаль, не было у Кати под рукой дневника, а то записала бы эту мысль. Теперь Катя гораздо глубже понимала переживания Саши, когда та после разгрома корпуса Жлобы скиталась по вражескому тылу. Обо всем, что Саша там увидела и пережила, она рассказывала со злостью, с угрюмой ненавистью. А Кате сейчас казалось, что если ей суждено вновь встретиться с Сашей, то она будет рассказывать о своем пребывании в баронском Крыму иным тоном. Она будет описывать ужасы Дантова ада без ужаса; ведь хамство и нечисть, тупость и жестокость противоестественны, чужды человеческой природе и потому жалки, как всякое уродство. Лучше их не замечать.
Вот какие соображения бродили в голове Кати, пока она обедала, они-то и поддерживали в ней бодрый дух, который, заметим здесь, все больше смущал Иннокентия Павловича и, наверно, внушал опасения, что, пожалуй, Катенька чересчур еще молода и легкомысленна и вряд ли подходит для того дела, с каким сюда прибыла.
Порой, ловя на себе его пытливый взгляд, она переставала улыбаться и спрашивала:
– Ну, что опять, папочка? Ты что в меня так впился?
– Ничего, доченька, ничего, – поспешно отводил он глаза.
– Я тебе какой кажусь? Наверно, еще вроде ребенка?
Он с внутренним удивлением думал: «Колдунья!» Ну как она смогла угадать его мысли? И, уже начиная понимать, что дочь гораздо старше и серьезнее, чем ему показалось, он отвечал:
– Ты ничего, ничего. Знаешь, вполне. А я как?
– И ты вполне, – смеясь, повторила она его слова. – Ну, разве что постарел чуть. Так и я куда старше стала… Да! Вспомнила! Есть у меня для тебя подарок. Сигару хочешь?
– О! – поднял он брови. – А ну, ну!
В сумочке у Кати еще лежали три сигары из пяти полученных от Блюхера в тот день, когда она была у него в Каховке. Остальные Кате пришлось подарить людям, которые помогали ей сюда добраться.
– У тебя еще есть? – спросил Иннокентий Павлович, наслаждаясь ароматным дымком сигары. – Дай мне.
– Зачем?
– Тут рядом с нами сидит генерал Слащев. Он в опале у Врангеля, снят с должности. Я бы его угостил. Он теперь наш завсегдатай.
Катя впилась острым взглядом в здоровенного белолицего генерала, сидевшего за столиком в трех шагах от нее. И это Слащев? Тот, которого так ненавидят и проклинают все по ту сторону фронта? Человек, по чьей вине пролито столько крови! Не удержи он Крыма при разгроме деникинских войск, не было бы и баронского гнезда, из которого потянулись хищные руки к Таврии и дальше. Слащев (теперь уже не просто Слащев, а Слащев-Крымский) сидел один и хмуро поглядывал из-под бровей на публику.
Но мы еще не сказали главного: вид Слащева поразил бы любого, не только Катю. Он опух весь, обрюзг, под глазами синели кровоподтеки, будто после драки, руки у него тряслись, и это заметно было даже издали. У ног Слащева жалась небольшая собачонка, он кормил ее объедками со стола и приговаривал:
– На! Звери лучше людей. Гордись, что ты не человек жалкий, а пес! На!
– Какой бурбон! – произнесла чуть слышно Катя.
Такая злоба со дна души поднялась, что Кате даже нехорошо стало, и, заметив это, Иннокентий Павлович в тревоге взял дочку за локоть:
– Уйдем отсюда. Дернул меня черт…
– Нет! – вскинула голову Катя. – Зачем? Будем сидеть. На! – Она в каком-то исступлении порылась в сумочке и достала сигару. – На, отдай ему. Ну пожалуйста!
Иннокентий Павлович подумал: он не знает еще своей дочери. Вот выросло существо, почти никем из родных не воспитанное, как это принято было прежде понимать. И вдруг перед ним уже, в сущности, сложившийся человек, у которого не просто свои взгляды и характер, а особое мировоззрение и еще что-то, наводившее на мысль, что Катенька, будь она актрисой, сумела бы с огоньком сыграть роль Лауренсии в «Овечьем источнике».
Ругая себя и уже жалея – вот, действительно, дернул его черт за язык! – Иннокентий Павлович, делать нечего, понес сигару Слащеву.
– О, благодарю, дорогой мой! – рассыпался тот в любезностях. – Я знаю вас, вы актер, и талантливый! Хорошо играете, знаю. Да что теперь искусство, когда все идет прахом! Ради бога, присядьте, буду очень рад!
– Нет, нет, благодарю вас, – уже старался как-нибудь выпутаться Иннокентий Павлович. – Со мною дочь.
– Пригласите и ее к нам.
– Нет, к сожалению, ваше превосходительство, она после трудного путешествия и очень устала. Извините!
Вот и весь эпизод. Иные, возможно, подумают – да стоило ли вообще приводить его здесь? Нам кажется, стоило, и мы передаем его в точности так, как он был нам рассказан. Во всяком случае, повод для некоторых размышлений тут есть, и судить об этом можно по тому, как отозвалась на все это Катя. Когда отец, бледный от пережитого страха, какой-то жалкий и растерянный уселся на свое место, Катя сказала с грустью:
– Знаешь, папа, глядя сейчас на тебя и этого Слащева, я поняла особенно ясно, как важно поскорее освободить Крым.
Он торопливо расплатился с официантом и поспешил увести дочь из сада.
Но от серьезного разговора он не ушел, не мог уйти. Странно сложились отношения отца с дочерью с самого начала. Он, еще даже до того, как узнал подробности ее жизни, почувствовал себя виноватым перед нею и своей покойной женой, на которую Катя была сейчас поразительно похожа. Мало он бывал дома, почти не жил с семьей, и теперь ему казалось, что Катя давным-давно, наверно еще с детских лет, в обиде на него, а сейчас, конечно, таит это в себе, не выскажет.
Опытным глазом пожившего человека он сразу определил: в Кате развита не по годам ранняя серьезность, и светится эта серьезность в глазах Кати даже тогда, когда она улыбается и настроена самым благодушным образом.
Бродя по набережной, они поговорили по душам. Он попросил Катю рассказать о себе, и то, что она рассказала, только еще больше усилило в Иннокентии Павловиче чувство вины. Он вел ее под руку и с величайшим вниманием прислушивался к ее словам, интонациям голоса, старался даже дыхание ее слышать; и все ему было дорого в ней и казалось изящным, красивым – и лицо, и фигурка, и светлые завитки волос на затылке. И все шло хорошо, пока она говорила. А когда он начал говорить, начал с того, что ему совестно перед ней и всё он теперь понимает и сознает, то Катя сразу оборвала его восклицанием:
– Ну, не надо об этом, папочка! Жизнь есть жизнь, я же понимаю. – И, явно желая перевести разговор на другую тему, спросила: – Я смогу ведь остановиться у тебя, да?
– Конечно!
– Вот и хорошо. Ведь самое важное это то, что мы встретились.
– Да, да… – Он вдруг сделал жалобное лицо и вздохнул тяжело. – О боже! Я, кажется, опозорил себя в твоих глазах этой историей с сигарой? Прости!..
Катя остановилась и посмотрела прямо в лицо отцу:
– Извини, папа, но не хочется мне говорить об этом.
Он попробовал все же сказать:
– Я знаю, поступок мой…
– Ну, ну, ну, – затвердила она, гладя его по руке. – Это я, наверно, тебя обидела, а ты ничем не виноват. Это я уже успела понять. Когда с волками живешь, по-волчьи и воешь.
Он опустил голову, и она подумала: «Зачем я его обижаю? Ведь я тут виновата, я!..»
Вечером в громадном зале «Казино артистик» ставили «Вишневый сад» Чехова, и тут Катя смогла посмотреть отца в его второй роли. Играл он Симеонова-Пищика, и хорошо играл, весело, смешно, в зале смеялись, но когда в третьем действии он произнес фразу: «Попал в стаю, лай не лай, а хвостом виляй», то голос у него задрожал, сорвался. Он бросил быстрый взгляд в третий ряд партера, где сидела Катя, и увидел, что глаза ее полны слез.
После спектакля он повел Катю к себе на пароход. Ночь была тихая, звездная, и по дороге Иннокентий Павлович говорил дочери, что не может забыть ее рассказа о том, как она ездила со своей подружкой за голодающими питерскими ребятишками.
– Ведь это прекрасно, Катенька! Идея сама по себе в высшей степени гуманная, и жаль, не осуществилась. Знаешь, доченька, я уже пьесу себе такую представил.
И Иннокентий Павлович стал фантазировать. Акт первый: в Таврии готовятся к встрече голодающих питерских детишек. Акт второй: набег Врангеля из Крыма срывает все дело. Акт третий: Врангеля разбивают. Акт четвертый и последний: в торжественной обстановке открываются в Таврии детские колонии. Сюжет простоват, зато как трогательно! Ну, пусть это будет не пьеса в классическом понимании, все равно, пусть это будет просто драматическая оратория в стихах.
– Какой ты у меня добрый, милый мечтатель! – ласково жалась Катя к отцу. – Давай, папа, постучим о дерево, чтобы все исполнилось, – предложила она и постучала о ствол первой попавшейся на дороге акации.
Он подошел и тоже постучал три раза о ствол.
5
Барон Врангель нервничает. – Куда ведет тщеславных муза Клио? – Беседа с Шатиловым. – «Благослови, владыко!..» – О чем писали в те дни красные газеты. – О Ворошилове и Буденном. – Страшная сила самообольщения. – Взрыв на Бешуйских копях. – Доклад генерала Климовича. – Факты горькой правды.
Ну, а что Врангель-то в это время делал? Стал ли он задумываться над тем, куда ведет его коварная муза истории Клио? Судя по тому, что у него рассказано в воспоминаниях, он просто выполнял свой долг, оставаясь капитаном на тонущем корабле. Но это поза, в которую любят становиться люди, по тем или иным причинам попавшие в историю. А барон понимал – в историю-то он уж попадет непременно, и, откровенно говоря, это начинало его тревожить.
– Что обо мне пишут? – как-то спросил он у Шатилова.
Начштаба, казалось, за последнее время стал еще ниже ростом. Он задрал голову вверх, словно смотрел на вышку каланчи, и на вопрос барона ответил:
– Наши что пишут? Чепуху пишут.
– Это я знаю.
– Вот красные, я бы сказал, в общем-то довольно точно пишут, канальи, о нашем положении.
– Вы их газеты читаете? – удивился Врангель. – Из любопытства, что ли?
– Да так, Петр Николаевич, иногда интересуюсь, и мне подают эти газеты на просмотр. Ну, естественно же знать, что думает о нас противник и что делается у него…
Врангель молча ходил по кабинету. Скажи он хоть что-нибудь, Шатилов мог бы замолчать, но барон все ходил, смотрел в упор на начальника штаба и – ни звука. И Шатилову ничего не оставалось, как продолжать:
– В этих газетах, к вашему сведению, встречаются весьма любопытные факты. Да… Представление надо иметь, ну, я и… проглядываю. Недавно как-то наткнулся на одну занятную статейку в «Известиях». Заметки очевидца. Представьте такие подробности про нашу жизнь, что диву даешься: кто их информирует? Впрочем, объяснить можно. Как ни старается наш Климович, а лазутчиков у нас полно!
– Послушайте, – остановил наконец барон Шатилова, – а у вас эти газетки есть?
– Есть, Петр Николаевич.
– Покажите.
Шатилов кивнул и ушел к себе, а барон снова заходил по кабинету, заложив длиннющие руки за спину.
Больше, чем утеря Каховки, удручали барона два обстоятельства. По всему видно было, что соединиться с войсками маршала Пилсудского он уже не сможет. Не прорваться на запад Украины, сил мало, а мало потому, что, в сущности, не удалась затея с законом о земле. Это и было вторым обстоятельством, сильно огорчавшим барона.
От генерала Климовича, исправно являвшегося к нему с докладами о настроениях в Крыму, барон теперь уже точно знал: провалился закон. Не приняло его таврическое крестьянство. Но и офицерство не признало его; по словам Климовича, в армии просто посмеиваются над законом и говорят: «Там посмотрим, поглядим, а пока наше дело петь «Алла-верды».
Да и сам Кутепов на днях, будучи в Севастополе, откровенно сказал барону:
– Петр Николаевич, ведь главное наше дело – это разбить красных. А там уж пускай правительствующий сенат решит, что да как. Может, он решит просто всыпать поголовно всем мужикам по двадцать горячих, и тем все кончится!
Из докладов Климовича Врангель знал и то, что в его собственном окружении с нескрываемой иронией поговаривают:
«Нет, не стал Эдипом наш болярин Петр. Не разгадал «Сфинкса».
«В чем же дело? – спрашивал себя сейчас барон, продолжая расхаживать по кабинету. – Как ее все-таки решить, эту проклятую загадку? Как пробиться к источникам живой силы? У большевиков они есть… А я без них погибну».
Он отдавал себе ясный отчет: с разгромом войск Пилсудского красные начнут перебрасывать свои войска сюда, к Таврии, и силы их возрастут втрое.
Вспоминался ему теперь все чаще разговор с господином де Робеком на «Аяксе» полгода назад. Что стоило тогда сказать англичанину, а через него – Антанте: «Нет, господа, не возьму я на себя то, что мне предлагают и на что вы меня благословляете и даже готовы доставить меня в Крым на своем военном корабле». Из всего разговора на «Аяксе» особенно крепко засел в мозгу вопрос де Робека: «А вы не боитесь истории, барон?» Вопрос показался уже и тогда бестактным. Странно было услышать это от того, кто сам же толкает тебя лезть в историю. Сейчас, по правде сказать, вопрос де Робека начинал казаться барону зловещим.
Недаром говорят: «Тяжела ты, шапка Мономаха». А он, Врангель, взял да надел на себя эту шапку и уже полгода носит. Ну, и что теперь о нем говорят? Что пишут?
Он перебирал в уме события последних недель. Как хорошо все шло до августа! Почти вся Таврия была завоевана, и надежды на скорый разгром красных росли. Стало больше хлеба, лошадей, солдат; начали стекаться отовсюду в Крым люди старой империи, и наконец Франция первой признала барона (де-факто!) законным правителем юга России.
И вдруг в августе возникает Каховский тет-де-пон. Потом прогорел кубанский десант Улагая. О, как проклинали судьбу казаки, когда возвращались из набега обратно в Крым! Сходя с кораблей на берег в Керчи и Феодосии, рыдали в голос, не таясь.
Вначале, правда, все шло хорошо. Высадились с кораблей и пошли занимать станицу за станицей. Но сопротивление красных все возрастало, и вскоре войскам Улагая стал грозить полный разгром. Пришлось с большими потерями оттянуть остатки десанта назад к морю, посадить на корабли, и… прощай Кубань, а с нею лопнули и многие надежды.
Что-то не сработало в механизме военной машины, созданной Врангелем, сорвалось. Не захотели жители кубанских станиц идти за белыми, не поверили им и не восстали против Советской власти.
Это был страшный удар для Врангеля. Терялась вся надежда, неоткуда становилось черпать свежую живую силу, а собственные силы таяли с каждым днем. Поредели офицерские полки, а они-то ведь были главной опорой барона.
Не удался и удар в сторону Донбасса. Кроме новых потерь – ничего.
Так что же о нем скажут, спрашивается? Ну, красные, если уцелеют, будут всегда поносить его, это заранее ясно. А что скажет о нем мудрая Клио?
Могут не поверить, но это совершенно достоверно: жил теперь и действовал барон, руководствуясь одной лишь этой заботой; то есть что ни делал, за что ни ратовал и что ни говорил – все это прежде всего предназначалось для истории.
К осени двадцатого года, скажут историки, против врангелевской армии, уже ослабленной, потерявшей почти наполовину свою главную опору – офицерский корпус, образовался целый фронт из пяти красных армий. И все же барон, скажут историки, упорно верил в свою звезду и продолжал хлопотать, дергать всех и тормошить, ругать и призывать к подвигам во имя святой Руси. Он часто появлялся в соборе, преклонял колена перед севастопольским епископом Вениамином и просил:
– Благослови, владыко!
Тот брал икону божьей матери старинного письма, почти черную от времени, но в дорогой оправе, и благословлял барона. После этого, как сам Врангель потом напишет в своих воспоминаниях, у него светлело на душе, и опять он дни и ночи не давал покоя ни себе, ни другим, опять дергал свой штаб и фронтовых командиров, сносился с иностранными послами, писал и писал приказы, перетасовывал войска, перемещал офицеров с одних должностей на другие, неугодных снимал с постов, раздавал награды и чуть ли не каждую неделю затевал новое наступление – то под Каховкой, то под Александровском, то под Волновахой, то еще где-нибудь.
Ну что ж, если так и скажет о нем мудрая Клио, то это еще ничего, ничего.
Успокаивал себя Врангель еще тем, что в крайнем случае сам о себе напишет и даст свою оценку событиям.
«Не составить ли план мемуаров уже сейчас? – размышлял барон. – Можно даже и первые наброски сделать…
Шатилов вскоре вернулся в кабинет верховного правителя с пачкой советских газет и с большой лупой, чтобы легче было разбирать плохо отпечатанные страницы из-за никуда не годной типографской краски.
– А-а! Давайте, давайте! – оживился барон и присел к столу. – Посмотрим, что большевики обо мне пишут, поглядим. Одни гадости, а?
Шатилов в ответ тяжело вздохнул.
Не думайте, что Врангель и его начальник штаба занимались в это утро одним только чтением красных газет. Упрощать, сводить рассказ о Врангеле к какой-то карикатуре мы бы не хотели. В конце концов, всяк заботится о том, что о нем скажут, и барон, который бесспорно должен был так или иначе попасть в историю, да он уже мог считать, что попал, – барон, говорим мы, тоже имел право подумать о себе, то есть, вернее, о том, что о нем подумают.
Не мог он, Врангель, не понимать значения Каховки в момент, когда против него образовался целый фронт и силы у красных все прибывают.
До барона уже дошли сведения, что с польского фронта к Таврии движется Конармия Буденного. А появление красной кавалерии может свести к нулю все преимущество барона. Держался-то он до сих пор на коннице!
Вот, учтя все это, Врангель строил такие планы: он быстро соберет в кулак свои силы и одним ударом сбросит блюхеровский гарнизон с плацдарма. А заодно он и пересечет Днепр и ринется в глубь Украины. Этим-то и был занят в последнее время штаб Врангеля. Из Англии и Франции прибыла новая партия танков, с их помощью барон надеялся прорвать фронт красных под Каховкой.
Наступление началось в день, когда… Впрочем, надо по порядку, событие за событием. Час нового наступления барона еще не пробил, и есть у него пока время просмотреть советские газеты, уже лежащие на письменном столе.
– Вот «Правда», поглядите, Петр Николаевич, – показывал Шатилов, – на первой странице, видите, особый отдел у них: «На пана и барона».
– Вижу, вижу.
– А вот что они, смотрите, сообщают в своей сводке за десятое сентября.
Барон, откинув голову и сидя прямо, пробежал глазами такую заметку:
«Во время последнего наступления Врангеля против нас на Каховском направлении нами были захвачены еще два танка. Гусеницы у обоих танков оказались разбитыми, и так как лошади танков не брали, то сперва предполагалось уничтожить оба танка, находящиеся всего в полутора верстах в тылу наших окопов. Но по последнему донесению члена РВС Юго-Западного фронта т. Берзина, танками удастся воспользоваться для боевых задач. Тов. Берзин доносит из Берислава: «Оба танка будут вывезены; один здесь уже починен и доставлен в Каховку».
Барон поморщился, хмыкнул что-то неопределенное и взялся дальше листать газеты.
– О! – воскликнул он, наткнувшись на заметку «На борьбу с голодом». И прочел: – «Благодаря летней засухе мы имеем в этом году чрезвычайно скудный урожай. Урожай хорош только на окраинах – на юге и на востоке. Мы переживаем трудное, но отнюдь не безнадежное положение…»
Особое внимание главнокомандующего привлекла телеграмма в воскресном номере «Правды» за 19 сентября.
«Привет редакции «Правды» от Конной армии», – гласил заголовок, а дальше говорилось: «Шлем вам братский боевой привет! Находясь на окраине республики…»
– Вы заметьте, это маневр, – сказал Шатилов, тыча пальцем в телеграмму. – Пишут: «Находясь на окраине республики…» А на самом деле они уже движутся сюда!
– Да, да, знаю, – закивал Врангель. – Но дайте дочитать. «Находясь на окраине республики, – продолжал он читать вслух, – занятые боевой работой, мы каждый раз с особой радостью получаем хотя и запоздалые, но драгоценные листы вами руководимой газеты. Через нее, как через окно, мы видим полную правдивую картину того, что делается на свете, видим, что не напрасны наши усилия, не бесплодны жертвы…»
Не дочитав телеграммы, Врангель кинул взгляд на стоящие под ней подписи: «РВС 1-й Конной: Буденный, Ворошилов, Минин».
– А Ворошилов и Минин – это кто?
– Комиссары этой Конной армии.
– Буденный, я слышал, бывший вахмистр?
– Так точно, Петр Николаевич. На нас движется, как видите, типичная крестьянско-скотоводческая армия, и, смею надеяться, мы ее разобьем.
– Надо разбить, – сказал Врангель.
– Разобьем! С чем бы еще, а с этой крестьянско-скотоводческой конницей мы справимся. Да и что такое весь их Южфронт, противостоящий нам? Те же крестьянско-скотоводческие войска!
То, что последовало за этими словами Шатилова, мы бы назвали сценой самообольщения, и какой бы удивительной она ни показалась, ее истинность подтверждают многие источники.
Страшной силой обладает самообольщение. Это известно, но как возникает оно, то особое и странное состояние, когда человек начинает как бы сам себя обманывать и верить лишь в то, что ему приятно слышать? Наверное, тут своего рода гипноз, свойственный, как это видно из истории, и правителям, достигавшим наивысшей власти, и полководцам, и часто, кстати сказать, встречающийся у игроков. Иногда это состояние охватывает целые скопища людей; они тешат себя радужными перспективами и высказывают мысли, совершенно противоположные тем, которые каждый носит в глубине души.
– Нет, в самом деле, Петр Николаевич, давайте рассудим, – говорил Шатилов. – С какой такой стати унывать? В «Совдепии» голод, а нам помогает Антанта. У них вахмистры командуют армиями, у нас генерала даже в полку найдешь. Танков у них нет, у нас они есть!
Шатилов, казалось, выпил сегодня за завтраком лишку и оттого на все машет рукой и видит одни лишь легко преодолимые трудности.
– У них, конечно, свои преимущества: народу больше в войсках и есть откуда брать пополнения. С этим, Петр Николаевич, надо признать, у нас хуже дело, – говорил Шатилов и чем дальше, тем все больше воодушевлялся. – Но, с другой стороны, большие преимущества есть и у нас. Не они, а мы господствуем над водными путями Черного и Азовского морей. Это раз. Не они, а мы обладаем почти неуязвимыми и притом кратчайшими путями внутри своей территории, которые дают нам возможность перебрасывать и сосредоточивать свои силы там, где мы хотим нанести удар. А красных это вынуждает распыливать силы на огромном протяжении. Это два. Разве не так обстоит дело, дорогой Петр Николаевич?
Барон ничего не ответил, но весь вид его говорил, что ему приятно слушать своего начштаба и тот может продолжать.
– Так ведь правда же! – твердил Шатилов. – Всем очевидные преимущества. Сама природа южнорусских степей диктует нам необходимость самой энергичной и подвижной тактики. А красных она же обрекает на пассивную оборону. Это три. Держась за Крым и Таврию, мы, обладая даже меньшими силами, чем красные, имеем возможность свободного маневра с перспективой дальнейшего роста своих войск и нового победоносного похода на Москву.
У барона, слушавшего все это в неподвижной позе, снова стала вертеться голова. Он поглядел поверх головы Шатилова в окно, за которым слепяще сияло солнце. Стекла в верхней половине большого венецианского окна радужно искрились разноцветными красками. Отблеск этого радужного сияния лежал на хитрющем лице Шатилова, на столе, на креслах, на всем, что было в кабинете. Врангель вдруг потянулся к портьере и задернул ее, будто хотел удостовериться, не эти ли стекла действовали на его воображение, разыгравшееся от велеречивых слов начштаба. В кабинете стало сумрачно, и как раз в этот момент в дверь постучали.
– Да! – крикнул Врангель.
Без доклада к нему мог входить лишь один человек – генерал Климович. А это он и был – вошел и, даже не здороваясь, начал: