Текст книги "Граф Никита Панин"
Автор книги: Зинаида Чиркова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)
Едва положила она голову, как тут же провалилась в сон, даже не успев обдумать все события этого мрачного хмурого дня…
А наутро она не смогла подняться с мягких высоких подушек. С ужасом не чувствовала ног, двигала их руками, и они были, как холодные деревянные колоды.
Девочки позвали отца Якова, и он вызвал местного доктора–лекаря.
– Паралик, – шепотом сказал лекарь отцу Якову.
– Слава тебе, Господи, что не в съезжей это случилось, – перекрестился отец Яков, а попадья удвоила внимание к двум девочкам баронессы.
– Господи, что это со мной, – с ужасом шептала Анастасия Богдановна. – Что это я занемогла, как не вовремя. Посреди дороги, посреди такого пути, как же доеду я до столицы, что будет с девочками?
Сердце ее трепетало и обрывалось, она беспомощно просила отца Якова и Авдотью Ивановну простить ее за такую неожиданность. Но отец Яков казался спокойным и по–прежнему добродушным, а Авдотья Ивановна уговорами и ласковыми добрыми словами дала понять баронессе, что не в привычках этой семьи сердиться и дуться на гостей, что бы с ними ни случилось.
День прошел в волнениях и беспокойстве, а к вечеру, когда серенький туман стал заполнять комнату, где лежала Анастасия Богдановна, она немного успокоилась, выпила отвару, который прописал лекарь.
– Пресвятая Матерь Богородица, – молила Анастасия Богдановна, закрыв глаза и всеми помыслами устремившись к той иконе, перед которой рыдала только вчера.
Горячо и исступленно молила она Богоматерь, слезами обливаясь от одной только мысли, что ей может стать еще хуже. Так в слезах и горячих словах она и заснула.
Но всю ночь металась в бреду, горячке и жару, и только перед самым рассветом забылась тяжелым глубоким сном.
Легкая и невесомая, она словно бы плыла по бескрайнему лугу, затканному удивительными голубыми цветами. Словно живой голубой ковер расстилался у ног Анастасии Богдановны. Тончайший аромат цветов как будто колебался под наплывом легкого ветерка, а громадные голубые чаши тихонько звенели. Присмотревшись, баронесса заметила в глубине каждого цветка золотые колокольчики – они‑то и издавали тонкие, едва слышные звуки. Эти голубые громадные цветы с золотыми колокольчиками внутри создали в сердце женщины неведомую печаль и тоску по иному миру, нежели тот, в котором она жила. Сверкающее голубое небо, огромный, бескрайний простор голубого поля, неведомый аромат цветов – все это так не похоже было на тот грубый серый мрачный мир, где проходила ее жизнь. Может ли быть на свете что‑то более прекрасное, чем этот луг, чем это невероятное ощущение покоя, тепла, неги и какой‑то неизъяснимой грусти.
Она плыла, легкая и невесомая, по лугу и наклонялась, чтобы потрогать золотые серединки цветов, эти удивительные колокольчики с тихим мелодичным звоном. Какая красота – ощущение это заполнило ее всю…
Белая сияющая фигура показалась в поле ее зрения. Она не понимала, кто это, что это такое вокруг, но только знала, что все это не в ее жизни, трудной и грубой, шершавой и бедственной.
– Прекрасна жизнь, – не услышала она, а словно бы почувствовала эти слова.
– Кто ты и где?
Фигура беззвучно рассмеялась, и опять Анастасия Богдановна словно бы сердцем поняла, а не ушами услышала эти слова.
– А ты еще не поняла?
– Это рай? – удивилась баронесса.
– О, нет, до рая еще далеко…
– Зачем на земле нет таких прекрасных цветов, зачем на земле нет такого ощущения легкости, невесомости…
– Так надо.
– Я умерла? – спросила Анастасия Богдановна и тоже не словами, а как будто одним дыханием, сердцем, душой.
– Нет, ты еще не умерла, но умрешь через пять дней… В два часа пополудни на пятый после этого сна день…
– Я не могу умереть, я не хочу. Пусть моя жизнь трудна и груба, но мои дети, мои девочки, они останутся сиротами, кто позаботится о них, кто накормит их, что будет с ними? Здесь прекрасно, но земные дела и заботы не оставят меня ради этих красот…
– Ты должна приготовиться, ни о чем не беспокойся. Подумай о себе, о своей душе, подумай о том, что ты такое на земле…
– Знать бы, как приготовиться, знать бы, что надо сделать. Я не умею думать о себе, я не знаю, что такое моя душа. Я молилась, я просила Бога вразумить меня, сделать умнее, чище, лучше, но я не умею, не знаю.
– Оставь земным людям все их земные заботы, отрешись от всех земных дел, забудь обо всем, даже о своих детях. Чем больше добра творишь, тем легче твоя душа, тем прекраснее тот мир, в который ты попадешь. Твори добро, с последними твоими часами делай добро…
– Но я не знаю, я не умею, научи…
– Ты не богата по земным меркам, у тебя мало что есть, но и это свое имущество, эти свои деньги отдай бедным, нищим, последним людям. Чем более неимущей ты придешь сюда, тем легче тебе будет…
– Но что скажут мои дети, что станет с ними?
– Я позабочусь о них. Они станут богородицыными детьми.
Весь этот разговор был мгновенным, и слова не были произнесены. И вот уже белая сверкающая фигура словно растворилась в воздухе, наполненном ароматом удивительных цветов и тихим звоном колокольчиков.
Анастасия Богдановна кинулась к белой фигуре, хотела что‑то сказать, упасть на колени, но резко пробудилась в мягкой постели, среди груды мягких подушек…
Она долго не могла прийти в себя, все вспоминала и вспоминала удивительный сон и слова, которые не были произнесены, но исполнить которые она должна была – это она знала.
Прибежали уже проснувшиеся девочки, поцеловали мать, и она попросила их привести отца Якова.
Пришла Авдотья Ивановна, напоила терпким горьким отваром, приподняв ее тяжелую голову. Баронесса заметила, что одна ее рука уже не действует, и только правая еще может шевелить пальцами и приподниматься. Но голова ее была как никогда ясной. Только вот это ощущение чужести, одеревенелости ног и руки не давали ей покоя. «Да, – поняла она, – я умираю, и надо закончить все свои земные дела…»
Серьезный, степенный и сосредоточенный пришел к больной отец Яков.
– Я умру через пять дней, – тихо сказала ему Анастасия Богдановна, – хочу исповедоваться, собороваться, но самое главное – хочу составить духовную, мое завещание, хоть и нет у меня особого имущества…
– Как Бог даст, – осторожно сказал отец Яков, – может быть, вы грешите, назначая себе смерть?
– Нет, – светло улыбнулась вдова, – я сон видела, и Матерь Пресвятая Богородица наказала мне раздать все имущество бедным и нищим, все отдать, до последней копейки, а заботу о детях она взяла на себя.
Отцу Якову было странно слышать такие слова, он уже снова хотел напомнить баронессе, что все в руках Божьих, что человек сам не знает, да и не должен знать часа и дня своей смерти, а как Бог даст. Но вдова стояла на своем, и он был вынужден отступить.
Духовную составили довольно быстро; Все деньги из туго набитого кошеля вдова оставляла для раздачи нищим и бедным, все имеющиеся у нее вещи, за исключением детских платьишек, тоже приказала раздать бедным. Позаботилась она и о судьбе Василия, дворового человека, и Палашки, дворовой девки. Она решила отпустить их на свободу, даровала вольную. Но все эти условия она записала – только после моей смерти.
Отец Яков дивился – ни словом не упомянула она в завещании о двух девочках как будто и не было их на свете, как будто и не была она им матерью. Ни копейки в завещании, ни слова доброго или худого. Он было заикнулся при составлении духовной о них – но она как отрезала:
– Теперь это богородицыны дети…
Чудным показалось такое решение и Авдотье Ивановне. Но она пожала только плечами, дивясь странному желанию вдовы, и сказала мужу – отцу Якову:
– Что ж, значит, теперь в нашей семье будет не пятеро, а семеро.
К утру небо обложило тяжелыми черными тучами, полусумрак стоял весь день, а ночью повалил густой мокрый снег. Тяжелыми белыми хлопьями он падал и падал на черную неряшливую, неприбранную землю, растекался мокрыми лужами, стекал по крышам тяжелыми полновесными каплями. Падал и падал снег, и земля потихоньку преображалась, прикрывая свои грязные раны и выбоины белоснежной и мягкой пеленой, налипая на окна и крыши пушистыми шапками. Легкий ветерок сдувал гребни шапок, и мелкая пороша бежала по дорогам, закрывая низины пуховыми перинами.
Маша, младшая дочка баронессы, выскочила утром на высокое резное крыльцо поповского дома и остановилась в изумлении. Величественный белый ковер укрыл неказистую землю, сказочно прекрасной сделал всю окрестность. Белый полог затянул все неровности и величественно разукрасил деревья, налипнув пушистыми, на взгляд мягкими и шелковистыми, коконами на голые еще вчера сучья.
Ветер утих, снег лежал спокойно и бело, выглянуло неяркое зимнее солнце и ослепило, блеснув на снегу яркими искрами.
– Анюта, побежали! – с криком влетела в дом Маша.
И все семейство – детское – выскочило на просторный белый двор. Три мальчика разного возраста – от четырнадцати до пяти – и две девочки–поповны да две дочки вдовы барахтались в белом мягком покрове, хохотали от внезапно налетавшего снежка, бросались комками легко слипавшейся белой массы, резвились и прыгали так, как будто никогда не видели такой красоты и такого снега.
Дети есть дети. Мать тихо умирала на мягких перинах в поповском доме, а они весело носились но огромному пустому двору и хохотали от внезапно и случайно налетевшего веселья, хохотали до истерики, до рыданий. Салопчики их намокли, ноги хлюпали в растоптанных башмаках, а они хохотали и хохотали, все обсыпанные первым сказочно мягким и таким теплым снегом.
Внезапно на крыльцо вышел отец Яков в черной рясе и черной скуфье, с большим серебряным крестом на груди и грустно, внимательно посмотрел на расшалившихся ребят.
– Идите в дом, – тихо сказал он, но этого тихого голоса было достаточно, чтобы расшалившаяся ребятня сразу умолкла.
Авдотья Ивановна веником счистила с Маши и Ани налипший снег, велела им раздеться и тихо повела в комнату, где под низким белым потолком лежала их мать. Такая уже незнакомая, такая уже чужая.
Она уже не могла говорить и только тоскующими молящими глазами смотрела на своих девочек.
– Поцелуйте матерь свою, – тихо приказала Авдотья Ивановна, и девочки осторожно подошли к постели матери. По сторонам деревянной кровати горсти свечи, но сквозь небольшие оконца заглядывал в комнату солнечный свет и косыми полосами ложился на лицо и исхудавшие руки матери.
Они осторожно встали на колени, припали к рукам, которые уже не могли двигаться, и одновременно подняли глаза к лицу, дорогому и уже незнакомому. За эти пять дней мать исхудала до костей, кожа щек пожелтела и запала, глаза, молящие и скорбные, ушли глубоко в глазницы.
– Маман, – заплакала Анна, больше от того, что не узнавала свою мать, а Маша все никак не могла понять, куда же делась их мама и почему эту страшную и изуродованную болезнью женщину она должна называть матерью.
Был исход второго часа пополудни пятого дня.
Молящий скорбный взгляд тускнел и покрывался словно бы пеленой.
Отец Яков подошел, провел рукой по лицу матери и закрыл ей глаза.
– Ваша мать преставилась, – тихо сказал он и тут же начал читать заупокойную молитву.
Девочки все еще смотрели на тело матери, прикрытое мягким пуховиком, потом Авдотья Ивановна увела их в другую комнату…
Глава втораяКоротенький зимний день давно погас, бледное северное небо вызвездилось мерцающими искрами, а на перекрестках и у сторожевых будок зажглись первые костры, сгущая неясную темень вокруг в непроглядный мрак. Караульные в тулупах до пят, шапках–треухах и валеных сапогах постукивали колотушками, извещая горожан, что они при службе, охраняют их покой и сон. Ночные тати пробирались по скользким дорогам вдалеке от караульных, знали все минутки их смены и дремотного бдения и не попадались в руки жестоких и проворных стражей. И назавтра кто‑нибудь обязательно плакался на плохую стражу, что не уберегла его добро.
Пара вороных бойко постукивала копытами по примерзшей колее, взбивая копытами комья снега и отбрасывая их на кучера и облучок, стуча ими в передний бок кареты.
Никита Иванович Панин сонно покачивался в карете, распахнув бобровую шубу и сдвинув набок тяжелый и теплый парик о трех локонах, без которого никогда не ездил на званые балы и праздники при дворе.
Ехать было недалеко. До царского дворца от Мойки, где он снимал этаж в огромном доме богатого купца Перекусихина, всего–навсего версты три, можно было бы пройти этот путь пешком, да еще и прогуляться на морозце и свежем воздухе после жаркого, пахнущего поленьями и сгоревшим пеплом воздуха в доме купца. Однако прийти во дворец пешком было противу всяких правил – столичные остроумцы сразу занялись бы обсуждением доходов и трат Никиты Ивановича, а ему ох как не хотелось попадать на язычок сплетников и острословов.
У парадных ворот дворца уже скопилось великое множество саней с разного рода повозками – были тут и старые разбитые рыдваны, и щегольские саночки с лебедино–выгнутыми передками, и длинные тарантасы с добротным запасом теплых одеял внутри, и величественные кареты с золотыми гербами, и простые возки, запряженные одной клячей.
Никита Иванович приметил старую развалюху Александра Ивановича Шувалова [2] и усмехнулся про себя: «Богатейший на России человек, начальник тайной канцелярии, одно имя которого нагоняло страх, а вот поди ж ты, всегда жалуется на плохие достатки, экономит на каждой копейке, даже жену и дочь одевает не по меркам теперешней моды, а велит юбки шить на два аршина уже, чем полагается. И одет не славно, и жену и дочь содержит в большой строгости». Никита Иванович не понимал этого – неужто человек с собой в могилу возьмет все свое богатство. По Никите Ивановичу – есть, так трать, ешь, пей, веселись, живи в свое удовольствие, нет – что ж, затяни потуже пояс.
Никита Иванович никогда не был богачом. Отец его умер, едва ему минуло восемнадцать, и перед смертью строго наказал: «Теперь ты старшой в семье, за всеми приглядывай, всем путь–дорогу определи, девок замуж выдай, брату помогай». И Никита Иванович свято соблюдал отцовский завет. И не было у него зависти ни к роскошным особнякам – он всегда нанимал квартиру, ни к роскошным нарядам – а уж знать как только не рядилась в золотые камзолы! Правда, всегда был чист и опрятен, один и тот же камзол, расшитый золотом, надевал на все приемы и люто ругал камердинера Федота, если хоть один волосок выбивался из его пышного парика о трех локонах.
Санки Панина с трудом уместились в ряду карет. Федотка спрыгнул с запяток, поспешно распахнул дверцу и опустил подножку. Никита Иванович неспешно сошел по крохотным ступенькам, махнул рукой Федоту, чтобы тот следовал за ним снять шубу и обмахнуть камзол, поднялся на высокое парадное крыльцо, по пути важно раскланиваясь со знакомыми, и вступил в переднюю залу, где толпилось уже так много народа, что продвигаться было почти невозможно. Никита Иванович скинул на руки Федоту шубу, поправил перед громадным зеркалом парик, оглядел себя и остался доволен. Ни показного блеска, ни гигантских перстней, ни больших лент с наградами и орденами, но статен, высок, светел лицом. И дрогнул в душе. Увидит, сейчас увидит он ту, по которой столько лет сохло его сердце. Но виду не показал и неспешно двинулся в парадный зал…
Зал сверкал. Тысячи свечей в громадных канделябрах так и горели на расшитых золотом мундирах, играли в бриллиантах и рубинах, отсверкивали в голых плечах декольтированных дам, переливались в их тяжеленных ожерельях и серьгах, подвешенных по моде этих лет на одно ухо, в драгоценных камнях браслетов и диадем, золотили парики и искусно взбитые прически, украшенные павлиньими перьями, живыми розами, затейливыми корабликами.
Никита Иванович оглядывал зал, раскланивался с теми, кого знал, и с интересом присматривался к незнакомым. Негромкая музыка оркестра из итальянских музыкантов создавала волнующую подкладку говора, шума, смеха, огромной толпы разряженных придворных.
Внезапно, словно по команде, гомон стих, музыка умолкла, а перед высеченными, изукрашенными тонкими листами золота резными дверями появился церемониймейстер с большим золотым посохом и, трижды стукнув тяжелой палкой о пол, громогласно объявил:
Ее императорское величество Елизавета Петровна…
Он громко произнес все титулы императрицы, владетельницы и правительницы необъятной страны, и придворные как зачарованные слушали этот набор золоченых титулов, втайне желая, чтобы хоть один из них достался на их долю.
Двери, искрясь при свете свечей, медленно растворились, и в их блистающем проеме появилась она, давняя любовь и томительная тревога Никиты Ивановича, Как и всегда при ее появлении, вздрогнуло его сердце и теплая волна восхищения, ужаса и трепета прокатилась по всему его статному телу. Он и сам не понимал, почему этот трепет в его сердце зажигает именно она, женщина, девятью годами старше его, уже немолодая тридцативосьмилетняя красавица. Он старался выискать в ней черты, которые портили ее ослепительную кожу, этот легкий румянец на щеках, что пробивался и сквозь пудру и румяна, ее сияющие голубые глаза. Да, нос толстоват и коротковат, да еще и приплюснут, да и рот слишком мал, губы тонковаты, но, когда ее лицо озаряется улыбкой и становятся видны жемчужно–белые ровные зубы, когда она обращает ослепительный взор на кого‑либо, сердце так и подтаивает и хочется встать перед ней на колени и целовать округлые полные руки, и любоваться точеными ножками, когда они затянуты в лосины мужского костюма, в которые она так любит рядиться, и облиты серебром туфелек на большом каблуке, которые и теперь выглядывают из‑под края ее пышных, с огромными фижмами юбок. Он снова и снова вспоминал ту великую ночь, когда он впервые разглядел ее всю, от самой макушки до маленьких розовых пяток, когда в экстазе и умилении целовал самые потаенные места ее прекрасного тела, когда счастье и радость переполняли его и он молчал от избытка чувств.
Сегодня она вся была – торжество и сияние. Великолепное голубое парадное платье, роба, как шутливо она называла свои выходные платья, все было заткано золотыми цветами, огромное ожерелье из сверкающей свежестью неба бирюзы почти закрывало всю ее грудь, а пальцы были унизаны все той же бирюзой. Это был ее камень, ее талисман, ее бирюза, которая приносила ей и покой, и радость, и удачу. Одного не принесла бирюза – мужа. Она так и осталась в девушках, в старых девах, усмехался Панин, хоть и делила свою постель то с тем, то с другим изочаровавших ее придворных. И она давала им не только богатство, крепостных и громадные поместья – она дарила настоящую любовь, навсегда привязывающую к ней. Она умела это делать, это было в ее живой, остроумной и нежной натуре…
Никита Иванович смотрел на царицу, и взгляд его, обрати кто‑нибудь на него сейчас внимание, поражал тоской и любовью. Но никому и в голову не приходило посмотреть на Никиту Ивановича – все молча и благоговейно впивались взглядами в удивительную красавицу, русскую царицу, никогда не носившую париков по придворной моде, потому что волосы ее были того знаменитого рыжеватого оттенка, что блестели, как золотые, и собранные в затейливую прическу с маленькой короной, искусно задрапированной в них, озаряли ее лицо блеском.
Она приостановилась на мгновение в дверях, быстрым и хозяйским взглядом окинула парадную залу, едва не зажмурившись от сияния золота и драгоценных камней, высоко вскинула голову и властно и громко начала свою речь на выходе.
И тут только все заметили, что по сторонам огромных фижм держала она за тонкие худые ручки двух девочек. Только тут увидели все их нарядные платьица, русые у одной, и черные, как вороново крыло, распущенные волосы у другой, а те, что протеснились назад, – и маленькие белые крылышки за их спинами. Так было принято – пока девушка не стала совершеннолетней, она носила за спиной маленькие белоснежные крылышки как символ чистоты и невинности. И только в день совершеннолетия крылышки обрезали, и девочка становилась женщиной… Такой вот обычай.
Но Никита Иванович и теперь не заметил девочек, он стоял и смотрел на Елизавету, и ничего ему не нужно было, только стоять и смотреть на нее. Она затмила собою все…
– Сегодня я хочу представить вам, господа, – раздался звучный, чистый голос Елизаветы, – новых жительниц нашего дворца. Это Маша и Анна Вейдель. Их отец героически погиб у Рейна, мать умерла по дороге сюда, и Небесная царица обещала двум этим сироткам свое покровительство. Так неужели же я, земная царица, окажусь недостойна милости царицы Небесной? Я, земная царица, должна выполнить обет Пресвятой Матери Богородицы – я стану этим двум сиротам вместо матери.
Она остановилась на мгновение, передохнула. В зале стояла мертвая тишина. Придворные замерли в изумлении.
– Жалую их во фрейлины императорского двора, а на новоселье дарю хлеб–соль…
С этими словами она сняла бирюзовое ожерелье, усыпанное по краям бриллиантами, и бросила его на поднос, услужливо подставленный степенным слугой в белых перчатках и белых чулках…
Шум и гомон поднялся в зале. Придворные окружили царицу, бросали на поднос драгоценности и деньги. Никита Иванович наблюдал за этой шумной толпой, стремящейся не столько одарить сироток, сколько обратить внимание императрицы.
Когда толпа несколько рассеялась, и он подошел к детям. Он знал об этой церемонии уже давно, Елизавета не утерпела и рассказала ему, какой сюрприз она хочет преподнести своим придворным, и потому приготовил хлеб–соль на свой лад. Еще в пору жительства в Пернове, где отец его был комендантом, он подбирал на берегу моря выброшенные волной желтые камешки смолы, иногда с вкрапленными в них застывшими мушками. Камень был недорогой, его собирали жители прибрежных районов и выделывали разные безделушки. Такой вот янтарный крестик изготовил и сам Никита Иванович. Яркая янтарная смола заплавила и сохранила почти в полной неприкосновенности попавшую на нее мушку, и она оказалась в самом центре крестика. Тонкая золотая цепочка поддерживала крест, и этот подарок, изготовленный своими руками, он подарил матери, а когда она умерла, хранил его в память о ней. Такую же брошь из янтаря он сделал в то время. Он многое умел своими руками. И вот теперь эти подарки пойдут бедным девочкам.
Он не бросил на поднос свои подношения, а осторожно надел крестик на шейку младшей – шестилетней Маши, а брошь сам приколол к белому платью Ани.
Подарки так и засверкали на чистых белых платьицах девочек.
– Умеешь ты, Никита Иванович, делать подарки, – одобрительно сказала Елизавета.
– Я выточил их сам, – с гордостью отозвался Никита Иванович.
– Ты как мой отец, – с грустью покачала головой Елизавета, – он тоже многое умел, а уж из дерева такие вытачивал сюрпризы…
– Русский человек талантлив, умеет и знает много…
– А вот посмотрим, умеешь ли ты, как француз, танцевать, – весело запротестовала Елизавета, – первый танец за тобой…
Загремела музыка, Никита Иванович взял под руку императрицу и вывел ее на середину залы. Высокая, легкая пара понеслась по кругу. Никита Иванович держал руку Елизаветы и не уставал поражаться ее легкости и изяществу в танце. Быстрая, неутомимая, она кружилась и грациозно выделывала все па танца, и никто бы не сказал, что этой женщине уже тридцать восемь, что тяжелая одежда тянет ее книзу, что ноги ее уже устали от тесных облегающих башмачков на высоких каблуках. Ни малейшего признака усталости, одышки – танцы были ее любимым развлечением.
– Что ж, Никита Иванович, редко ходишь на балы? – в перерыве между двумя па спросила императрица. – Прекрасно танцуешь, не скажешь, что неповоротлив, как русский медведь…
– Боюсь ослепнуть от блеска бриллиантов, – смеясь, ответил Никита Иванович.
– А вот подарю тебе бриллиантовый камергерский ключ, небось сам ослепишь кого угодно.
– За что, матушка? – изумился Никита Иванович.
– За службу Отечеству, – посерьезнела Елизавета, – али мало сделал?
Она не хотела ему напоминать, что своими советами и делами он уже успел послужить России, но его скромность понравилась ей.
– А хороши мои звездочки? – кинула она глазами на девочек Вейделей, все еще стоявших в стороне и осыпанных подарками.
Никита Иванович посмотрел ей прямо в глаза. И Елизавета поразилась – такой восторг, такая любовь, такое восхищение читались в его глазах, такого взгляда не видывала она ни у одного из своих бесчисленных обожателей. И ей припомнился этот же взгляд, с которым она столкнулась тогда, зимой сорок первого года, когда шла арестовывать Анну Леопольдовну [3] и младенца–императора, когда на руках гренадеров ворвалась она в Зимний и подняла с постели правительницу…
Это был тот же взгляд.
– Когда сияет солнце, – ответил Никита Иванович, – звездочки незаметны.
Голос его был тих и вздрагивал. Впервые осмелился он так заговорить о своей любви. А ведь была же та ночь!
– Хочу поговорить с тобой, – перевела разговор Елизавета, – завтра поутру приходи ко мне в опочивальню…
Она сказала это так, что Никиту Ивановича обдало всего жаром и восторгом. Неужели она поняла, что он любит ее еще с тех самых пор, когда на руках нес во дворец в ту морозную ноябрьскую ночь, что с тех пор не позволял никакому взгляду проникнуть в его сердце, что шутя и напрочь отвергал всех невест, которых навязывали ему родные и друзья.
– Смотри, ждать буду, – со смехом напутствовала Елизавета и унеслась в танце с другим кавалером.
Никита Иванович остался стоять потрясенный и остолбеневший. Нет, он не хотел быть очередным фаворитом, но эта женщина с полными округлыми руками и лебединой шеей ослепительно белого цвета и этими сверкающими голубыми глазами кружила ему голову, едва он думал о ней. А думал он о ней постоянно.
Он и не заметил, что слова Елизаветы подслушали танцевавшие рядом, что они уже пронеслись по зале и что все уже говорят о новом фаворите, хотя и знают, что императрица давно и уважительно относится к Панину. И не заметил, как юный юркий и ловкий Иван Шувалов метнулся к двоюродному брату Александру, тучному старику с дергающейся щекой и постоянно подмаргивающим глазом, как горячо зашептал ему что‑то обиженно и плаксиво. Словом, ничего этого не знал и не заметил Панин. Он был ослеплен, он не видел ничего, кроме красавицы Елизаветы…
Едва только Елизавета удалилась, все придворные тут же забыли о девочках, и они остались одни, очарованные блеском первого придворного бала и подношений, лежащих горой на огромном подносе.
Слуги проводили их в отведенную детям комнату, по пути похватав многое из подарков, и девочки разбирали остатки с гордостью и уже зарождающимся интересом к богатству и сиянию драгоценностей.
Никита Иванович не остался на поздний обед. Он знал, что Елизаветы на нем не будет, она обычно ужинала вместе с небольшим кружком самых близких людей в своих комнатах, небольших и довольно темных, а видеть, как жрут и пьют все эти разряженные люди, у него не было ни сил, ни желания. Он рано уехал и улегся, мечтая о предстоящей встрече с той, которую боготворил. Он знал о ней все или почти все, но слухи и сплетни не играли для него никакой роли. Он знал о ее дурной славе еще в пору жизни в Александровской слободе, знал о химерическом браке с Алексеем Разумовским, камердинером и певцом, знал о связи с юным и подлым Иваном Шуваловым, знал все о неудачных сватовствах и неутомимом кокетстве. И все прощал ей. Она была для него богиней, солнцем, и пусть на солнце есть пятна, их не видно из‑за ярчайшего сияния. Он не думал, что связь с царицей принесет ему богатства, поместья и крепостных. Ему не нужно было ничего, лишь бы быть вместе с ней, смотреть на нее, любоваться ее полными округлыми руками, полукружиями ослепительно–нежных грудей, видеть ее чудесное гладкое тело, гладить ее нежную бархатную кожу. Он весь измучился, болея этой любовью, Елизавета неотступно стояла в его глазах…
Может быть, еще и потому, ослепленный любовью, не заметил он на этом веселом и блестящем балу, как тихонько подошел Александр Иванович Шувалов к канцлеру Бестужеву, как что‑то резко и требовательно говорил, грозил, обещал. И не знал о разговоре, который состоялся в кружке близких к Елизавете людей. Бестужев как бы невзначай заикнулся о том, что место посланника в Дании пустует уже давно, а он получил сведения, что непременно там нужно русское присутствие, да не просто присутствие, а человека молодого, умного, образованного, способного понравиться датскому двору, чтобы не возникли осложнения из‑за Шлезвига, давней и завистливой мечты Петра, наследника русского престола. Елизавету все эти волнения никак не тревожили, но она лениво процедила:
– Что ж, нет, что ли, русского, да такого, как надо?
И опять Бестужев рассыпался в похвалах будущему посланнику, расписывая, каким должен быть, а такого найти сложно, и потому – быть еще и войне.
Императрица прервала нетерпеливо:
– Да говори, кто надобен?
– Вот если бы Панина Никиту… – Бестужев прищурился и, не давая императрице опомниться, опять рассыпался в похвалах:
– Вот и Иван Иванович скажет, что всем взял – и хорош собой, и спокоен, и степенен, и слова липшего не обмолвит…
И юркий Иван Шувалов подхватил:
– Не люблю я его, да что сказать, всем хорош, всем взял…
Елизавета вспомнила взгляд Панина, его любовь и трепещущую покорность, но юное личико Ивана сияло перед ней, и взгляд Панина потускнел. Да и что такое взгляд?
– Срочно, матушка, назавтра уж и в дороге быть, дела такие, что медлить – поражению подобно…
Она поглядела на того и другого, поглядела на нарочито невозмутимое лицо старшего Шувалова, погрозила им пальцем и сказала лукаво:
– Поняла я, поняла, да уж пусть будет по–вашему…
Поняла императрица всю тонкость интриги, но сил и желания бороться с любимцами у нее не было – слишком много натанцевалась в этот вечер, и поневоле согласилась с креатурой [4] Бестужева.
Еще не рассвело, а уж посланец застучал в двери квартиры Панина, выдал ему бумаги и деньги, распорядился запрягать, быстро собравшись.
Панин был изумлен, встревожен, хотел доложить о себе императрице, но она не приняла его, ограничившись указанием: пусть поспешает в Данию.
Тем же утром он выехал в путь, едва собрав все необходимое в спешке и смятении, досадуя и страдая. И понял, как ловко провели его Шуваловы, поогорчался из‑за предательства своего старого друга и покровителя Бестужева и с тяжелым сердцем лежал на теплых перинах огромного тарантаса, выделенного из царских конюшен с шестеркой превосходных лошадей, и, ничего не видя, думал горькую думу и все вспоминал о том, что назначила она ему свидание в царской опочивальне, а отправила за тридевять земель.
И впервые усомнился в ее искренности и преданности верных людей. Впрочем, чего он ждал? Два–три любезных слова, два–три огненных взгляда – что все это значило в ее жизни, полной таких приключений, которые и не снились ему, простому юнкеру, прослужившему от капрала до камер–юнкера, вознесшего на своих плечах дочь чухонской прачки к вершинам трона. Он обозлился и стал с упоением вспоминать, какими неудачными были все устремления Екатерины Первой, матери Елизаветы, выдать дочку замуж…