Текст книги "Последний рубеж"
Автор книги: Зиновий Фазин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
Дальше идет рассказ Орлика о том «особом» разговоре с командармом, который так интересовал Катю.
«Пишу, а слезы застилают мне глаза. Теперь я вроде женщина, могу себе позволить. Не от каприза же, не от пустой дурости, а от серьезной причины все-таки. Пишу это под влиянием Катиной теории, про которую особо доложу. Катя от меня не отходит, каждую минутку урывает, чтоб меня утешить и ободрить. А мне того не надо – ни того, ни другого. Вот только про теорию ее, видать, оно и стоит подумать.
А сейчас вот что.
Вчера, значит, дело было. Слышу – командарм Уборевич прибыл. Ну, думаю, значит, скоро дело будет, надо опять попроситься на передовую, не усижу я тут при штабе. Давно бы попросился, да жаль было Катю одну оставить по причине, из-за которой один я мог ей посочувствовать, а другие-то ничего не знают! Для Кати товарищ Б. был не просто «лохматый», а действительный «предмет души», как я уже писал, то есть писала. Но вчера судьба постучалась и в мои ворота. Да, теперь уже Катя мне сочувствует, а свою беду глубоко захоронила в душе.
В штабе часа полтора было совещание, потом, слышу, командарм Уборевич и наш Эйдеман собираются в Берислав на передовую. Ну, дело ихнее. И вдруг как раз за стиркой во дворе меня застает вестовой. А то, оказывается, меня уже поджидал горький сюрприз. «Иди, говорит, зовут!»
Удар судьбы, иначе не скажешь про то, что ждало меня в штабе. Но никого обвинять не имею права. Сама жизнь так распорядилась, и чтобы все понятно было, вернусь немного назад. Когда я после всех моих скитаний по тылам белых добралась до Берислава, до своих, куда приплыла ночью, вся мокрая, то сразу меня повели к начальству допрашивать. А я как переплыла? Плотик маленький сделала, на него камыш настелила и все трофеи офицерские сверху положила, в накрепко привязанной корзинке, которую сплела сама из того же камыша. Командир береговой охраны добрый такой, приветливый человек, все у меня выспросил как полагается, документы и трофеи забрал, потом говорит:
– Иди к печке обсохни, а я доложу о тебе по принадлежности. Ты молодец и будешь с наградой!..
Видят бойцы: сижу у печки и дрожу, одежа па мне мокрая, а я не раздеваюсь. И вот от жалости один боец приносит мне одежу на смену и говорит:
– На, хлопчик! Переоденься, пока высохнет твоя. Скинь ты ее, а то захвораешь.
И тычет мне в руки какие-то ватные штаны и старый китель. Ну, я отказалась, конечно. Так на мне все и обсохло. Потом покормили меня, и все шло хорошо, как вдруг наблюдавших за мною бойцов подозрение взяло, и решили они сами обыскать меня на всякий случай. Я не даюсь, они лезут, я и так и сяк, а они в самую настоящую борьбу пустились, и все на мне изорвали, ироды. Явился командир, и уже он тоже совсем не такой приветливый и добрый, каким был.
– Ты, – говорит, – почему не даешься обыск сделать? Мы обязаны. Ну, чего прячешь?
– Ничего, – кричу, – не прячу! Идите вы!
Я и клянусь, и божусь, и всеми святыми заверяю а веры мне нет. А командир, прежде такой добрый, теперь уже кулаком по столу стучит и грозится:
– Силой догола разденем! Придется!
Ну, тут я попросилась на секретный разговор – выхода не было – и все командиру открыла. Так не поверил же, черт, опять ему докажи. Что делать? Попросила привести кого-нибудь из женщин. Мигом привели какую-то бабу, да с ней еще была ее дочь лет десяти, и те давай меня осматривать да ощупывать.
Пришлось догола раздеться перед ними, мама моя! А то и они сперва не поверили, что я не парень».
История, которую рассказывает здесь Орлик, подтвердим мы, доподлинный факт: в ходе моего путешествия по следам разгрома Врангеля я сам о ней слышал. Она стала известна тогда же и широко распространилась, несмотря на то что и командир, и баба с девочкой, подвергавшие Орлика обыску, обещали держать все в тайне.
«Теперь, – продолжает Орлик свой грустный рассказ, – можно перейти к тому, что было со мной в штабе, то есть в кабинете командарма.
Вхожу, докладываюсь, а на меня в ответ вовсю глядят четыре пары глаз. Наш Эйдеман тут, и сам Уборевич, и еще двое. Один, я знала, комиссар штаба, черный такой, в кожанке и с бородой. Другой – незнакомый какой-то командир, по виду рабочий, только одет в военное, лицом красавец, а на груди орден у него – Красного Знамени. Сели эти оба в сторонку на диван и на меня с улыбкой смотрят. А я уже и так едва жива, стою навытяжку и только об одном думаю: как бы не шлепнуться сдуру на пол без памяти, потому как слышу, разговор идет обо мне. Да какой!
– Это она и есть? – спрашивает у Эйдемана Уборевич и блестит как-то странно очками.
– Да, она, – отвечает Эйдеман и тут же близко подходит ко мне и говорит с улыбкой и очень ласково: – Вы, товарищ Дударь, не думайте, что тут собрались вас поругать. Наоборот! Все восхищены вами, да, да!
Скажу, что в течение всего разговора Эйдеман меня подбадривал как только мог. Очень он понимающий, ну очень! По-человечески отнесся и Уборевич, но построже.
Он тоже подошел близко и стал задавать такие вопросы:
– Откуда вы родом? Из какой семьи и сколько вам лет?
На все пришлось ответить.
– Значит, вы из Каховки? И кто у вас там есть?
– Мать.
– Это вы ездили от политотдела армии за питерской голодающей детворой?
– Так точно, – говорю.
А Эйдеман стал дополнять, как было дело с поездкой, и заодно про Катю рассказал, какая она молодчина, и все такое. Ну, тут вступились и те двое, что сидели на диване; тот, который был с Красным Знаменем на груди, сказал:
– А ведь всё это здорово! Прямо как из поэмы.
– Про эту историю и в Москве знают, – вставил бородатый комиссар. – Самой Крупской докладывали всё.
– Послушайте, товарищи, – сказал Уборевич. – А ведь эти детские колонии все равно будем устраивать. Не сейчас, конечно. Но когда побьем барона, к этому мы еще вернемся. О детях придется подумать первым делом.
И опять он поворачивается ко мне:
– Вот что, товарищ Дударь. Мне доложили сейчас, что вы хорошо воевали, были ранены и вели себя во всем достойно. Из Берислава сообщили, что вы добыли и передали штабу ценные документы и сведения. Большое вам спасибо. Но видите ли, товарищ Дударь, дорогая вы наша воительница. – Он шагнул ближе, тронул меня за плечо и легонько встряхнул. – Милый вы наш товарищ! Признаюсь, на месте прежнего командарма я не принял бы вас в кавалеристы. Приказом наркомвоена запрещено брать женщин на строевые должности.
Эйдеман отозвался на это:
– Ну, не очень-то он соблюдается, приказ этот. У нас много женщин на фронте. Сами рвутся в строй.
Я уже все понимала: после того, что произошло со мной в Бериславе, в кавалерии меня не оставят – секрет мой раскрылся, и кончено все прежнее. Эх! Как огорошенная стояла я, и ясно припоминались те кленовые листья, которые были при мне, когда я еще только собиралась стать Орликом и просилась в кавалеристы. Вспоминалось, как эти листья подбирали на улице красноармейцы и накалывали на штыки. Ах, листья вы кленовые, лапчатые! Сколько отрадных, добрых минут вы доставили и тем красноармейцам, и Саше Дударь! Из памяти Саши вы никогда не уйдете, как и тогдашний разговор с бывшим командармом и те слова, которые он потом сказал: «Видишь, какие у нас бойцы! Воюют уже который год, а прекрасное любят. Не забывают! Не забывай и ты, не грубей, в душе сохрани красивое. Ради того и воюем…» Как песня, запали эти слова. В сердце вошли, как музыка, и теперь я стояла и думала: все, что было, во мне и останется и не уйдет из памяти.
И пока я все это вспоминала и обо всем этом думала, Эйдеман мне такое говорил:
– Вы не огорчайтесь, товарищ Дударь. Ведь я-то все про вас знал и, видите, не трогал, не позволял отчислять из кавалерии. Но после того, что произошло с вами в Бериславе, ни у вас, ни у нас просто выхода нет.
Слушаю я все это и – что делать? – молчу.
И вдруг с дивана вмешивается новенький командир с орденом на груди, и я потом узнала – это Блюхер.
– Послушай, Роберт Петрович, – обратился он к Эйдеману, – отдай ее мне в дивизию. У меня санитарок не хватает, а эту, – он показал на меня, – я бы с удовольствием взял. Отдай, а?
Вот так решилась моя судьба, – заканчивает Орлик свою запись в дневнике. – Я зачислена со вчерашнего же дня в дивизию Блюхера и отныне в списках личного состава буду значиться как Александра, но с двойной фамилией: Дударь-Орлик. Так распорядился сам Блюхер, Василий Константинович, мой новый комдив. Определена я в полковой санпункт сестрой милосердия и политбойцом, что дает мне право сохранить за собой карабин, а просто сестрам такое оружие не полагается иметь.
Да, как тогда, больше полугода назад, когда я стала кавалеристом, во мне как бы воскрес брат, так сейчас, когда я стала сестрой, во мне как бы воскресает та рыжая Анечка, которую зарубили белоказаки…»
Катя нашла свою подругу в пристанционном садике у дощатого стола, врытого ножками в землю.
Настроение, в каком находилась сейчас Саша, нельзя было назвать ни грустным, ни яростным, ни каким-то еще. Нет, у Саши, по всей видимости, вообще не было никакого настроения. Она сидела на лавке с тоже врытыми в землю тумбами и смотрела на птичек, прыгавших около.
– Я все уже знаю, – сочувственно сказала Катя.
– Ну и что, – безучастно раздалось в ответ.
– Ничего… Я просто так… Была сейчас в штабе…
– Ну была ты… И что?
– Да я так… Ничего особенного. Ну, видела, как подали к крыльцу лошадей для них. Ты знаешь, о ком говорю…
– Ну знаю… Ну и что?
– Ничего, Сашенька. Я просто так рассказываю… А ты, конечно, расстроен?
Тут Саша резко дернулась:
– Я не Орлик уже! Можешь про меня в женском роде говорить. А, да все равно!
– Что все равно, Сашенька?
– Все!.. Я кончилась. Нет Орлика.
У Кати есть такая запись об эпизоде, происшедшем у дощатого стола:
«Наш сегодняшний разговор в садике был нелегким и для меня и для Саши. Девушки склонны делиться друг с дружкой своими переживаниями, и мы с Сашей это часто делали, естественно. Но оказывается, до поры до времени в душе каждой остается еще что-то нераскрытое, а тут уж мы с Сашей как бы полностью раскрылись.
Меня очень задели слова Саши: «Я кончилась», и я крикнула ей со злостью:
– Ты забыла про черные ноги своей матери? Забыла, да? Про все, все забыла!
Потом я пожалела, что раскричалась, да было поздно. Не надо было о ногах матери напоминать. Не смогу даже сама объяснить, почему вдруг они припомнились. Что-то тайное, мне кажется, происходит исподволь в нашем мозгу. Краем уха иногда какие-то слова услышишь, мысль какая-то мелькнет или что-то прочтешь, и все уйдет в глубины памяти. Но не бесследно. В мозгу это все само перерабатывается в убеждение или в чувство и внезапно явится, как озарение… Но доскажу про то, что было между нами у дощатого стола.
Саша отозвалась на мои слова странным образом. Еще одетая по-мужски, она полезла в карман своих синих кавалерийских штанов и протянула мне какую-то бумажку. Я прочла: красноармеец Александра Дударь-Орлик назначается сестрой милосердия в такой-то пехотный полк.
Номер меня удивил, я что-то не помнила полка под таким номером в нашей Правобережной группе.
– Это где? Что за полк? – спросила я.
– К Блюхеру я попала. Сам меня взял.
Ах, вот оно что! А я уже знала от штабных, что при беседе с Орликом присутствовал и Блюхер.
– Так что же ты сказала, что кончилась? Сашенька!
Только я это произнесла – да так, с сердцем, – как обе мы заревели. Негромко, с оглядкой, чтоб не увидел кто, но что скрывать – поддались слабости, сидящей в каждой из нас.
Втайне я часто думала: очень ли надо женщине надевать на себя мужскую личину, как это сделала Саша? Поступок геройский, и Саша показала, что умеет и в этой личине быть достойным бойцом и товарищем. Такие, как Саша, способны стать всем, чтобы лучше послужить революции. Но, значит, в ней, показалось мне, слишком мало женского, если и в синих штанах не могут ее распознать.
Вот все это в моем мозгу возбудилось, и я решила честно поговорить с Сашей. И мы поговорили. Саша рассказала мне весь разговор в штабе, а я поделилась с нею своими мыслями».
Из дневника видно, что Саша, несмотря на юные годы, достаточно ясно понимала животворящую силу женской доли. Вот выражать это словами Саша не умела, а Катя умела. И вот в те самые минуты, когда обе сидели у стола и вытирали слезы, Катя доказывала подружке, что сила женской души способна на самые чудодейственные дела и в том и суть, чтобы эту силу в себе чувствовать и осознавать!..
Видите, какой разговор затеялся у этих юных девчат, уединившихся в пристанционном садике у нагретого солнцем дощатого стола. Этот стол запомнится им со всеми щелями и вырезанными на нем именами и стрелами, пронзающими сердце в форме карточного знака пик или червы. Саша, слушая Катю, шмыгала носом и вытирала его то рукавом гимнастерки, то загрубелыми пальцами, которые она тут же вытирала о свои кавалерийские штаны.
Катя так не могла бы сделать; она при надобности привыкла пользоваться платочком, он и сейчас был зажат в ее руке, довольно мокренький, но опрятный и даже с кружевцами. Но и та и другая были так настроены, что ничего не замечали ни в себе, ни вокруг.
Вдруг кто-то присел рядом, и тут только обе заметили: комиссар!
– Не помешаю? – спросил он.
Он, видимо, понял, что помешал, и тут же поднялся. Вскочили и девушки.
– Дело есть, милые. Вас хочет видеть начальник политотдела. Разговор один будет, – продолжал комиссар, держа обе ладони у живота за поясом. – У начполита есть к вам предложение.
Опять разговор! Катя и Саша только переглянулись. И что за предложение? Одно на двоих? Еще раз смущенно переглянувшись, девчата пошли за комиссаром в политотдел. А он помещался тут же, на станции, в кирпичном домике.
Катя не раз бывала здесь, и ее не испугали наспех написанные дощечки на дверях комнат: «Особый отдел ЧК», «Ревтрибунал», «Комната политбойцов». Саше при виде этих табличек стало не по себе. Попала она сюда впервые.
Комиссар усадил обеих в передней комнате и пропал за какой-то дверью. И дальше произошел эпизод, который лучше передать по дневниковой записи Кати, сделанной в тот же день.
«Сначала, пока мы сидели и гадали, нам вручили письмо, и, едва взглянув на него, я поняла: это опять от Прохорова. Треугольный фронтовой конвертик. Вот что писал нам Прохоров:
«С приветом к вам, пролетарским и боевым, пишет ваш старый знакомый Прохоров. В дополнение к предыдущему прошу обратить для истории внимание на зачитанное нам обращение партии, каковое подчеркивает, во-первых, что в самый тяжелый момент борьбы с польской шляхтой генерал Врангель ввел свои войска в самые плодородные уезды Украины и пытается ныне прорваться на Дон. Я наизусть могу привести вам такое место из этого письма: «Его движение уже нанесло неисчислимый вред Советской Республике. Каждый, даже временный и незначительный успех врангелевских мятежников грозит еще большими бедами». Так и сказано, милые вы мои дружки. Оба вы, я полагаю, комсомольцы, а я членом партии состою еще с 1917 года. Сегодня партия зовет, далее медлить нельзя, Врангель должен быть уничтожен, как уничтожены были Колчак и Деникин.
Все это прошу отметить в вашей тетради, как самый важный факт истории сегодняшнего дня, и скоро, я думаю, мы увидим на нашем фронте такой перелом, от которого Врангель полетит за три моря в тридесятое царство. Аминь!»
– Слушай, – сказал Орлик, когда я показала ему это письмо. – Были мы с тобой тихие, простые бойцы, а сейчас всем до нас есть дело. Мне этого совсем не надо!..
Только что был у нас с Сашей такой хороший, задушевный разговор в садике, а сейчас у нее опять – я видела – все забурлилось, замутилось еще больше, глаза засверкали, но тут же сузились и стали совсем маленькими.
Вообще-то в недовольстве Саши был резон. Действительно, уж очень стали обращать на нас внимание. Но недовольство Саши, ее дурное расположение духа выразились и в не совсем логичной форме. Не буду тут подробно записывать, но это факт…»
Что же было? По дошедшим до нас сведениям, было вот что: Саша вспылила и сказала Кате, резко и зло:
– И вообще, чего этот Прохоров еще навязался? Что он к тебе прилип? Жениться хочет?
Сашу, как видно, что-то глубоко задело, а Катя решительно не понимала, в чем дело. «Прилип», «Жениться хочет»… Кто бы стал всерьез об этом думать? И как могло Саше подобное прийти в голову? У Кати и в мыслях нет каких-либо намерений в отношении матроса, и у Саши, по всей видимости, тоже.
Катя спросила:
– Орлик, миленький, что с тобой?
– Да ну тебя! Чего еще ты привязалась?
Да, вот чего еще не хватало: поругаться вдруг у людей на виду! Да еще в самом политотделе! Впервые за полгода доброй дружбы Катя услышала от Саши такие слова и не стерпела, обиделась.
Разговор с начполитом и комиссаром записан в дневнике как-то невнятно.
«Вызывали нас поодиночке. Сперва Сашу, потом меня. Сашу держали подольше…
А со мною была беседа на особую тему, отчасти касающуюся моего отца и некоторых дел, про которые нет нужды здесь распространяться…
Да, еще! О дневнике спросили. Показать не требовали, удовлетворились моими объяснениями.
P. S. Сашу наградили ценным подарком – часами с надписью на крышке: «За боевое отличие». А мне под расписку выдан в подарок узелок с одеждой. Все женское общежитие наше сбежалось смотреть. В узелке были два новых шелковых платья, белые туфельки на высоком каблучке, тонкое батистовое белье с вышивкой, лайковые перчатки до локтей и прочие женские принадлежности. Все оказалось мне впору, я примерила. Смеху было, шуток, – общежитие ходило ходуном. Сложила я все обратно в узелок и сказала, что подарок выдан мне ни за что, а вот Саше – за дело…»
Ниже идет запись Кати, сделанная уже, очевидно, на другой день.
«Минувшей ночью мы с Сашей много пережили. Вчера вечером, когда я уже собиралась на дежурство, прибегает ко мне Саша и спрашивает:
– Дневник у тебя? Дай мне его.
Схватила тетрадь и исчезла, не сказав больше ни слова.
Работалось мне беспокойно, ныла душа. Пробило два, потом половину третьего ночи. Я стучала на «Бодо», и в голове у меня тоже стучало: что там делает Саша? Не уничтожает ли дневник?
Саша принесла тетрадь под утро. Но это была уже другая Саша. На ней теперь вместо штанов была юбка защитного цвета и полосатая тельняшка. Через плечо висела санитарная сумка с крестиком. Все это – я знала – принадлежало рыженькой Ане, убитой белыми. За спиной у Саши висел карабин. Но поразилась я не тому, что было надето на Саше, а другой перемене, происшедшей в ней: мягкая, застенчивая улыбка светилась на лице Саши.
Разговор у нас был такой:
Саша. Как это все сидит на мне?
Я. Хорошо. Что еще надо?..
Саша. Ухожу. Прощай. Береги дневник… Да… и еще вот это…
Она протянула мне часики, награду свою. Часы трофейные, без цепочки. Я в смущении.
Я. Знаешь, Сашенька, не смогу я это все при себе держать.
Саша. Почему? Тоже на передовую пойдешь?
Я. Нет. Но есть другая причина…
Саша поглядела на меня, что-то про себя подумала и не стала больше спрашивать.
– Оставь в политотделе, – посоветовала я. – Тетрадь нашу я тоже, наверно, там оставлю.
– Этого не делай, – возразила Саша. – Ты ее в Каховку притащи и маме моей отдай. Она в сундук спрячет.
Я только глаза вытаращила.
– Сашенька! Каховка еще не наша!
– Будет наша! – уверенно ответила Саша и протянула мне руку. – Ну, прощай. Мне в полк пора…
Простились мы по-женски. Прослезились, обнялись, и обе почувствовали, что хорошо было бы, если бы сейчас нас кто-то сильный утешил и ободрил».
В дневнике Катя нашла такую запись Саши:
«Я тут уже рассказала, как кончился Орлик. А теперь скажу: кем ни быть, но быть честной, – это главное. Я все поняла, Катенька, и про черные ноги матери, про женскую долю нашу, про все, все поняла. И постараюсь оправдать. Целую. Твоя Саша Дударь…»
На этом записи девушек в дневнике надолго обрываются. Не будет новых записей больше недели. И жаль: именно в течение этой недели произойдут многие события – и в личной жизни героев наших, и на фронте против Врангеля.
Но есть, к счастью, другие источники.
5
Севастополь в те дни. – Иннокентий Павлович делает свое дело. – О людях, выбитых из колеи. – Контрразведка Климовича не дремлет. – Беседа в «Казино артистик». – Барский сброд. – Демократ Струве на побегушках у Врангеля. – Готовится удар на Кубань.
Нескладно будет, если мы тут не расскажем, что же делал в это время отец Кати в Крыму. Каждая часть нашей повести имеет свои рамки, и не положено выносить в четвертую часть то, о чем должно быть рассказано в третьей. Почему не положено, трудно сказать, но так принято, и остается только подчиняться установленным правилам.
Итак, Иннокентий Павлович, как мы уже знаем, вскоре после разговора с товарищем М. в Харькове очутился в Крыму. Его снабдили всеми надлежащими инструкциями, документами, адресами подпольных явок и деньгами; кстати, это были старорежимные, «николаевские» деньги, они ценились в Крыму выше тех, которые стали выпускаться Врангелем.
Бежит время…
И вот пошел уже третий месяц, как Иннокентий Павлович обосновался в Севастополе. Встретить его можно чаще всего в летнем саду «Казино артистик», где он выступает в спектаклях и концертах. Знают его как сбежавшего из «Совдепии» врага большевизма. Каким-то образом, мол, ему удалось перебраться через линию фронта в Крым.
Иннокентий Павлович был подходящим человеком для подпольной работы во врангелевском тылу. Он хорошо знал Крым и, как опытный актер, умел перевоплощаться в любой роли. А в Крыму, где, несмотря на все строгости, введенные Врангелем, все равно царил ералаш, где в газетах и в речах провозглашались лозунги: «С кем угодно, только за Россию и против красных», особой тонкости для такого перевоплощения и не требовалось.
Люди, которых считали толковыми и умными, оказывались способными верить в любую чепуху. Сумятица и дикие предубеждения царили в головах даже самых просвещенных и образованных. С теми, кто выбит из обычной колеи, это бывает, и мы с вами уже слышали от генерала Шатилова, ближайшего друга Врангеля, роковые для белых слова: «Поглупел наш дворянский класс, мы все выдохлись» и т. д.
Следует все же отдать должное опытности и нюху генерала Климовича, которого Врангель поставил во главе полицейского сыска в Крыму. В Симферополе агентам Климовича удалось выследить двух молодых подпольщиц – Женю Жигалину и Фаню Шполянскую. Обеих замучили до смерти палачи белой контрразведки.
Не так давно, в мае, ищейки Климовича пытались захватить собравшихся в Коктебеле на подпольный съезд крымских большевиков. Произошла перестрелка, во время которой погибло несколько участников съезда.
В Севастополе на Северной стороне была арестована боевая группа подпольщиков, человек десять. Провалилась и предстала перед судом Климовича больше месяца назад ялтинская организация комсомольского подполья.
Случались провалы и в отрядах партизан, действовавших в горах Крыма.
Приходилось быть настороже, каждую минуту Иннокентию Павловичу грозил арест.
Но кто бы мог предположить, что беглый артист из «Совдепии» помогает крымским подпольщикам и что это он доставил сюда листовку «Сон Врангеля», которая, сказывали, вызвала бешеную ярость у главнокомандующего. Сатирическую поэму «дяди Феди» находили в казармах, в окопах, в портах Севастополя, Ялты, Феодосии, Керчи, на стенах домов Симферополя, даже в селах Таврии. Человеку, схваченному с такой листовкой, грозил расстрел. Можно себе представить, что грозило бы Иннокентию Павловичу, если бы власти дознались, кто ее сюда завез.
Вот он сидит за столиком в летнем саду «Казино артистик» и беседует с двумя представительными мужчинами из «делового мира». Один из них держит комиссионный магазин на Большой Морской, другой – ведомственный чиновник, только что вернувшийся из служебной поездки по районам Таврии.
– С хлебом пока все благополучно, – рассказывает чиновник. – Поездов нет, возить свое зерно мужикам некуда, и мы его скупаем по дешевке…
– Попросту говоря, грабите! – не сдерживается от опасного замечания Иннокентий Павлович. – Извините, я перебил вас, сударь.
– Ничего, – смеясь, кивает чиновник. – На войне всегда грабят. Без грабежей не бывает войн, господа. Окиньте взглядом историю, это просто закон войны. Но вот что я хотел бы вам рассказать… Эй, человек! Еще бутылочку нам и черный кофе!
Поездка по Таврии, видимо, была прибыльной для чиновника. Маленький, плюгавый, похожий на жука, он в прошлом был акцизным служащим в Петербурге и тоже слыл человеком, бежавшим от рук большевиков. Хапуга и мот, он в то же время был большим театралом и не жалел денег на угощение актеров и актрис.
– Хуже обстоит дело с мобилизацией, – говорил он. – Помните вы статью про загадку «Сфинкса» и царя Эдипа? Боюсь, не разгадает наш болярин Петр трудную загадку. Ох, эти мужики! Ни лошадей не дают, ни людей для армии. Ну, естественно, приходится силу применять и заставлять их принудительно. Об этом уж, сами понимаете, в наших газетах не прочтете, но я, господа, сам видел, как…
– Тише, голубчики! – опасливо оглядывается владелец «комиссионки» с Большой Морской. – Ради бога, не надо… Лучше переменим тему. Вот любопытно, где сейчас знаменитый Шульгин?
– Нет, позвольте, позвольте, – не соглашается Иннокентий Павлович и обращается к чиновнику: – Вы, дорогой Сергей Сергеевич, очень интересно рассказываете. Прошу вас продолжать. Это важнее Шульгина…
Недавно газеты Крыма наконец опубликовали закон о земле, вокруг которого еще до его появления было столько шуму. Вырабатывал его ближайший помощник Врангеля по гражданской части Кривошеин, бывший сенатор, в свое время слывший в Петербурге большим специалистом по аграрным делам. Это он помогал знаменитому Столыпину создавать проект крестьянской реформы в царской империи.
Что же надумал при помощи Кривошеина новый царь Эдип? Что сказал и как отнесся к этому «Сфинкс»?
По новому закону Врангеля крестьяне становились собственниками земельных наделов после выплаты больших сумм бывшим помещикам в течение двадцати пяти лет. Сразу после опубликования этого закона по Крыму и Таврии пошли разговоры, что он действительно написан на барабане. Нет, не угодил Эдип «Сфинксу», не разгадал его загадки.
– Знаете, господа, – рассказывал за столом чиновник, – в селах этот закон о земле встретили просто с насмешкой. Не хотят крестьяне и слышать про двадцать пять лет выплаты. «Хуже каторги», – говорят. Ах, как это несерьезно, господа! – вздыхал и сокрушался чиновник. – Давайте-ка лучше выпьем. – Поглядев по сторонам, он закончил: – Выпьем, господа, за здоровье одной августейшей особы, за Марию Федоровну!
Иннокентий Павлович уже знал: в Крыму с первых бурных месяцев 1917 года проживает мать бывшего императора Российской империи Николая II. Никто не тронул «августейшую» старуху ни в те месяцы, когда и в Крыму бушевала революционная буря, ни после, и она преспокойно продолжала жить в Ливадии на даче, в окружении целой свиты родичей и фрейлин. Была в Крыму Советская власть – не тронула их. Были тут, сменяя друг друга, гайдамаки, немцы, порой на короткое время то в одном, то в другом месте Крыма власть захватывали разные банды, но Мария Федоровна и ее челядь по-прежнему продолжали здравствовать в Ливадии. Не тронули ее и тогда, когда в Екатеринбурге был расстрелян бывший царь и его наследник…
«Какая шваль! Ох, какая шваль!» – говорил себе Иннокентий Павлович, когда расстался со своими собеседниками. И поверите ли, ему приходили в голову почти те же мысли, что и Орлику в ночь, когда он ночевал в подвале у матери в Каховке. Трудна, но как светла и приманчива жизнь, которая бурлит за пределами Крыма и Таврии! Вспоминалась дочь, и, ясно видя перед собой ее милое личико, представлявшееся почему-то Иннокентию Павловичу еще совсем детским, он жалел, что так мало уделял ей внимания до сих пор: увлекся театром, новыми ролями, всем тем бурным расцветом искусства, которое принесла революция. Она обогатила его жизнь, и он жил ею, не замечая бега дней.
А теперь он страшно тосковал по дочери.
Тянет нас уже по привычке обратиться к достоверным данным, документам и т. п., которые могли бы засвидетельствовать, насколько успешна была та деятельность Иннокентия Павловича, ради которой он и прибыл сюда. К сожалению, дело тут особое, секретное, и, понятно, данные, относящиеся к такого рода делам, где-то лежат за девятью замками, и даже годы не снимают с них грифа: «Не подлежит оглашению». Одно можно сказать: дело свое Иннокентий Павлович выполнял добросовестно, и Харьков получал от него то, что требовалось знать о положении и настроениях в Крыму.
Чтобы лучше все это знать, Иннокентий Павлович по утрам ходил по базарам, магазинам, присматривался, приценивался, разговаривал с народом. Заходил в кофейни, где завтрак и обед стоили подешевле. Страшная теснота и скученность давали себя знать в Севастополе – тут нелегко было достать жилье даже в сарае. Штабы, ведомства, конторы, агентства, редакции расплодились в таком множестве, что в служебных зданиях им не хватало места, и чиновники, гражданские и военные, занимали под свои нужды жилые дома, склады и даже стоящие на приколе у причалов старые пароходы и баржи. Тут же многие и спали.
После первых успехов Врангеля на поле брани отовсюду потянулся в Крым всякий люд, недовольный «Совдепией». Среди них были не только беглецы из красной России, но и многие из тех, кто при поражении Деникина успел бежать морем за рубеж, главным образом в Константинополь. Теперь они возвращались обратно.
Возвращались бывшие царские и деникинские министры, генералы, сенаторы, фабриканты, князья, графы и графини, артисты и балерины. Много было среди приезжих бывших землевладельцев, прослышавших о «новой» земельной политике Врангеля. Надо признать, встречали новоприбывших в Крым не очень приветливо.
– Подождали бы! Подождали бы, господа!..
Но, опьяненные надеждами на скорое возвращение в Москву и Петроград, господа продолжали рваться в Крым, и теснота в городах все росла.
Уже не хватало места и на старых баржах.
Иннокентий Павлович тоже жил на стареньком, обшарпанном пароходике, который, казалось, уже навеки прирос к причалу в Южной бухте. Это был давно вышедший из строя буксир с заржавевшей машиной и тесными каютами. По вечерам из иллюминаторов буксира тянуло угарным запахом от керосинок и примусов, на которых готовили себе пищу обитавшие здесь люди разного звания и чина. На палубе играли дети и сушилось белье.
Была здесь у Иннокентия Павловича своя каморка. Койка, стул, столик. Не повернуться, так тесно. Но жаловаться не приходилось, да и являлся сюда Иннокентий Павлович только переночевать, а с зарей его уже нет.
Днем были репетиции, вечером – спектакли. Публика валила валом в «Казино артистик», в другие театры и кинозалы. В оперных постановках пел Собинов, и на его выступлениях в зале можно было видеть и Слащева, и Климовича с женой, и Шатилова с женой, и самого «болярина Петра».