Текст книги "Последний рубеж"
Автор книги: Зиновий Фазин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)
7
Бой на Литовском полуострове. – Трудные дни подвига. – «Даешь Крым!» – Падение Перекопа. – Де Робек отчаливает. – Предложение о капитуляции. – Конец «баронского государства». – Часы и время. – Бегство на «Корнилове». – Судьба двух подружек. – Огни Каховки.
И всё, не увидим мы больше Сашу Дударь… Вы, конечно, заметили, как постепенно из поля зрения нашей повести исчезали ее героини. Действительно, смотрите, давно уже мы ничего не знаем о Кате, кроме того, что после пресловутого суда в севастопольском Морском собрании она вместе с Лешей Прохоровым и отцом очутилась за решеткой. А за Катей и Саша как бы растворилась в потоке событий.
Что поделаешь, так уж случилось, их судьбы слились в одно с судьбами многих, и не стало видно их в неудержимом народном потоке. Знаю, может, и надо было до конца разгрома Врангеля говорить только о них, о Кате и Саше. Продолжать рассказ об их переживаниях и думах; увы, не во всем волен автор, да и, правду сказать, без дневника, просто от себя выдумывать, или даже пользуясь свидетельствами других лиц, не хотелось.
Да и что плохого в том, что судьбы героинь наших растворились в общей судьбе народной? Мало ли так было, скажите? Разве мы всех помним? Разве всех героев разгрома Врангеля мы можем назвать? Лишь единицы названы. А героев-то сколько было! Сколько полегло их, безымянных, на Турецком валу, при переходе через Сиваш и при взятии Чонгарского перешейка! Пять армий было, больше ста тысяч штурмовало гнилое море и узкие входы в Крым по бокам Сиваша!
Но если хотите представить себе, что пережили и Саша, и многие другие в те штурмовые дни и ночи, то вот прочтите запись комиссара Телегина:
«С каждой минутой сила боя нарастала… Настойчиво влезали мы в подковообразную выемку, которую делает Сиваш у Перекопского вала. Артиллерия противника с высокого берега уже начала бить косоприцельным огнем по правому флангу. Снаряды с воем проносились над головой. Взрывались шрапнель в воздухе и фугасы в мягком грунте Сиваша. Около двух десятков убитых осталось позади. Еще больше было раненых, которые со стонами ползли по мокрому дну Сиваша, стараясь выбраться из этого ада».
Но бойцы шли и шли вперед, рассказывает комиссар Телегин, и белые не выдержали, начали сдаваться в плен.
«Выйдя на берег, заняли окопы противника, выставили сторожевое охранение и получили возможность хоть немного опомниться и отдохнуть…
Нашелся единственный блиндаж, где можно было укрыться от холода…»
А на другой день обнаружилось, что ветер за ночь переменился, подул с востока, и броды стало заливать водой. Успевшие с боем перебраться на крымский берег красные дивизии оказались отрезанными. Без воды, боеприпасов и фуража для коней дивизии могли погибнуть.
Тем временем Блюхер с частью своих полков продолжал штурмовать Турецкий вал. Еще несколько атак – все ближе вал, но к самой вершине его не подступиться. Врангелевцы на валу уже знают, что по Сивашу в их тыл прорвались красные, но упорно и с отчаянием обреченных продолжают борьбу.
Ночью в полевой штаб Блюхера позвонил Фрунзе. Оба хорошо знали друг друга по прошлогодним боям на Восточном фронте против Колчака. Фрунзе уважал Блюхера и никогда не позволял себе резких слов в обращении с ним. Как начдив Блюхер мог по праву считаться одним из лучших среди командиров дивизий Южфронта. Бездна энергии и смелости была в этом человеке. И Фрунзе знал, как трудно приходится полкам Блюхера, атакующим вал, и как трудно самому начдиву. Но спасти все дело мог теперь один он, Блюхер, и Фрунзе, позвонив ему, понимал, что требует почти невозможного, и все же потребовал:
– Василий Константинович! Сиваш заливает водой. Наши части на Литовском полуострове могут быть отрезаны. Захватите вал во что бы то ни стало!
«Вновь бросили изнуренные части на вал, – вспоминает ту ночь Блюхер, – и около 3 часов 9 ноября неприступный Перекоп пал…»
Потом напишут, что Блюхер внес много нового в тактику прорыва сильно укрепленной полосы, построенной по последнему для того времени слову военно-инженерного искусства. За взятие Перекопа Блюхер получит второй орден Красного Знамени и перед ним откроется путь маршала, кем он и стал.
Но в ту ночь Блюхер знал одно: на преподнесенном его дивизии знамени написано: «Уничтожь Врангеля!», и надо барона уничтожить. И грандиозность боя поражала его самого.
«У нас, – вспоминал он, – было в два-три раза меньше орудий, чем у врангелевцев, но артиллеристы не смущались подавляющим превосходством белой артиллерии. Они храбро тащили орудия в передовых частях и прямой наводкой разбивали бетонированные пулеметные гнезда. Бойцы, командиры и комиссары как бы не испытывали усталости. Вызываю Круглова – командира наиболее пострадавшей бригады – и приказываю вывести ее в резерв и сдать участок отдохнувшей огневой бригаде Ринка. Круглов просит поддержать его, но не сменять. Ночью командующий 6-й армией Корк выдвигает на участок, занимаемый 151-й бригадой Хлебникова, Латышскую дивизию. Хлебников, его комиссар, начальник штаба, комполка просят сменить кого-нибудь другого, а они хотят атаковать и прорваться первыми…
В 12 часов 11 ноября мы послали следующее радио: «Доблестные части 51-й дивизии в 9 часов прорвали последние юшуньские позиции белых и твердой ногой вступили в чистое поле Крыма. Противник в панике бежит…»
Падение Перекопа в течение трех дней поразило мир своей неожиданностью. «Невероятно! Потрясающе!» – писала вся мировая печать. Во Франции акции русских займов (сделанные еще Николаем II) покатились вниз. Главари Антанты спешно совещались.
Господин де Робек в эти дни еще находился в Севастополе. Вдовствующая императрица Мария Федоровна закопошилась, вот и пришлось ее ждать. Но теперь все было готово; царственная старуха со всей своей челядью и ворохом чемоданов наконец перебралась на борт «Аякса», и можно было отчаливать.
Был поздний ночной час, когда де Робек, одетый в длинный черный плащ, нанес прощальный визит Врангелю. Дворец верховного правителя поражал безлюдьем и тишиной. Давно ли окна дворца сияли по целым ночам множеством огней и блеском хрустальных люстр. Давно ли кабинеты и коридоры дворца заполняли густым роем люди всякого чина, рода и звания. Только один человек не имел сюда доступа – это Слащев, его просто не впускали по распоряжению самого барона, которого опальный генерал продолжал забрасывать рапортами и планами разгрома красных на территории Крыма.
Бледный, осунувшийся, барон встретил гостя хмуро. Де Робек сообщил, что «Аякс» готов к отплытию и выйдет в море на заре. Мать Николая II, Мария Федоровна, уже на борту корабля, где она устроена с должным комфортом.
– Я получил по радио сведения, что у большевиков в ходу пока всего одна-единственная подводная лодка, – добавил к своему сообщению де Робек, – так что особых опасений не должно быть. Вы сможете эвакуировать свои войска почти без помех. Вы готовы к этому?
Барон сделал вид, что не расслышал вопроса; он стоял у окна, за которым беспокойно мерцал город. Там, в порту, на причалах, уже начиналась лихорадка. Де Робек мог и не задавать своего вопроса барону – бегство из Севастополя и других портов Крыма уже шло полным ходом, и у причалов скапливалось все больше обезумевших от страха людей, и по пути сюда, во дворец, де Робек уже сам видел разыгрывающиеся на набережной душераздирающие сцены.
Пока еще не солдаты, а штатские осаждали причалы. Уезжали члены синода, сенаторы, спекулянты валютой, карманные воришки, картежники, чиновники разных ведомств и учреждений. И, поддавшись панике, распаленные слухами, что красная конница Буденного уже мчится к морю несметной тучей, бросались к причалам потерявшие голову обыватели, всякого рода «бывшие», которые и сами не отдавали себе отчета, зачем им покидать родину и бежать бог весть куда со своими пожитками.
– Вы не расстраивайтесь, барон, – все внушал ему де Робек. – Мощные силы Антанты еще могут повернуть колесо истории вспять. Так не раз бывало…
В дверь постучали. Вошел Шатилов, и барон попросил извинения у гостя: сейчас штаб в напряжении, обстановка меняется ежеминутно, и любой возникающий вопрос надо решать без проволочек.
– Да, пожалуйста, – кивнул де Робек.
Шатилов имел совершенно запаренный вид и, казалось, за последнее время стал еще ниже ростом. Он молча протянул Врангелю небольшой листок:
– Только что получили по радио. От Фрунзе!
– От кого, вы сказали? – вытаращил глаза барон.
– От Фрунзе, я сказал. Адресовано нам. Предложение… О капитуляции…
Сначала Врангель, затем де Робек прочли принесенный Шатиловым листок. Там значилось:
«Главкому вооруженных сил Юга России генералу Врангелю.
Ввиду явной бесполезности дальнейшего сопротивления ваших войск, грозящего лишь бессмысленным пролитием новых потоков крови, предлагаю вам немедленно прекратить борьбу и положить оружие со всеми подчиненными вам войсками армии и флота.
В случае принятия вами означенного предложения Революционный военный совет армий Южного фронта, на основании представленных ему Центральной Советской властью полномочий, гарантирует вам и всем кладущим оружие полное прощение по всем проступкам, связанным с гражданской войной.
Всем, не желающим работать в Советской России, будет обеспечена возможность беспрепятственного выезда за границу при условии отказа под честное слово от всякого участия в дальнейшей борьбе против Советской России.
Ответ по радио ожидается не позднее 24 часов 12 ноября сего года.
Командующий Южным фронтом
Михаил Фрунзе».
– Весьма любопытный документ, – произнес де Робек, возвращая листок Врангелю. – Вам стоит сохранить его, если в будущем когда-нибудь займетесь мемуарами.
Барон заложил руки, в одной из которых держал листок, за спину и стал молча ходить взад и вперед по кабинету.
Шатилов вздохнул и с опущенной головой вышел.
– Господин барон! – окликнул Врангеля де Робек. – Я должен еще раз сказать вам на прощание, что вам не следует отчаиваться. Интересную мысль высказала мне сегодня гостья моего корабля. По ее мнению, в России все восстановится, как было, потому что она – Россия, а не Франция. Без царя России не прожить. И даже если красные займут Крым, это ничего не изменит. То, что укоренилось столетиями, не исчезает за два-три года революции. Тысячелетний быт и обычаи народа возьмут свое, и постепенно все войдет в свои берега. Я целиком разделяю мнение Марии Федоровны.
Он вдруг рассмеялся, де Робек, закатил глаза, будто вспомнил что-то очень смешное, и продолжал:
– Сегодня утром, представьте, слышу, как наш корабельный оркестр разучивает ваш гимн: «Боже, царя храни». Каково, а? У вас я его тут не слышал, а на моем «Аяксе» гимн звучит. Парадокс! У нас в Англии это любят.
Он скоро откланялся. Барон проводил его до двери, пообещал прибыть в порт на проводы и, оставшись один, снова заходил по кабинету. Иногда он поглядывал на часы, но не для того, чтобы посмотреть, сколько еще осталось времени до истечения срока ультиматума Фрунзе. Нет, просто ему казалось, что и часы и время не идут, будто кто-то взял да остановил их навсегда…
К утру «Аякса» уже не было в порту, ушел еще затемно в море, увозя из Крыма престарелую мать последнего российского императора, родную сестру здравствующей английской королевы. Что до всех остальных российских граждан, то на них де Робеку, право же, было в те минуты просто наплевать.
Собственно, на этом можно было бы кончить и с ним, а заодно и с Врангелем. На ультиматум Фрунзе барон не ответил и несколько дней спустя сам бежал из Крыма вслед за де Робеком. Люди видели, как туманным утром он взошел на борт крейсера «Корнилов», и с палубы, где в честь его превосходительства выстроился почетный караул, грянуло солдатское «ура». Что означало это «ура», не понять. Едва трап убрали, крейсер густо задымил своими трубами и стал выбираться в открытое море.
Ну что еще сказать? Бежал барон, увез де Робек Марию Федоровну, это еще ладно, бог с ними, а вот зачем, скажите, вместе с ними в те же ноябрьские дни бежало из Крыма больше ста тысяч отчаявшихся людей, зачем они ринулись очертя голову в заморские края, где потом многие годы терпели страшные муки и унижения, и долго где-нибудь в Константинополе или Париже можно было видеть бывших врангелевских солдат, казаков, даже офицеров, стоящих на панели с протянутой рукой.
Вот, пожалуй, и все о Врангеле. Мечтал человек о судьбе Наполеона, а оказался Федот, да не тот, и таким ушел из жизни в 1928 году, сорока восьми лет от роду, оставив после себя пухлый том мемуаров, из которых видно, что он так ничего и не понял. Эдип из барона не вышел, и «Сфинкса» он так и не разгадал.
Два военачальника – Фрунзе и Врангель – это, конечно, несопоставимые величины, но вот что показательно: когда Врангель бежал из Крыма, он не проронил ни слезинки, и лишь одно желание обуревало его: подать в суд истории на де Робека; а Фрунзе, победителем вошедший в Крым, после взятия Перекопа стоял на усеянном трупами валу, и на глазах у него были слезы, которые он украдкой смахивал. Об этом свидетельствует в своих воспоминаниях венгр-красноармеец Шаркези, состоявший тогда в личной охране Фрунзе.
А потом он, командующий фронтом, которого уже не существовало, телеграфировал в Москву Ленину, что армии фронта свой долг перед республикой выполнили и мощными ударами красных полков «раздавлена окончательно южнорусская контрреволюция».
Последний рубеж был взят. И взят с таким блеском, что долго еще после двадцатого года ораторы говорили: «Теперь мы должны взять хозяйственный Перекоп».
В Крыму уже не гремели выстрелы и уже кончался ноябрь, когда в «Правде» впервые появилась маленькая заметка о Фрунзе. Коротко сообщалось о его прошлой революционной деятельности и отмечалось, что еще на Восточном фронте против Колчака Фрунзе проявил недюжинные способности и энергию.
Шрифт был мелкий, неброский.
Но то была черта самой эпохи – эпохи великой скромности людей, делавших великую революцию.
И все же, спросите вы, какова судьба Саши и Кати? Удалось ли мне видеться с ними? И много, много вопросов еще встает, и ответить на них нужно хотя бы здесь, в эпилоге повести.
Сразу скажу: Сашу Дударь я так никогда и не видел. Знаю только, что она живой и невредимой (пуля ее действительно тогда не взяла) дошла до Севастополя и там встретилась с Катей, по счастливой случайности избежавшей расстрела, а отца Кати и матроса Прохорова в живых уже не оказалось, оба погибли в застенках белой контрразведки. Не уцелела бы и Катя, да признали ее несовершеннолетней и присудили к десяти годам каторги. Приход советских войск в Крым освободил ее из тюрьмы.
Вот с ней-то я виделся, но не тогда, в двадцатом, а уже в наше время, всего только в прошлом году, когда ездил в Каховку и на Перекоп.
Чутье не обмануло меня – та самая симпатичная седая женщина, с которой я повстречался в Каховке, как раз и оказалась Катей, а вернее, Екатериной Иннокентьевной, и я был несказанно рад, еще застав ее в Каховке.
Но ведь ни имени ее, ни адреса я тогда еще не знал, и единственное, что оставалось, – это сидеть на той самой бульварной скамье, где мы с ней впервые встретились, и ждать: авось она снова придет сюда посидеть. И представьте, хоть и пришлось ждать счастливой минуты очень долго, правду сказать – в течение целого дня, мое терпение было под вечер вознаграждено. Смотрю, по бульвару идет та самая, она сама, и читает на ходу книгу. Я не бросился к ней сразу, а помедлил минуты две-три, чтобы получше ее разглядеть. И чем больше я вглядывался в нее, тем милее казались мне черты ее лица и тем больше она мне нравилась. Шаг, я заметил, у нее легкий, а ведь лет ей много, и я подумал, что в этой совсем уже седой (волосы у нее были почти белые, как у голубя турмана) женщине, наверное, еще много жизненных сил сохранилось, если она способна на ходу читать.
– Здравствуйте, одну минуточку! – остановил я ее. – Добрый день!
Она приветливо ответила:
– А-а! Добрый день, здравствуйте!
– Простите, но мне хотелось бы выяснить у вас одно обстоятельство, – продолжал я, загораживая ей дорогу и дотошно, по-следовательски заглядывая ей в глаза. – В прошлый раз мы тут с вами познакомились и поговорили о двадцатом годе. Помните?
– Конечно, помню.
Будто уличая ее в чем-то, я затем сказал:
– А ведь вы тоже тогда воевали здесь. Я говорю все о том же годе.
– Может быть, – улыбнулась она.
– Нет, скажите, воевали?
– Ну, допустим. А что?
– У вас голубые глаза. Значит, песня Светлова и к вам могла бы относиться?
Она так заразительно рассмеялась, что прохожие стали оглядываться на нас. Мы сели на скамью и тут уж поговорили как следует.
В тот предзакатный час передо мною открылся целый мир. Впервые тогда я узнал о судьбе двух подружек. И обо всем, что они пережили, мне захотелось написать, и, когда я сказал об этом Екатерине Иннокентьевне, она задумалась.
– Знаете что? Много лет я хранила дневник, который мы когда-то вели вдвоем с Александрой Дударь. Хотите, покажу его вам… Вы где остановились?
– В гостинице.
Я назвал занимаемый мною номер.
– Хорошо. Вечером я к вам зайду.
Слово она сдержала, вечером пришла, посидела с полчаса и оставила мне на ночь толстую, почти всю исписанную тетрадь. А на другое утро опять пришла и с порога спросила:
– Ну как? Не скучно вам было?
Опять мы сидели и беседовали, и Екатерина Иннокентьевна говорила, что не придает никакого особенного значения дневнику, и признавалась, что не раз собиралась его порвать или сжечь, потому что как она сама выразилась, это не дневник, а бог весть что, какая-то несуразная помесь (она сказала «гибрид») из всякой всячины. Все свалено в кучу: общие события – и интимные переживания, исторически важное, действительно бывшее – с наивными девичьими воздыханиями, о которых теперь смешно даже и вспоминать.
Да и не закончен он, дневник, вот что казалось Екатерине Иннокентьевне тоже существенным пороком дневника. В самые решающие дни он полеживал в сундуке у тети Дуни, а потом, после разгрома Врангеля, тоже не до дневника было.
– Знаете, «вита вици», – сказала моя собеседница. – Жизнь главнее…
Шли годы, а дневник все валялся в сундуке у Евдокии Тихоновны, а потом тетрадь перешла в руки Екатерины Иннокентьевны и тоже не один год пролежала у нее в самом нижнем ящике письменного стола.
– Не вышел из меня Пимен, – развела руками Екатерина Иннокентьевна и грустно улыбнулась при этом. – А из Саши, представьте, вышел хороший хирург.
Чем больше рассказывала мне Екатерина Иннокентьевна о себе и о Саше Дударь, тем ценнее казался мне их дневник. Ведь он интересен прежде всего как след человека и след истории, и я пытался убедить в этом сидящую рядом со мной милую женщину; и в доказательство даже приводил слова Анатоля Франса: «Я не думаю, что только исключительные люди имеют право рассказывать о себе. Напротив, я полагаю, что очень интересно, когда это делают простые люди».
– Ну, если дневник так интересен вам, – сказала Екатерина Иннокентьевна, – тогда пожалуйста, можете оставить его себе и как угодно использовать.
Весь день мы провели вместе с Екатериной Иннокентьевной. Ходили к Днепру, обедали там на пристани. Теперь я знал, что Саша Дударь после рабфака уехала с мужем в Брест и там погибла в Отечественную войну. И, поминая славную Орлик-Дударь добрым словом, мы вместе с Екатериной Иннокентьевной грустили по ней. Я теперь знал, что моя седая собеседница после рабфака стала учительницей и вот уже не один десяток лет живет и работает на Урале.
Были сумерки, когда мы возвращались в город. Снова, как и в каждый вечер, Каховка начинала светиться множеством огней, и, казалось, он из чудесной сказки или из песни рожден, этот город, и люди в нем тоже все из песни, и вдруг вспомнились мне тут прочитанные ночью страницы из дневника, где Саша и Катя рассказывают про гномиков, которых они спасали для будущих детских колоний, и я сказал спутнице:
– А ведь как это здорово!
– О, эта история мне до сих пор памятна! – с живостью подхватила Екатерина Иннокентьевна. – Ведь мы с Сашей в том же двадцатом году ездили за ними в Синельниково. Это было сразу же после разгрома Врангеля. И представьте, все старички наши оказались целехоньки и очень пригодились. В Таврии и Крыму уже вскоре было создано несколько детских колоний, и туда понавезли много-много ребятишек из голодных мест России. Вы бы видели, как радовались мы с Сашей, когда, уже учась на рабфаке в Москве, однажды приехали на каникулы в одну такую колонию… Да, и радовались, и вспоминали все, и, признаться, плакали. С нами был муж Саши, и он сфотографировал нас у фонтана. Спереди – дети, а сзади, за гномиками, – мы… Еще совсем молодые…
– А кто был муж Саши?
– Хороший человек. Степаном его звали. Тоже погиб там же, в Бресте…
Все больше огней светилось вокруг нас, и яркие, по-южному крупные звезды в черном ночном небе над Каховкой тоже казались огнями, зажженными человеческой рукой. Спутница моя шла теперь молча и смотрела куда-то перед собой задумчивым взглядом, и в глазах ее играли и искрились огоньки.
Мы поднимались в город по крутой улице, шли мимо домов, у ворот которых на лавочках сидели седые женщины в платочках, и я думал: когда видишь этих ли женщин, других ли, сидящих на лавочках или где-то еще, и все равно, голубые ли у них глаза, черные или карие, – помни: где-то тут, среди этих женщин, есть и Орлики, и Кати, только мы просто пока еще о них не знаем.