Текст книги "Граф Никита Панин"
Автор книги: Зинаида Чиркова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)
Каждую неделю Никита Иванович навещал Елизавету и рассказывал о Павле. Подробности поведения, успехов в учебе, отношения с учителями, шалости и резвости. И с каждым разом с горькой грустью замечал в ней все больше и больше изменений. Вот уже появились мешки под глазами, вот уже кашель не оставляет ее почти ни на минуту, вот уже и отвары и протирания не помогают, руки становятся сморщенными, покрытыми коричневыми пятнами, вот уже и у прекрасного рта пролегли глубокие складки. И он хотел бы разгладить эти морщинки, и целовать мешочки у глаз, и гладить прекрасные когда‑то руки, такие непохожие на прежние. Он все еще любил ее и тайну своей любви прятал глубоко под обыденными словами о всяческих делах, не показывая ни единым намеком своего отношения к этой царственной женщине. Нет, не потому, что боялся соглядатаев, а потому, что понимал – важнее всего сейчас Елизавете покой. Усталость ее была так велика, что она почти не сходила с постели и лишь изредка одевалась и причесывалась. В просторной опочивальне всегда был кто‑то, но большинство придворных уже покинули царицу и норовили подластиться к будущему императору, вместе с ним примерялись к его попойкам и трубкам, к скрипке и собакам. С грустью думал Никита Иванович, что верных, преданных людей у Елизаветы осталось немного, и он готов был жизнь доложить за нее, да не мог, не знал, чем спасти умирающую императрицу и царицу его снов и мечтаний…
За несколько дней до Рождества 1761 года Аннушка и Маша уговорили Никиту Ивановича пройтись вместе с ними по лавкам, по Гостиному ряду, решив, что его вкус и такт поможет им выбрать скромные подарки на Рождество для императрицы и молодого двора. Так уж заведено было, что на каждый праздник надо было делать эти маленькие подарки, чтобы не прослыть скупыми и негостеприимными.
Никита Иванович с радостью согласился сопровождать молодых девушек – они нравились ему своей чистотой и неиспорченностью, удивительно сохранившимися в разгульной и развратной жизни двора.
Ему тоже хотелось порадовать Павла новой игрушкой, лучше такой редкой, какой у него еще нет, порадовать и Елизавету. Для Екатерины Романовны, своей хозяйки, у которой он снимал квартиру, Никита Иванович уже заготовил маленький сюрприз – еще из Швеции вывез он большой перстень с опалом почти на целую фалангу. Когда‑то он принадлежал королеве шведской Кристине, но не принес ей счастья. История Кристины всегда его поражала и потрясала, и он еще не рассказывал Дашковой о ней. Тайно от подданных королева эта приняла католичество, отрекшись от религии своих соотечественников – лютеранства. Она много знала о религии, была убеждена в чистоте католицизма. Отреклась от короны, почти пешком прошла всю Европу, чтобы достичь Рима и там принять благословение папы. Но и здесь не нашла чистоты и благородства веры, и здесь увидела корысть и использование догматов в своих целях. Снова вернулась в Швецию, старалась сделать все, чтобы вернуться на престол, убедившись в ошибке, сделанной по молодости. Нет, она не сумела вернуть себе корону, умерла, забытая всеми, разочарованная в вере, разочарованная в людях.
Перстень Кристины достался ему случайно, в одной из антикварных лавок Стокгольма – Кристина продала все свои драгоценности, но и это не уберегло ее от нищеты. Ему сразу бросился в глаза этот лунно–светящийся камень, оправленный в золото. Строгая форма кольца, заключившего опал в свою оправу, мутно блещущий и переливающийся камень, словно лунный свет заключающий в себе, – все это поразило Никиту Ивановича. Он любил собирать редкости и купил перстень, невзирая на его дороговизну. Порыться в антикварных лавках, отыскать примечательные древности было для него лучшим времяпрепровождением.
Втроем отправились они в Гостиный двор, полный лавок, и шли по Невской першпективе, наблюдая, как суетится народ, радостно возбужденный предстоящим праздником.
Нарядная толпа заполнила всю ширь Невского проспекта, желто светились окна бесчисленных лавок, сверкая всевозможным обилием выставленных товаров. Серенький мутный зимний день давал мало света, и в помощь ему на всех перекрестках дымно горели костры, распахнутые двери лавок бросали отсветы на снежную кашу разъезженной мостовой, паром курились открытые черные жерла кабаков, шумная и толкущаяся орава людей металась в поисках новинок. Лотки и открытые прилавки переполнены были булками и ватрушками, петушками из сахара и длинными конфетами на палочках. Продавцы старательно зазывали покупателей, набивая цену на все, что можно было продать перед великим праздником.
Никита Иванович двигался в толпе медленно и степенно, то и дело взглядывая на идущих рядом с ним девушек. Обе они разрумянились от мороза, снежные белые хлопья падали им на лица и оседали блещущей росой, изящные башмаки ловко месили снежную кашу, а сияющие глаза словно проливали в душу Никиты Ивановича умиротворение и покой. Ленты и чепцы, плоеные брыжи и тонкие перчатки, красивые шнуры и витые бусы надолго привлекали их внимание, и Никита Иванович с грустью думал о том, что не довелось ему сопровождать молодую жену, с восторгом и трепетом разбиравшую безделушки, что никогда ему не удастся выбирать игрушки для своих детей, но со вздохом мирился со своей судьбой. Так уж ему, видно, на роду написано, вздыхать и думать только об одной, той, что лежит в постели, прикованная тяжким недугом…
Гомон толпы, словно морской прибой у пристаней Стокгольма, висел в воздухе, и переговариваться было невозможно, каждое слово надо было кричать.
Внезапно над толпой пронесся зычный тяжелый крик. И толпа словно онемела. Стихли разговоры и перебранки, увещевания продавцов и бойкий торг покупателей. Повис над толпой зычный густой и звонкий крик:
– Пеките блины!
В первую секунду у Никиты Ивановича появилось ощущение, что это ему адресован крик, что ему предлагают печь блины. Он содрогнулся. Блины обычно пекут на поминки.
Замерла толпа, на мгновение замешкавшись, замерли и девушки, изумленно вслушивающиеся в этот зычный густой, перекрывший все шумы голос:
– Пеките блины!
Кипящий круговорот толпы, прикрытый серыми сумерками умирающего зимнего дня, словно бы вдруг остановился, забитый, задавленный этим криком.
Все ближе и ближе подходил к трем замершим на обочине мостовой фигурам придворных этот зычный и такой звонкий голос:
– Пеките блины!
Скоро они увидели и того, кто кричал, перекрывая шум толпы. Это была высокая сухопарая женщина в длинной зеленой юбке и красной кофте, прикрытая темным платочком, в разбитых башмаках. Юбка ее волочилась по талому снегу, раздавленному бесчисленными ногами прохожих, мокрые хлопья снега оседали на платке и таяли, стекая по лицу женщины тяжелыми каплями. Округлое ее румяное от ветра и мороза лицо словно корчилось от непереносимой боли и тоски. Глаза, ясные, голубые, запрокинуты были к самому небу, губы, спекшиеся и красные, вспухли от мокреди и мороза и выталкивали неистовый зычный крик:
– Пеките блины!
Анна ахнула тихонько.
– Красная кофта, зеленая юбка, – вдруг судорожно зашептала она Маше, – ты помнишь, маме явилась…
– Да ведь она живая, а являются только мертвые, – с ужасом пробормотала Маша.
– Она Ксенией назвалась, – проговорила Анна и бросилась к продавщице пирожков.
– Как зовут, кто это? – отрывисто спросила она, и прежде чем та выговорила имя, уже знала, что это Ксения, та, что матери во сне явилась.
– Так не бывает, в это невозможно поверить, – кричала она, пробираясь обратно к Маше и Никите Ивановичу.
– Никита Иванович, скажите хоть вы, что же это? – заплакала Аннушка.
Сначала Никита Иванович ничего не мог понять, но, когда девушки, сбиваясь, повторяя и глотая слова, рассказали ему всю историю, постарался успокоить их.
– Ну что ж, бывают истории неправдоподобнее этой, – проговорил он. – Юродивая Ксения. Давно уж ее весь город знает. Иногда кричит, иногда плачет, а никто толком не знает, почему, из‑за чего…
Панин постарался вывести девушек из толпы, повлек их ко дворцу. Сердце билось учащенно. Его тревожило не само появление на улице юродивой, не ее зеленая юбка и красная кофта, не то, что она была одета явно не по сезону. Нет, сердце его захлестнула тревога и боль. Издавна на Руси пророчили юродивые, издавна привыкли Люди прислушиваться к их, казалось, бессмысленным выкрикам, оказывающимся потом вещими. И он спешил во дворец, ужасаясь своей тревоге и боли…
Девушки заливались слезами, хотели бежать к самой юродивой, поклониться до земли, узнать, как это возможно, чтобы она явилась в сон их матери, но Никита Иванович торопил, явно встревоженный и угнетенный. Они вернулись в свою забитую запахами пудры и духов фрейлинскую, все еще не переставая удивляться и ужасаться, а Никита Иванович уже бежал к покоям Павла. Его забота, его главная задача – наследник.
У самых дверей его встретил слуга:
– Государыня за вами присылала…
Никита Иванович вбежал в покои Павла, увидел его весело играющим на ковре в окружении Саши Куракина и учителей расставляющим солдатиков, и придержал сердце. С ним все в порядке, караулы у дверей надежны, младшие воспитатели на месте. Все хорошо, все хорошо…
И поправив длинный, в три локона, парик, отряхнув блестящий расшитый золотом камзол, он немедленно пошел к покоям государыни…
Он давно уже догадывался, что Шуваловы готовят переворот, не желая расставаться с властью и богатствами, что им бы хотелось то ли Павла оставить под регентством матери, то ли мать и отца отправить в Германию. С этой целью они заставляли Елизавету подписать свое завещание, надеялись, что замыслам их суждено осуществиться. Как могла, Елизавета откладывала и откладывала свое завещание. Но видно, пришел и ее час…
У двери в опочивальню императрицы стояли два гвардейца. Никита Иванович знал их – свои, надежные, верные люди…
– Нельзя, Никита Иванович, не надо входить, – вкрадчиво заговорил внезапно появившийся перед высокими резными дверьми Александр Иванович Шувалов, начальник Тайной канцелярии, душа и мозговой центр всей камарильи Шуваловых.
– Государыня за мной присылала, – спокойно ответил Никита Иванович, но Александр Иванович только покачал головой:
– Нельзя, неможется ей, медики там, лекарства, приступ у нее.
– Недоброе замышляешь, Александр Иванович, – твердо сказал Никита Иванович, – отчего не пошлешь за великим князем, он у ее одра должен быть, а не чужие, неродные люди…
Правый глаз Александра Ивановича задергался, правая половина лица исказилась в гримасе – он давно страдал нервным тиком, и в минуты гнева или горячки лицо его изменялось до неузнаваемости.
– Говорю, нельзя, – крикнул он тонким срывающимся голосом, – и что ты плетешь, Никита Иванович, что недоброе я думаю?
– Позволь войти, Александр Иванович, – придвинулся к нему Панин, – волю государынину выполнять надо, а она за мной посылала…
Шувалов дико взглянул на гвардейцев. Они не шевельнулись, как будто их не касалось то, что происходило между двумя сановниками. Солдаты не скрестили ружей перед Никитой Ивановичем. Панин отодвинул рукой Шувалова и открыл тяжелые резные дубовые двери.
Его охватило запахом лекарств и отваров. Почти в темноте, в полусумраке спальни он увидел Ивана Ивановича, сидящего на кресле в ногах постели Елизаветы. В тот миг, когда Панин вошел, она открыла глаза, суетливые лейб–медики послушно отошли от постели, а Елизавета одними глазами приказала Никите Ивановичу подойти к ней.
– Матушка, – упал на колени, покрывая поцелуями ее все еще красивую, но всю испещренную коричневыми пятнами руку со вздувшимися венами.
– Никита, – ласково проговорила Елизавета, – на тебя вся надежда, тебе доверяю Павла…
Она помолчала, потом твердо сказала совсем не слабым, но больным голосом:
– Кажется, отхожу я… Пусть придут соборовать, исповедать… А ты, Никита Иванович, не уходи…
С этой минуты Никита Иванович не покидал опочивальни императрицы. Хлопали двери, входили и выходили слуги с тазами горячей воды, с полотенцами, смоченными уксусом, суетились медики с лекарствами и отварами. Съежившись, сидел в кресле безутешный Иван Иванович: не удалось склонить императрицу подписать манифест об отречении или отозвании Петра, не удалось Шуваловым захватить в свои руки ускользающую власть. Никита Иванович не спал, ходил или сидел возле императрицы и зорко следил за всем происходящим.
Священники соборовали императрицу, лежащую в полубессознательном состоянии, она причастилась святых даров, не открывая глаз. Теперь священник ее, духовник Дубянский, читал предупокойные молитвы, открыв перед собою молитвенник, зажегши свечи. Его сменяли другие священники, которых велел позвать Никита Иванович. Александр Иванович не входил в опочивальню.
Посреди опочивальни стоял походный аналой, а за ним, сменяя друг друга, читали молитвы священники, возле лекарственного стола в углу все еще возился лейб–медик императрицы Пуассонье. Бессильно опустив голову, вжался в кресло у ног Елизаветы Иван Иванович Шувалов.
Никита Иванович стоял у правой стороны широкого ложа, молитвенно сложив руки и не сводя глаз с медленно бледнеющего лица Елизаветы. Кончалась его жизнь, его любовь, его надежда, его мечта…
На другой день, слегка подремав в кресле возле императрицы, Никита Иванович велел позвать Петра. Он должен был присутствовать при конце царственной тетки. Медики уже сказали Никите Ивановичу, что надежды нет, что осталось каких‑нибудь несколько часов.
Петр влетел в опочивальню, как всегда быстрый и громогласный, но; увидев Никиту Ивановича, Шувалова, весь пропитанный лекарственными запахами полусумрак опочивальни, несколько присмирел и подошел к императрице, взглянул на ее лицо.
Но, видно, лицезрение это не доставило ему никакого удовольствия, потому что он сразу отвернулся и принялся большими шагами расхаживать по громадной комнате, стараясь не задевать аналоя и бормочущих молитвы священников. Тяжелый запах, миганье свеч, полумрак и тяжелые руки тетки, беспрерывно двигающие пальцами, навели на него тоску. Он так и хотел улизнуть, но понимал, что это последние минуты перед торжеством, и старался сдерживать себя…
Он не любил тетку, злобным и холодным страхом переполнялось сердце князя, когда она призывала его к себе. Он не верил ей, презирал ее фаворитов, приживалок, собак и карлиц, негров и поздние ночные обеды. Он так и не смог привыкнуть к угрюмой холодной России, в которой ему предназначено было стать самодержцем.
– Нет, – бормотал он, – вот только возьму вожжи в руки, я эту проклятую войну прекращу… Нам пример надо брать с Фридриха, учиться у него, а мы уж и Берлин взяли, русское варварство принесли в этот светоч культуры и образованности. Погодите, ужо я и с датчанами расправлюсь, чтоб не смели забирать мою родную Голштинию за долги.
Никто ни словом не ответил ему. Гробовое молчание стояло в комнате. Только бормотали слова предупокойных молитв священники за походным аналоем.
Петр резко подскочил к грузной, осанистой, склоненной в горести фигуре Никиты Ивановича:
– А ты как думаешь о том, что я сейчас сказал?
Он глядел в тяжелое лицо Панина и с ненавистью ждал ответа. Нет, он будет спорить, нет, он поставит на своем… Петр еще не привык к тому, что каждое его слово станет законом…
Никита Иванович помолчал, не поднял покрасневших от слез глаз, опустил сложенные у лица руки и тихо сказал:
– Не дослышал я, о чем речь шла. Я думал о печальном положении государыни…
И Петр понял, что воспитатель его сына Павла дает ему урок, упрекает его, будущего государя, в поведении, не соответствующем обстановке. Но, если Панин – воспитатель сына, это еще не значит, что он может читать нотации отцу. Петр взбеленился, покраснел до кончиков больших, оттопыренных ушей, подвинулся ближе к Панину и, заглядывая ему в глаза, тряся буклями парика так, что с него осыпалась пудра, прошипел:
– А вот ужо я тебе уши‑то ототкну да научу получше слушать…
Никита Иванович содрогнулся, но совершенно спокойно слегка поклонился будущему императору, опустив лицо, вспыхнувшее обидой, и тихо ответил, давно научившись скрывать свои чувства:
– Как будет угодно вашему высочеству…
Голос его был так тих и почтителен, что Петр сразу и думать забыл об оскорблении, нанесенном им воспитателю Павла. Он обладал великим даром сразу же забывать обиды, которые нанес сам, и долго помнить обиды, причиненные ему самому. Князь уже раскаялся, что так обидел Панина, смиренный вид и почтительный голос Никиты Ивановича успокоили его, а света в опочивальне почти не было, и разглядеть выражение его лица Петр не смог. Впрочем, Петр не привык долго обдумывать свои слова.
Пальцы Елизаветы все скребли и скребли одеяло, судорожно дергались, и Никита Иванович не мог справиться с желанием взять их в свои теплые руки, отогреть дыханием, зацеловать, вдохнуть жизнь. Он все смотрел и смотрел на эти пальцы, продолжавшие свою беспокойную возню, и пустота и тяжесть в его сердце становились невыносимы. Он ни о чем не думал, мыслей не было никаких, он смотрел и смотрел на эти беспокойно терзавшие покрывало пальцы, словно они завораживали его. Ему не было дела ни до кого. Уходила та, чьей любви он добивался, но не смог добиться, а сам любил истово и горячо…
Лица ее Панин почти не видел – запрокинутое на подушки, оно казалось спокойным. Но ему казалось, что вот сейчас она откроет глаза, произнесет ясным чистым и мелодичным голосом одну из своих любимых приговорок и пошутит, глядя на всех яркими голубыми глазами:
– Как я вас всех напугала…
Но она не открывала глаз, а пальцы ее все продолжали цепляться за одеяло, словно она из последних сил цеплялась за жизнь, не желая уходить, не желая оставлять его одного наедине с давящей тоской.
Лейб–медики все чаще оставались возле кровати без движения. Они тоже ждали, завороженно глядя на пальцы, когда жизнь покинет тело их государыни и можно будет со вздохом облегчения объявить, что она преставилась…
Движения пальцев становились все судорожнее и медленнее. Наконец, они вцепились в одеяло и застыли в неподвижности.
Прошло еще несколько томительных минут, и главный лейб–медик осторожно подошел к ложу императрицы, потрогал застывшие пальцы, а потом вынул из кармана камзола маленькое зеркальце.
Он приложил его к губам, вяло открытым, подержал, отнял, поглядел и медленно, тихо провозгласил:
– Преставилась государыня.
И перекрестил лоб.
Только тут упал Никита Иванович на колени к краю кровати и облил слезами неподвижные, еще теплые руки Елизаветы. Он целовал и целовал неподвижные пальцы, заливал их слезами и чувствовал, как они медленно наполняются холодом.
– Небесное тебе царствие, Елизавета Петровна, – сказал он, вставая с колен, – вечный тебе покой…
Сквозь пелену слез он увидел, как сорвался с кресла Иван Иванович, упал плашмя перед Петром и в голос закричал:
– Не погубите, ваше величество…
Петр на мгновение растерялся. Вот оно, свершилось, то, чего он ждал долгих двадцать лет. Теперь он император всероссийский, теперь он господин всех тут стоящих, теперь его слово – для всех закон. Он еще стоял неподвижно, медленно осознавая свершившийся факт, а Иван Иванович ползал у его ног, обливал слезами его сапоги и бормотал:
– Не погубите, ваше величество!
– Полно, полно, Иван Иванович, – поднял его с пола Петр, – Бог простит.
Иван Иванович отошел, трясясь от рыданий и пережитого волнения.
А Петр гордо выпрямил узенькую спину, царственным оком окинул сумрачную опочивальню.
– Теперь я здешней империи хозяин, – громко сказал он и скорым шагом выбежал из спальни.
На бегу он старался припомнить то, что наказывала ему сделать Екатерина по выходе из опочивальни – привести к присяге капитана, привести к присяге…
Он сделал все, как она велела. Госпожа Подмога и тут дала ему ценные деловые советы, он, пожалуй, сам растерялся бы и что‑нибудь да упустил. Но теперь он – император и прежде всего надо послать курьера к Фридриху – заключить с ним почетный мир. Это надо сделать прежде всего…
Вскоре курьер поскакал…
Всю ночь просидел Никита Иванович у тела императрицы. Неслышно ступали священнослужители, положили на глаза покойной медные пятаки, подвязали отвисающую челюсть, поставили свечи во всех четырех углах ложа и читали, читали, читали заупокойные молитвы. Никита Иванович ничего не замечал. Он сидел и сидел, уронив голову на ладони и опираясь локтями в колени. Жизнь представлялась пустой, ненужной, тяжесть и боль не успели еще свить в сердце надежного гнезда, но холод и пустота тела как будто стремились соединиться с той, что была ему дороже всего на свете.
Перед самым рассветом в комнату вошла Екатерина Алексеевна. Она увидела Никиту Ивановича, сидящего в кресле возле ложа императрицы, и, повинуясь внезапному импульсу, подошла, обхватила его голову руками. Благодарные слезы хлынули из глаз Панина. Ему так нужно было сейчас хоть чье‑то тепло, чтобы прогнать этот холод и пустоту. Он поднял голову к самому лицу Екатерины, и вместе они вдруг зарыдали. Слезы лились из глаз, смешивались, они плакали, выли в голос…
Странно, думал потом Никита Иванович, ведь Екатерина не любила свекровь, презирала, а вот у тела ее не выдержала, не притворялась же, некому было показать своих слез. Что‑то же было в ней, что позволяло ей так сострадать…
– Мне приказано императором распорядиться насчет похорон, – сказала Екатерина, – приказано всем заниматься. Ему – праздники и почести, мне – похоронные заботы.
И Никите Ивановичу пришлось помогать во всем Екатерине – она мало смыслила в обрядах, надо было призвать сведущих и надежных людей, помочь убрать тело, помочь бальзамировщикам достать все необходимые материалы, чтобы на сорок дней выставить ложе с умершей императрицей для того, чтобы люди могли попрощаться с той, что сделала так много для России.
Правление ее было мягкое и милостивое, она, в сущности, отменила смертную казнь, и хотя фавориты ее грабили народ, облагая все новыми и новыми поборами, сама она сумела сделать свое царствование красочным и веселым…
Ушла целая эпоха, ушло в прошлое наследие Петрово, единственная его дщерь ушла, оставив Россию людям, не любившим ее, не знающим, как править ею. «Петр, ах, какая же это странная фигура для России, – размышлял Панин, – что же доброго может он сделать для русского народа, если думает только о своей Голштинии да о куске немецкой земли – Шлезвиге. Как будет житься людям после Елизаветы, кто сделает Россию вновь той же могущественной державой, способной выдержать натиск Фридриха, остановить его, показать всему миру, что Россия – держава, с которой нельзя не считаться».
Много горьких дум закрадывалось в голову Панина, особенно когда он узнал, что барон Унгерн уже поскакал к Фридриху с предложением мира. Вот и сбылись тайные опасения Елизаветы, вот и оказалась она права, что так недолюбливала Петра, понимала, что с ее смертью все победы над Пруссией пойдут прахом, что измена, засевшая в сердце дворца, зацветет пышным цветом и вызовет гнев всех честных людей.
Самые худшие его опасения стали оправдываться на другой же день после смерти Елизаветы и Принесения присяги Петру.
Император–немец вызвал из‑за границы своего дядю принца Георга Голштинского, генерала прусской армии, и произвел его в генерал–фельдмаршалы и полковники лейб–гвардейского конного полка, где сама Елизавета при жизни была полковником. Сорок восемь тысяч рублей в год – такое содержание получил этот незначительный прусский генерал, занявший теперь высший воинский пост в России. Еще один принц, Петр Август Фридрих Голштейн–Бекский, тоже стал фельдмаршалом, а к сему еще петербургским генерал–губернатором. Появился при дворе опальный немец, бывший фельдмаршал Бурхард Миних, отправленный Елизаветой в ссылку. Командующим артиллерией был назначен генерал–поручик Вильбоа, а барона Карла Унгерна–Штернберга Петр сделал генерал–адъютантом и самым доверенным своим лицом.
Немцы наводнили Петербург, расхватали все высшие командные должности. А политику стал определять прусский посланник Генрих Леопольд фон Гольц. Без его совета и указаний Петр не делал ни одного шага. Правление Елизаветы уже доказало всей России, что и в этой стране есть даровитые люди, способные побеждать самые обученные и дисциплинированные войска. Елизавета держала и немцев при себе, но все‑таки русские чувствовали себя при ней в своей стране. Теперь им опять приходилось подчиняться иноземцам, наводнившим Россию, теперь опять только одна немецкая фамилия приводила в умиление императора, и он заменял им русского. Никогда еще немцы не распоряжались страной так нагло и бесцеремонно. Оскорбленные русские шептались по углам, возмущались, ругали императора. Негодование возросло, когда Петр объявил о расформировании лейб–компании и введении в столицу голштинских войск. Всем полкам было приказано переодеться в прусскую форму, а затем отправиться воевать с Данией за овладение Шлезвигом.
Всем православным священникам приказал Петр сбрить бороды и носить не привычные рясы, а платье как у лютеранских пасторов.
Это вызвало взрыв возмущения, в народе ходили слухи, что император задумал заменить православие лютеранством.
Русский народ раскачивался долго, привык терпеливо подчиняться иноземцам, привык терпеть бесчинства немцев, но на этот раз возмущение императором–немцем грозило вылиться в беспорядки…
Печальные эти вести пока что не тревожили Панина. Он каждый день приходил в большую приемную, затянутую черным крепом, где было выставлено ложе с умершей императрицей. Он стоял возле ее тела, всматривался в спокойное, умиротворенное лицо Елизаветы, уже не походившей на себя живую, на ее руки, сложенные крестом с вставленной между пальцами свечкой, и разговаривал с покойной так, словно она была живая…
Но еще одна смерть вернула его к жизни.
Приехал с войны его брат Петр Иванович Панин и в один из печальных дней, когда Панин стоял у тела императрицы, подошел к нему, обнял за плечи и отвел в соседнюю залу.
– У меня горе, – тихо сказал он брату.
– Вся Россия плачет, – отозвался Никита Иванович.
– Супруга моя отошла, – горько возразил Петр.
И Никита Иванович вскинулся. Он забыл обо всех, забыл о брате, о сестрах, он весь погрузился в свое горе, он перестал думать о семье. И только эта печальная весть отозвала его из глубокой пучины скорби, куда он погрузился, и заставила его разделить горе брата.
Супругу Петра тихо и скромно погребли на Смоленском кладбище, и Панин теперь вынужден был подумать об участи младшего брата.
Род их пресекался, а род славный, достойный, и неужели он, Никита Иванович, оставленный отцом за старшего в семье, позволит свершиться такому. Супруга брата давно была в болезненном состоянии, не могла родить ни одного ребенка. На себя Панин уже давно махнул рукой – не быть ему семьянином, а вот брату надо было помочь. Ему нужна была новая семья, нужен был друг и супруга, и мысли Никиты Ивановича то и дело обращались к участи младшего брата. Тот приехал с войны контуженный и разбитый подагрой, но был высок и строен, отличался красотою лица и прямотой души. Он был достоин счастья.
Люди не меняются – меняются только вещи и лица, их окружающие.
(Известная истина)