Текст книги "Последний рубеж"
Автор книги: Зиновий Фазин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
– Не так далеко, не бойся, не заблудимся.
Еще в Бериславе Катя решила, что лучше всего оставить дневник у матери Саши. Не брать же дневник с собой в Крым! И не Саше самой таскаться с тетрадью на передовой. Там все может случиться.
Правду сказать, первоначально у Кати была мысль оставить тетрадь в политотделе, но, получив возможность побывать в Каховке, изменила план.
Уже вечерело, и надо было спешить. Солнце уходило за реку, в кроваво-красные облака.
Из рассказов Саши Катя знала, где должна жить Евдокия Тихоновна, и поспешила туда.
С полчаса все же ушло на розыски. Но вот показался угловой трехэтажный дом, весь целенький. Ворота были на запоре. Катя дернула звонок; во дворе залаяли собаки. Катя дернула еще раз, посильнее.
Наконец загремела цепь, и раскрылась калитка. За ней стоял дворник с бляхой на фартуке, очень дряхлый, лет за восемьдесят.
– Кого вам?
– Евдокия Тихоновна здесь живет?
– Эва! Переселили ее. С улицы ход, на второй этаж.
– Обратно переселили! – воскликнула Катя. – Ой, как хорошо! Вот здорово!
– А чего здорово? – уставился на Катю дворник.
– Как – чего? Правда на свете есть!
Дворник что-то пробурчал под нос и захлопнул калитку. Опять гремела цепь, а Катя стояла и старалась унять радостное биение сердца. Есть ли на свете что-нибудь лучшее, чем восстановление справедливости? Кате это всегда казалось самым святым делом. Ради него, считала она, стоит всем жертвовать, все испытать и перетерпеть.
Пришлось долго стучать и в парадную дверь. Оказалось, Евдокии Тихоновны нет дома – за городом она, окопы роет по мобилизации населения. Завтра, наверное, наведается домой. Уже и дочь приходила ее искать.
– Кто приходил? Саша? Шура?
Отвечала Кате прямо из окна второго этажа пожилая растрепанная женщина с перебинтованной левой рукой – «соседка по коридору», как она себя назвала, желая сказать, что комната Евдокии Тихоновны расположена рядом с ее комнатой. Отвечала соседка охотно, приветливо, но уж чересчур многословно, будто рада была случаю «покалякать», как это называлось в Каховке.
– Саша, да, Сашенька приходила, больше-то ведь некому. Одна она у Евдохи осталась. Ох-хо-хо! Тяжкое время, ох, тяжкое! Был у Евдохи сын, был муж, – не осталось мужчин, погибли оба. А Саша санитаркой служит. Черная такая стала, как чертенок. А вам что надо, милая? Может, что-нибудь передать? Скажите, я передам.
Милые каховские нравы! Бывало, останови прохожего на улице и спроси, где тут, скажем, аптека, так он не только укажет адрес, но и расспросит, чем болеете вы, и какие именно лекарства вам прописаны, и как это вы вообще не знаете адреса аптеки, надо, значит, полагать, вы приезжий. В таком случае, интересно бы знать, откуда вы прибыли и где остановились. Катя, задрав голову, слушала поток объяснений и вопросов соседки Евдокии Тихоновны, стояла и слушала все прямо-таки с блаженной улыбкой: вот теперь узнавалась Каховка, жива она, жива!
Провожатый Кати только дивился, слыша ее разговор с женщиной, которая трещала почти без умолку. Она и вопросы задавала, и отвечала, и рассказывала новости – все сразу.
Новости были такие. В Каховке уже работает ревком, и сам начальник приходил переселять Евдокию Тихоновну, а та не хотела, все за подвал свой цеплялась, и парикмахерша тоже не хотела выселяться из хорошей комнаты, да еще с такой замечательной голубой люстрой, да на втором этаже, где свой кран есть и не надо ходить во двор за водой, но ревкомовский начальник все-таки заставил парикмахершу выселиться в другое помещение, а из подвала вернул в комнату с люстрой Евдокию Тихоновну, сам даже помогал ей вещи перетаскивать. Мать красноармейки, одинокая, больная, вполне правильно поступил ревкомовец; вот ей, соседке, тоже дали на втором этаже комнату, а как же – у нее тоже два сына воюют в Красной Армии, только не здесь, а на польском фронте.
Они уже шли обратно и спешили, как вдруг из сумрачной дали вечереющей улицы донеслось:
– Эге-гей! Стойте!
Кто-то догонял их.
Остановившись, куцый схватился за свою винтовку и клацнул затвором. Катя быстрым движением отвела ствол винтовки в сторону.
– Это свой, свой! – сказала Катя.
Теперь ей уже видно было: приближается Саша, несется сюда что есть духу. Но как та могла издалека различить в сгущающихся вечерних сумерках Катю? Вот глаза, вот зрение! За два квартала разглядела и догнала.
– Судьба нам с тобой! – воскликнула Катя и еще до того, как Саша подбежала, уже изготовилась, раскинула руки для объятия.
Подруги обнялись, и как раз в этот момент где-то за углом рванул снаряд.
– Ну, знаете, миловаться тут! – вознегодовал спутник Кати. – Да ну вас к шутам на пасеку!
– А ну тихо! – цыкнула на него Саша, а сама дышала шумно и чуть не басом, с хрипотцой повторяла: – А ну тихо, тихо, тихо!
Это относилось, надо полагать, и к Кате, которая не отрывалась от нее.
Встретились-таки! Нежданно, негаданно! Ах ты господи, и впрямь судьба! Чего там «тихо», Катя уже и прослезилась, а Саша все твердила свое:
– Тихо, тихо, тихо, тихо!
Они и не заметили, как куцый оттиснул их на дощатый тротуар и, продолжая с успехом свое дело, затолкал их в какую-то разбитую и дочиста разграбленную лавчонку. Вонючие селедочные бочки валялись тут, и невозможно пахло гнилью. Но подружки и на это не обратили внимания. Уселись на те бочки и давай щебетать. Но, впрочем, только разве угрюмому провожатому Кати, оставшемуся на улице, разговор взволнованных и обрадованных встречей девушек мог показаться щебетанием. Высказывали они друг дружке многое, но слов произносили немного.
– Ты была у матери. Я знаю…
– Ой, Сашенька, а я уж думала, не увидимся. Ну, как ты там? Трудно?
– Ничего…
– Какая ты черная вся!
– Нехай. После отбелимся. А ты чего сюда? На свидание со мной? Еще меня не расстреливают.
– Ой, Саша! Неугомонная ты!
– Какая есть.
– За что санитара стукнула?
– А ты уже и про это знаешь? Дала ему на орехи, чтоб не трусил в бою. – Лицо у Саши, очень загоревшее, осветилось улыбкой. – Бой идет, а он в канаву залез, представляешь? Ну, а ты чего здесь? Насовсем?
– Нет, на побывку.
Саша старалась не слишком прижиматься к Кате, чтобы не испачкать ее. Гимнастерка и юбка Саши были почти так же черны, как и ее лицо, шея и руки. Все это сделали степная пыль и палящее солнце Таврии.
– Тебе что, разрешили дома побыть? – спросила Саша.
– Проститься с Каховкой пришла. Проститься и отбыть.
– Куда?
– Вопроса такого не задавай, Сашенька. Как-то я уж тебя об этом просила…
Саша не спускала глаз с подруги. Не так давно расстались, а новостей у каждой много, да не про все на ходу расскажешь. Что именно увидела Саша, пока рассматривала лицо Кати, не понять, но она вдруг сказала:
– Исусик ты! Сколько ни воюем, сколько ни переживаем, что с нами и на свете только ни происходит, – ты все такая же… Беленькая вся… Деликатная…
И добавила, помолчав:
– Кому как. Такой и оставайся…
Еще помолчала и после вздоха:
– Не я, так другие счастье увидят.
Катя от этих слов подруги задохлась и, держась за грудь, с трудом проговорила:
– Что ты, что ты, Сашенька?
Тут с улицы в темень лавчонки заглянул куцый. Лучше не мешал бы, оставался бы там, снаружи. А он, чудачок белобрысый, надумал опять применить силу: забрался за спины девушек и уперся одной рукой как раз между лопаток Кати, а другой – Саши.
– А ну, гусочки-трясогузочки, трогайсь! Ать-два, марш! Ночь уже!
– Понравилось тебе? – как бы нехотя поддавалась Саша. И вдруг резким поворотом тела одновременно и привстала и успела схватить куцего за шиворот и чуть не упереться носом в его нос. – По сопатке хочешь, ты, псёнок! А ну жми отсюда, живо! Я те дам «ать-два»!
Сорвала злость на бедном пареньке, и, кстати, пришла разрядка. Тот, опешив, только выдохнул: «Тю!» – отшатнулся и чуть не упал. Саша, уже хохоча, удержала его.
– Э, тихо, тихо! Не слетай с копыт!
Злость пришла к Саше не из-за него. Это началось с той минуты, когда Катя сказала: «Какая ты черная вся». Ничего плохого тут не имелось в виду, а Сашу резануло по сердцу. Возбудилось то, что она старалась держать в себе как бы взаперти. Никому, конечно, в голову бы не пришло подумать, что Саша в последнее время все чаще присматривается к своей фигуре и при каждом удобном случае непременно поглядит на себя в зеркальце, которое теперь таскала с собой. И уж себя Саша не тешила, не обманывала: с какой стороны ни взять, женского почти ничего нет – ни спереди, ни сзади. А у настоящей женщины должно быть и здесь и там. И еще казалось Саше, что белизна лица, рук, а особенно шеи – это уж обязательно для девушки, а почернеть она успеет потом.
Самой Саше был странен тот перелом, который произошел в ней. Давно ли она искренне радовалась и даже гордилась тем, что все ее принимают за хлопчика. Впрочем, судя по тому, как лихо она проучила Катиного спутника, от нажитых в прошлом привычек бывший Орлик еще не совсем освободился.
– От гадюка! – ругался белобрысый, ища среди бочек путь обратно на улицу. – Это ж надо быть такой гадюкой!
– Сейчас, миленький, одну минуточку! – старалась Катя все сгладить мягким обращением и ласковым голоском. – Сейчас мы!
Страшно не хотелось так вдруг расстаться с Сашей. Это ужасно, когда твоя подружка считает тебя счастливее себя, а сделать ничего не можешь.
А Саша уже торопилась. Протянула жесткую руку Кате и не пожала ее мягкие пальчики, а постаралась нежно поласкать их.
– Ну, прощевай пока. Я раненых привезла, целый фургон сдала в полковой санбат. Пора мне обратно ходу давать, на передовую, а то заругают. Сибиряки, они знаешь какие! Это тебе не «ать-два»!
И опять Саша рассмеялась. И затем, как бы стараясь быть доброй, как Катя, и такой же мягкой, крикнула примирительно на улицу:
– Эй, миленький! Не обижайся, ты, братик!
Катя вскочила с бочки, засуетилась, вытащила из сумки дневник.
– На, спрячь. Мне его больше при себе нельзя держать. Уж так складывается.
Саша как услыхала эти слова, вдруг заломила руки, как, наверно, делала ее мать, когда волновалась, и запричитала в волнении:
– Ой, ой, ой! А что такое?
– Ничего, ничего… Понимаешь, надо!
– Ты правду мне скажи, Катенька, опять тебя куда-то посылают? Ой!
На прежнего Орлика это «ойканье» никак не было похоже. У мужчин с возрастом ломается голос. Вот так и у Саши явно менялось поведение, и это так чувствовалось! Ах, как сейчас хорошо было бы подружкам по душам поговорить, да откровенно, не тая главного! А дневник, хотя в него и вложена какая-то часть души, не самое важное все-таки.
Взяв у Кати дневник, Саша не очень бережно засунула его себе за пояс.
– Уезжаешь куда-то, значит?
– Да, Сашенька, в путь далекий собираюсь.
– Опять в Питер?
– Нет, нет, совсем в другое место.
Последовало молчание, потом прозвучали тихие слова Саши:
– Не стала бы я проситься, даже если бы ты и могла опять взять меня с собой. Только знай, тебе я всегда другом твоим была и останусь. Как зануждаешься во мне, дай сигнал, я хоть с того света явлюсь и поддержу!
– Спасибо, Орлик! – вырвалось у Кати.
Вот так, рассказывают, они простились. И что бы они там ни переживали, ведь это были еще совсем юные души, только-только начинавшие по-настоящему понимать жизнь и находить свое место в ней как личности. Человек в строю знает: тут ему положено стоять, и все. Но даже находясь в строю, – а Катя и Саша вовсе не путались, не блуждали по жизни и находились в строю, как настоящие солдаты, – их открытие мира в себе еще только набирало силу, и как личности каждой еще предстояло найти свое место и свои возможности раскрыть.
Опять они на прощание обнялись, и снова Саша твердила:
– Ну, тихо, тихо. Ну, все. Бывает. А за тетрадь не беспокойся. Я ее у матери спрячу, в сундуке. Только сама не пропадай, смотри! Будь мужчиной!
Катя в ответ на слова Саши «будь мужчиной» без усмешки, серьезно ответила:
– Постараюсь!
Саша, тоже всерьез, удовлетворенно кивнула:
– Так не пропадай же, смотри!
– Не пропаду.
– Дашь как-нибудь знать, ладно? Не забудь.
– Ну как же! Дам знать, обязательно!
Вот так и расстались. Катя со своим присмиревшим провожатым пошла в одну сторону, Саша – в другую, и августовские потемки скрыли их друг от друга надолго.
В песне Светлова поется:
И девушка наша
Проходит в шинели,
Горящей Каховкой идет…
По летнему времени шинелей не было в тот вечер ни на Кате, ни на Саше. Но улицы, ведшие к переправе на Берислав, действительно в некоторых местах горели, и багровый отсвет лежал на луне и звездах.
Говорят, когда Катя прощалась с Блюхером, собираясь в дальний и опасный путь, комдив подарил ей пяток сигар, непонятно как попавших к нему. Вероятно, трофейные.
– Это вам, Катя. Настоящие «гаванки».
– Но я не курю, – смеялась Катя. – Для чего мне сигары?
– Берите, берите! Пригодятся вам.
Катя взяла сигары, поблагодарила и подумала: «А про утюг он забыл, и хорошо». Но едва она об этом подумала, как он спросил:
– А утюг вам достали?
– Да, – соврала она, потому что и сама про утюг забыла. – Все хорошо, и я вполне готова в путь.
– Ну и в добрый час, – проговорил он и вздохнул. – Ну, больше просьб у вас ко мне нет?
– Есть одна, – отозвалась Катя, снова опуская глаза в смущении. – Скажите, а правда это, что в библиотеке вашей дивизии сорок одна тысяча книг?
– Верно, – ответил он. – Сорок пять библиотек у нас в полках и ротах.
– Где они сейчас?
– Полки и роты? В бою. А книги пока – в обозах, моя милая.
– А можно еще вопрос задать?
– Да, конечно.
– Нашлась бы в том полку, где моя Саша Дударь, книга Толстого «Война и мир»?
– Может, и есть. А что?
– Да так… Саша мечтает прочесть.
– Мечтает? Вот как? Ну, посмотрим, сейчас не до этого; позже, позже…
С улыбкой глядя на Катю, он произнес:
– Ладно, ладно, детки, дайте только срок, будут вам и белки, будет и свисток…
Крепко пожав ей руку, он вышел на крыльцо. Тройка горячих вороных коней тронулась с места еще до того, как начдив успел встать на крыло тачанки.
– Стой, стой! – закричал ездовому боец, сидевший у пулемета.
Но Блюхер ловким прыжком вскочил на ходу в тачанку и крикнул:
– Давай, ребята! Полный вперед!
Катю в ту же ночь переправили через линию фронта и к утру она очутилась одна-одинешенька в чужом, непонятном мире.
Сбросить, сбросить красных в Днепр! Потопить! Загнать в плавни, порубать, скосить огнем орудий и пулеметов! Слащев бешенствовал у себя в штабе, орал, стучал кулаками, слал своим подчиненным приказы, один грознее другого, и пил, пил, пил…
Судьба этого генерала несет на себе печать странной несерьезности, хотя и трагична. Когда Врангель был разбит и поздней осенью 1920 года вместе с остатками его войск очутился в Константинополе, там оказался и Слащев. Без должности, без денег, обиженный, злой на весь свет и больше всего на Врангеля, Слащев опубликовал открытое письмо в печати: «Требую суда и гласности». Он писал:
«Когда хотят очернить меня как солдата, когда хотят в чем-нибудь обвинить меня, то неизменно тычут пальцем на каховскую операцию, которая проиграна якобы мною. Я печатаю здесь дневник этой операции. Из нее видно, что не я руководил этой операцией, не я был ее хозяином, а Ставка, которая, сидя в Севастополе, диктовала мне свои приказы, не давая мне в руки власть самому распорядиться, и всегда мешая моим планам».
В меру сил все стараются помочь истории – обязательно к ней что-то добавить, что-либо видоизменить, приукрасить или, наоборот, умалить. Что устраивает больше, то и пишут.
Слащев писал неправду. Не отбил бы он Каховки, даже если бы Врангель и дал ему стать «хозяином» операции.
Интересно сопоставить взгляды разных лиц на одно и то же событие. Вот что сам барон рассказывает о ходе боев на Каховском тет-де-поне:
«Вечером 2(15) августа генерал Слащев телеграфировал мне в Севастополь, что от повторения атак на укрепленную позицию противника вынужден отказаться (ввиду огромных потерь!), и просил разрешения отвести свои части на линию Каменный колодезь – Черненька. Я ответил согласием, приказав одновременно отвести конные части генерала Барбовича в мой резерв. Вместе с тем я приказал указать генералу Слащеву на неудовольствие мое его действиями».
Дальше видно, что Врангель трезво оценивал положение:
«Удержание противником Каховского тет-де-пона приковало к этому участку значительную часть наших сил, создавало угрозу нашему левому флангу в наиболее чувствительном для нас Перекопском направлении»…
А вот как решалась в эти дни судьба Слащева. Не утерпел обиды строптивец, сел, написал и подал барону рапорт:
«Срочно. Вне очереди. Главкому.
Ходатайствую об отчислении меня от должности и увольнении в отставку.
Основания (Слащев очень любил солдатскую точность в речи и письме):
1) Удручающая обстановка, о которой неоднократно просил доложить Вам лично, но получил отказ.
2) Безвыходно тяжелые условия, в которые меня ставили (особенно отказом в технических средствах).
3) Обидная телеграмма № 008070 за последнюю операцию (это там, где Врангель выражал Слащеву свое «неудовольствие»), в которой я применил все свои силы…
Все это, вместе взятое, привело меня к заключению, что я уже свое дело сделал, а теперь являюсь лишним».
Под рапортом был указан номер: 519-й, помечено место его подачи: хутор Александровский, и обозначено время: 23 часа 2 августа 1920 года (15 августа по новому стилю).
Была, говорят, ночь, когда Врангелю доложили об этой телеграмме. Он пошагал по кабинету, подумал. Потом сказал Шатилову со вздохом:
– Его я освобожу, конечно. Но всякого другого счел бы крысой, бегущей с тонущего корабля.
– Да, Якова Александровича надо освободить, – согласился Шатилов. – Следовало бы только чем-то знаете, потрафить, что ли, его тщеславию: на, тешься, милый, и не путайся. Нишкни, как говорят!
– Резонно, – одобрил идею своего начштаба Врангель. – Ткнуть ему какую-нибудь игрушку в зубы надо, чтоб не скулил. Да, да… Это стоит сделать.
А в воспоминаниях барона уход Слащева описан вот как:
«Я решил удовлетворить его ходатайство и освободить от должности. Ценя его заслуги в прошлом, я прощал ему многое, однако в последнее время все более убеждался, что оставление его далее во главе корпуса является невозможным.
Злоупотребляя наркотиками и вином, генерал Слащев окружил себя всякими проходимцами… Опустившийся, большей частью невменяемый, он достиг предела, когда человек не может быть ответствен за свои поступки.
Немедленно по получении рапорта Слащева я телеграфировал ему:
«Генералу Слащеву:
Я с глубокой скорбью вынужден удовлетворить возбужденное вами ходатайство об отчислении Вас от должности командира 2-го корпуса. Родина оценит все сделанное вами. Я же прошу принять от меня глубокую благодарность. Назначенный командиром 2-го корпуса генерал Витковский выезжает завтра в село Чаплинку. Впредь до его прибытия в командование корпусом укажите вступить старшему. Вас прошу прибыть в Севастополь».
Был и тут штабной номер 009379 и дата: 4(17) августа.
Конец Слащева был, по словам барона, таков:
«5(18) августа генерал Слащев прибыл в Севастополь… Мертвенно-бледный, с трясущейся челюстью, слезы текли по его щекам… С трудом удалось мне его успокоить. Возможно задушевнее я постарался убедить его в необходимости лечиться, высказывая уверенность, что, отдохнувши и поправившись, он вновь получит возможность служить нашему общему делу. Я обещал сделать все от меня зависящее, чтобы уход его не был истолкован как отрешение. В изъятие из общих правил, я наметил зачислить генерала Слащева в свое распоряжение с сохранением содержания, что давало ему возможность спокойно заняться лечением. В заключение нашего разговора я передал генералу Слащеву приказ, в коем в воздаяние его заслуг по спасению Крыма ему присваивалось наименование «Крымский». Я знал, что это была его давнишняя мечта.
Слащев растрогался совершенно: захлебывающимся, прерываемым слезами голосом он благодарил меня. Без жалости нельзя было на него смотреть».
Вот так снимали с должностей генералов в белом стане Врангеля в то время, о котором мы здесь рассказываем.
2
Новые записи Саши в дневнике. – Великое дело – история! – Размышления о красоте человека. – Возникает Южфронт. – Подбито два танка. – Как хоронили начдива Солодухина. – Заметки очевидца из Крыма. – Саша снова едет в Москву.
«На землю Таврии надвигается осень.
Бои под Каховкой все идут. От Кати моей ни слуху ни духу. Веселого мало, одним словом. И на Белопольском фронте тоже, говорят, пока что неважно. Зато с Кубани врангелевцев поперли геть обратно…»
Догадываетесь, наверное, – рука Саши.
Да. Но она уже опять не Саша, а Орлик. Узнали в полку про ее кавалерийское прошлое и стали называть Орликом, хотя теперь она носила юбку. А в кармашке – маленькое зеркальце, в которое гляделась, как рассказывают, довольно часто. Везет с передовой раненых, сама водой их поит, сама им повязки поправляет, сама же лошадкой правит, а нет-нет вытащит зеркальце и лицо свое разглядывает. Что ей виделось, не сказать, но заметно было и на глаз – еще чернее стала лицом: ну цыганка, и все. Волосы она стала себе отпускать, и они кучерявились у нее и были чернее смолы.
Долго она не бралась за дневник. Весь август прошел в боях за плацдарм, в жаре, пыли, грохоте, и некогда бывало даже пот с лица смахнуть, не то что дневником заниматься. Так он и пролежал в сундуке Евдокии Тихоновны весь август. Но вот пошел сентябрь, зачастили дожди. Напряжение на плацдарме порою притихало, и стало возможно чаще наведываться в Каховку.
Тут и пришел черед Саши взять на себя то, чего не могла бы сейчас делать Катя: запечатлевать историю как она есть. Пользуясь передышкой, Саша забегала домой, открывала сундук и делала беглые записи.
Бывало, ударит где-то близко орудие, зашатается под потолком голубая люстра, зазвенит стеклянными подвесками, а Саша все пишет свое; и если мать, оказавшись при этом дома, спрашивала, о чем же ты, дочка, пишешь, Саша отвечала:
– Та я и сама не знаю, мамо.
– Как же не знаешь, а пишешь?
– Ну, что в голову придет, то и пишу. Про жизнь, про людей, про события и всякое такое. Не мешай, мамо, а то спешу обратно ехать.
– А долго еще быть войне?
– Та откуда ж я знаю, мамо?
– Скорее бы горе кончилось!
– Вот разобьем Врангеля, с поляками мир заключим, и всё пойдет по-новому. Ты грамоте научишься, и станем мы с тобой управлять государством.
– Ой, дочуля, не бувает того, чего не може буты!
– Будет, увидишь. Наш комиссар говорит – обязательно будет!.. Ой, и все-таки ты мне помешала! Время отняла, и я так ничего и не успею записать.
– Ну, пиши, пиши.
Одной из первых записей Саши, когда она решилась взять на себя трудную миссию Кати, была не та, с которой мы начали эту часть повести, а вот какая:
«Всю тетрадь перелистала и обдумала. Здорово, скажу я, как увидимся с Катей. Великое дело – история! Не стыдно даже тогда, когда о тебе правду пишут, ежели только для истории. Ой, сколько же я могла бы рассказать, для нее такого, чего никто в моей душе не увидел и что в себе храню, как в заветном сундуке. Увы, увы, что правда, то правда, набралась я за свою жизнь всякого, как овца репьев. Но одна Катя моя знает, как я честна».
Надо признать, в отсутствие Кати Саша порядком терялась. Что и как записывать? Личное вроде тоже история, но одно дело, когда о тебе другой пишет, а совсем иное, когда сам о себе рассказываешь. Катя, на взгляд Саши, умела находить золотую середину, об этом как будто свидетельствовали все ранее сделанные ею записи. Без волнения нельзя было их перечитывать.
После неоднократных попыток найти эту золотую середину Саша пришла к решению: в дневник она будет записывать только общее, а то, что в душе, – это потом. Хватит и того, что она о себе рассказала на первых страницах тетради. Правда, было самой интересно перечитывать, и порой даже не верилось, что с ней все это в действительности произошло. Где те багряные кленовые листья, с которыми она пришла в красный штаб к командарму проситься в кавалеристы? Где старый Егор Махиня, учивший ее правилам езды рысью, галопом, карьером, взятию препятствий и рубке на скаку? И какие хорошие слова услыхала она тогда от командарма: «Видишь, какие у нас бойцы! Воюют уже который год, а прекрасное любят, не забывают. Не забывай и ты, не грубей, в душе сохрани красивое. Ради того и воюем, чтобы красоту в жизни утвердить!» У Саши вышибло слезу, когда она перечитывала то место в тетради, где сама записала эти слова.
«Вот Катя, – думалось теперь Саше. – И сама красива, и от нее идет все красивое. Она и на меня, грубиянку такую, хорошо повлияла, поучила тянуться за красивым и как-то его различать».
Вспоминался случай из поездки за питерскими ребятами, когда Саша указала Кате на дырку в ее чулке. С каким стыдливым смущением и даже испугом метнулась Катя в теплушку зашивать эту дырочку! А она, Саша, тогда Орлик, как хохотала, как потешалась! Хорошо хоть то, что Катя не записала это в дневник.
«А надо бы! – говорила себе в укор Саша. – Вот это женщина! А другие могут чуть не голыми ходить, и ничего. Не то что с дырочкой на икре!..»
Наверно, под влиянием записей Кати не только все пережитое вместе с ней, но и то, что было с самой Сашей в отсутствие Кати, тоже озарялось каким-то чудесным светом и казалось прекрасным.
Прежде чем перейти к чистой истории, Саша записала такой вывод:
«Человек бывает часто красивее нутром, чем по наружности. Это значит – душа богатая. Бывает и совсем наоборот. Наружность – ты хоть молись на нее, а содержание так себе. Хорошо, когда все вместе красиво, и пускай это редкость, как не хотеть себе того же!»
Крутой переход к истории, как ее понимала Саша, начинается в дневнике с записей, сделанных где-то в середине сентября.
Одна новость следовала за другой:
«Нет уже Правобережной группы Эйдемана. Все наши части вместе с моей дивизией гуртом вошли в состав армии, каковая только что образована под номером шесть. Командарм новый, тоже, говорят, родом из Прибалтики, эстонец Корк. А Эйдеман, сделав свое дело – плацдарм Каховский при нем завоеван, – ушел на другой пост – добивать банды Махно…
А Корк, говорят, тоже опытный и сильный командарм».
На войне – мы уже говорили об этом – так часто бывает: начинает сражение один, а заканчивает другой. Так было и здесь.
Из следующей записи Саши видно, что перемены этим не кончились.
* * *
«Уже мы сами с усами. Называемся «Южфронтом», куда вошла и наша 6-я армия. Командовать тоже будет кто-то новый. Ожидаем ударов от белых, и по всему плацдарму идет рытье оборонительных траншей и укрепление колючей проволокой…»
* * *
«Танков уже подбито на нашем плацдарме целых два! Наши механики называют их «Рикардо». Бойцы ходят около, смотрят, что за «Таньки»?
– В прорези, – говорят, – надо метить.
Подбила эти танки наша артиллерия. Зеленые с виду, как жабы, и грохочут дюже. Всё! Отгрохотались, гады! Механики их сейчас в тыл к нам тащат на изучение и возможный ремонт. Антанту клянем на все корки. А с поляками все-таки, говорят, мир скоро будет».
* * *
«Погиб начдив 15-й нашей дивизии Петр Солодухин. Был бой, и в том бою он пал смертью героя. Хоронили его с речами и музыкой в самом Петрограде, на Марсовом поле. Из нашей дивизии был один в делегации, и все нам после доложил на митинге. Очень, говорит, торжественно было на этом поле. Много там похоронено жертв революции. А я слушала и думала: наша Таврия тоже становится вроде того Марсова поля. Скольких мы тут хороним что ни день! Прямо в степи, на плацдарме, где все и так перекопано, перерыто, ой! Не простить этого белым никогда. Как тут будешь добренькой и где красота жизни, если такое творится? А потом приходят мысли вроде Катиных: он, Солодухин-то, ведь за все красивое погиб! За голодающих питерских ребятишек тоже. И сам красиво погиб, по-геройски. Да, тут есть про что думать и взвешивать на весах истории, как наш комиссар говорит…»
* * *
«А куда все-таки девался Прохоров? Ничего не дает знать о себе. Может, Катя видится с ним где-то?
Где же? Ой, сердце болит!..»
* * *
«Вчера у нас раздавали газету «Известия» – по одной на каждый взвод. Почитали ребята, потом хотели раскурить газету, я не дала.
Запишу, на что комиссар особенно обращал наше внимание при читке.
В газете этой есть такие «Впечатления очевидца», перепишу их здесь.
«Положение в Крыму.
В Крыму все стонут под властью черного барона, рабочие и крестьяне на мобилизации не ходят, а если приходят, то с дороги убегают или к красным, или в лес, или же живут, скрываясь по деревням. Отношение остальных классов населения к власти Врангеля тоже недоверчивое.
Царит уверенность, что рано или поздно, по всем придется идти работать к Советской власти, поэтому многие рвутся в Россию заниматься но своей специальности, но боязнь репрессий заставляет их заниматься чем угодно, лишь бы не умереть с голоду. Все занимаются только покупкой и перепродажей всего, особенно валюты… Вообще жизнь в Крыму странная. Во всем чувствуется, что все это временное, недолговечное. Очень популярны сатирические стихи «Сон Врангеля». За чтение их преследуют».
Тут Саша позволила себе сделать такое примечание к впечатлениям неизвестного очевидца (его подписи не было):
«Все правильно, сама видела ужас этот, и пришлось по указанию комиссара нашего полка на читке и беседе мне лично выступить и подтвердить. Комиссар потом сказал: «Товарищ Дударь-Орлик хорошо выступает, надо это учесть».
Затем в тетради идет продолжение заметок очевидца:
«Армия у Врангеля не столь многочисленна, лучшая часть – Донской корпус. Из остальных офицерских частей можно назвать несколько полков приличными, а большая часть старается попасть в тыл, где можно спекулировать и гулять. Военные же, состоящие в чинах полковников или генералов, особенно в тылу, все спекулянты. Что касается иностранцев, то они ведут себя вызывающе, особенно англичане, которые попросту хулиганят. Нередки столкновения между ними и врангелевскими военными. Дело часто доходит до драки на улице».
В конце Саша опять не удержалась и дописала за очевидца:
«А еще тут надо было бы добавить про тот ужас, какой я сама видела, как в одной хате белоказаки вешали нашего коммуниста. Не забыть мне вовек, даже если доживу до глубокой старости. И не забыть также той бедной Анечки, которую бандиты зарубили в степи в июне месяце при нашем отступлении. Вот про все это я как раз и говорила по просьбе комиссара на читке-беседе».
Далее Саша записала:
«Как прослушали наши ребята эту беседу-читку про Крым и про все то, что я рассказала, и стали тут многие горячиться и говорить: «Чего же мы на плацдарме застряли, а не идем дальше, к Перекопу? Надо скорее с Врангелем кончать!» А комиссар сказал: «Собираются, ребята, силы в один кулак, а как соберется все в один кулак, тогда и грохнем и кончим все сразу!..»