355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Каррьер » Ястреб из Маё » Текст книги (страница 5)
Ястреб из Маё
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:58

Текст книги "Ястреб из Маё"


Автор книги: Жан Каррьер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

Абель, не выпуская из рук камня, который он собирался приладить к ограде, тупо уставился на Деспека. Вдруг мускулы на его шее напряглись и он заорал:

– А мне наплевать!

И, не оборачиваясь больше к потрясенным пришельцам, он с неистовством продолжал прерванную их приходом работу.

5

С окончанием войны, когда освобождение позволило беженцам 1940 года вернуться к себе, а участники Сопротивления тоже смогли начать обычную жизнь, горный район приобрел свой исконный вид: земля, обреченная на молчаливый натиск лесов и ланд, которая вскоре станет на географических картах всего лишь тусклым пятном безлюдья.

Между Сен-Жюльеном и Маё, в одном из ущелий, затерянном в горах, где все же веками теплилась жизнь, к началу осени 1947 года опустели три последние фермы, ставни закрыты, все очаги погашены. Жена Молчальника забрела туда случайно; она целыми днями рыскала под каштановыми деревьями, отыскивая среди папоротников грибы и вывалившиеся из лопнувшей скорлупы каштаны. День выдался теплый, безветренный – такие случаются в конце лета, – и строения, замыкавшие двор, на котором уныло ржавела искореженная борона, проулки, уже заросшие высокой сентябрьской травой, вызвали в памяти женщины крохотный садик ее родного рабочего поселка, который осенью весь был засыпан инжиром, гниющим в таких же вот переросших злаках, – верный признак конца каникул и начала старости. Ей подумалось, что полжизни пронеслось, как один миг, а она только то и делала, что тешилась химерами да предавалась ничтожным занятиям. Пока она надрывалась у своего семейного очага, другие жизни повсюду создавались или исчезали, иные судьбы шли по предначертанному им пути. Еще совсем недавно она видела детей, игравших в этом дворе; сейчас, возможно, они уже стали мужчинами и женщинами, в свою очередь, произвели на свет детей, резвящихся где-то далеко отсюда. Она до такой степени закабалила себя мелкими обязанностями, привычками, которые нужда и одиночество обратили в настоящие мании, что уже и представить себе не может иной жизни, чем здешняя; когда порывистые шаловливые ветры гнали по небу пришедшие издалека облака и, пригибая к земле травы, сверкающие по склонам, словно бы приглашали в путь, она испытывала всего лишь меланхолическую опустошенность и какую-то непоправимую отрешенность от всего, что по ту сторону этих мохнатых гор, словно бы кроме них ничего не существовало. С некоторых пор присутствие посторонних стало ее стеснять, а мысль о возможном свидании с родными из шахтерского поселка (они не подавали никаких признаков жизни) была ей попросту неприятна. Точно коза на короткой привязи, она топталась на месте, и это настолько притупило ее, что она старалась спускаться в Сен-Жюльен елико возможно реже, предпочитая попросить какую-нибудь соседку или поденщика выполнить необходимое поручение – купить то малое, в чем она нуждалась; она даже перестала посещать приходские собрания, которые регулярно вел пастор из Флорака. Целиком поглощенная мелкими заботами, она настолько сузила свой кругозор, что в конце концов позабыла, что в жизни возможны жестокие неожиданности, врывающиеся внезапно и в мгновение ока уничтожающие даже такие существования, в которых, казалось бы, ничего не случается, да и не может случиться.

В тот вечер, вернувшись домой, она почувствовала, что в душе ее поселилась смерть, она принялась выполнять свои ежевечерние обязанности, в чередовании которых потихоньку распылилась вся ее жизнь, к горлу ее то и дело подкатывался комок. Наступила ночь; как только поспел суп и был накрыт стол, она пододвинула стул к оконцу с черными, глянцевитыми стеклами и, поставив на подоконник лампу, взяла в руки вязанье и вязала до тех пор, пока лай собаки не возвестил возвращения трех мужчин. Тогда, сунув работу в ящик, она подбросила щепок в затухавший очаг, достала из шкафа черствый, недельной давности хлеб и искоса бросила взгляд на пришедших, которые принесли с собой пропитавший их одежду терпкий запах жженого бука.

6

Выздоровление Жозефа Рейлана затягивалось: после несчастного случая у него начались различные осложнения, которым он никак не сопротивлялся. Больная нога позволила ему провести всю зиму в постели; петушок на насесте, он преспокойно дремал, погружаясь в облака тумана, к которым влекло его двойное предрасположение – материнская наследственность и его астрологический знак: и мать и он родились под знаком Водолея, по преимуществу знаком лунатиков, пребывающих в непрерывных сожалениях о блаженстве внутриутробной жизни.

Когда стряслось несчастье, Абель на спине приволок его в тот вечер, полубесчувственного, окровавленного: пострадали надбровные кости, треснул зуб (он заметил это лишь через три-четыре дня, найдя кусочек зуба на дне тарелки), верхняя губа разорвана, шрам этот остался навсегда и обезобразил его, придав рту брезгливое выражение: даже в минуты радости у него был такой вид, словно его тошнит.

Когда его принесли, он не мог унять дрожь и бормотал что-то бессвязное; мать, увидев сына в таком состоянии, заломила в отчаянии руки, закричала, забилась головой об очаг.

– Ох, это все мост! Все он! Я так и знала, что дело кончится бедой! Проклятие на этом доме! – Она направилась к шкафу и принялась лихорадочно шарить в нем.

Одна из главных черт подобных характеров, склонных к мистике, – опьяняться плохими предчувствиями, инстинктивно применяя их, как своеобразную гомеопатию[5]5
  Гомеопатия основана на лечении подобного подобным, то есть не противоядиями, а ядом. (Примеч. перев.).


[Закрыть]
. Она произнесла последние слова, понизив голос и придав ему торжественное звучание; в нем была затаенная, невысказанная злоба и подспудная угроза: «Вот, мол, капля, переполнившая чашу ее терпения». Мужчины, тяжело дыша, соскребали о край очага снег, налипший на подошвы; они хранили полное молчание, как бы осознавая свою вину. Наконец, шумно перерыв весь шкаф, она выудила из него бутылку с каким-то болеутоляющим средством и поставила на огонь чугунок с водой; она носилась по комнате, проделывая все привычные движения с механической быстротой автомата.

Тем временем Рейлан, с приличествующей обстоятельствам серьезностью, осмотрел раненого и принялся за какие-то таинственные манипуляции над его поврежденной ногой, вызвавшие у парня стоны, а у его мучителя уверенность, что завтра утром этот «неженка» будет уже на ногах.

Однако назавтра «неженка», которому поставили на ночь всего лишь компрессы из соленой воды, бредил и весь горел в жару, нога же у него была совершенно парализована, а колено распухло вдвое, посинело, казалось налакированным и как будто налилось гноем. Мужчины озадаченно стояли в изножье постели, а мать сидела у изголовья и прикладывала к голове больного платок, смоченный болеутоляющей водой. Стоило матери закрыть глаза, как с полной отчетливостью возникало ужасающее видение – «Жозеф-Самюэль Рейлан, 1931–1948». Пастор из Флорака, голос которого плохо различим на ветру. Тишину прорезают рыдания, глухие удары земли и так далее… Она тотчас же открывала глаза и принималась трясти сына, дабы убедиться, что он еще дышит.

Он дышал, как дышат при сорокаградусной температуре, сотрясении мозга и начинающемся заражении крови. А на улице с пяти часов утра творилось нечто несусветное, и было много шансов, если можно так выразиться, что сбудутся все драматические предвидения его матери, единственной, кто, вопреки всему, был в этой семье способен к прозрениям: такой снежной бури не видывали лет сто.

Абель попытался пересечь двор, чтобы принести дров; вернулся он ползком, оглушенный наскоками неистового урагана, который, казалось, вот-вот подхватит его и унесет, точно простыню. А Жозеф попал в руци божии; над ним принялись читать строфы из Библии – значит, он на верном пути.

7

Ледяная, неистово жестокая буря свирепствовала в горном районе три дня; три дня, о которых будут долго помнить. Да и действительно, даже землетрясение не наделало бы больших бед. Казалось, что ураган все разрушит или унесет: вывороченные с корнем деревья, снесенные крыши уже не шли в счет; словно бы от руки гиганта рушились расщепленные до корня столетние каштаны – в их необычной хрупкости было нечто безумное, наводящее ужас; взлохмаченный ельник полег на землю, точно прибитые ураганом ржаные колосья; все навесы над загонами, крытыми шифером, продырявлены; обезумевшие от воя ветра животные забились в кучу по углам; во всех крышах зияющие дыры, с них так и сыплется, точно легкие перышки, шифер; лед и снег столь буйно налетали на стены, что земля дрожала, с дымоходов слетали колпаки, еще зеленые вязанки букового хвороста прыгали и катались по дровяному сараю с таким же проворством, как перекати-поле: казалось, все утратило вес и силу притяжения из-за ветра, достигавшего, по официальным данным, двухсот километров в час.

О том, чтобы высунуть нос наружу, и речи быть не могло, – даже окно или дверь нельзя приоткрыть без риска, что их тут же сорвет с петель. Ничто не могло устоять против этого вихря, стремительного, как мощный поток; он все сжигал на своем пути, все делал ломким, точно хрусталь; вечнозеленые листья туи, альпийской сосны и дуба, можжевельника, буксуса, кедра, лиственницы – все виды средиземноморских деревьев звенели убором из ледяных сосулек, похожим на подвески венецианских люстр; приходилось баррикадироваться, затыкать газетной бумагой замочные скважины, малейшие щелочки, внезапно обнаруженные между плитками пола там, где их прежде и не замечали, а теперь вдруг по ним потянулся, словно белая пыль, снежный след; этот всепроникающий снег стлался понизу и просачивался повсюду, как песок. Даже вечером никто не отваживался уйти в свою спальню: спальни в горах и в обычную-то погоду холодны, как склепы, а теперь и подавно они обратились в сущие ледники. День и ночь все жались к беспомощному огню; пламя, к которому тянулись руки, казалось чисто декоративным. Жидкость, даже кипящая, успевала остыть, пока ее подносили ко рту; бутылки с вином полопались; вино разрубали топором, а хлеб отпиливали пилой. Запасы топлива кончились, но, подобно тем погибающим кораблям, где жгут свою собственную обшивку, здесь предпочитали расколоть два-три стула и разломать старинный комод, чем рискнуть на вылазку в дровяной сарай, – ему слали проклятья за то, что он так далеко, совсем занесен снегом и совершенно недосягаем: ветер столь устрашающе завывал, расшатывая все деревянные крепления, сбрасывая черепицы с крыш, обрушивая в трубу очага целые обвалы штукатурки и сажи, с такой чудовищной силой бил в стены, что только и оставалось, втянув голову в плечи, ждать еще худшего, однако как раз наихудшим и было бы высунуться наружу. Уж лучше пожертвовать мебелью, чем собственной жизнью.

Непродолжительные затишья, во время которых и можно бы попытаться дойти до этого проклятого дровяного сарая и даже до стойл (обычно они расположены довольно далеко от жилья, и овцы, небось, уже взгромоздились друг на друга), – эти кратковременные затишья не успокаивали, а казалось, наоборот, предвещали еще более свирепую и уничтожающую атаку. Когда порывы ветра совсем ослабевали, это никак не означало окончательного затишья; казалось, это были перебои, провалы в урагане, во время которых он как бы черпал новые силы, заряжаясь ими на фоне отдаленного грохота, который делал затишье еще более устрашающим. В такие мгновения всегда можно было расслышать, как где-то что-то рушится; эти шальные ядра катаклизма были одновременно и смешны и трагичны – падал какой-то мелкий предмет, и все вздрагивали, предвидя новый гибельный натиск. Все оставались там, где были застигнуты, забивались под одеяла в общую кучу с детьми и собаками, не сводя глаз с потолочных балок, прикидывали, когда придет конец всему живому.

Возбужденные этой драматической ситуацией, старики, потрясая Библией, принимались внушать окружающим, что все в ней предуказано, и происходящее – это еще цветочки по сравнению с тем, что предстоит впереди; похлопывая ладонью по Библии, старики вещали: все тут написано черным по белому, столь же ясно, как ясна вода в горном ручье. Конец шуточкам: чему быть, того не миновать. Они предвещали устрашающие бедствия: огненные тучи, потоки лавы, перемещение гор, целые континенты, поглощаемые океаном, а в конце, опять же согласно Писанию, благолепие – апофеоз комет, небесный фейерверк, который положит предел времени. Те, кто, на свое несчастье, переживут эти неописуемые катаклизмы, будут мгновенно испепелены. Случилось так, что некоторые предвосхитили эту соблазнительную перспективу и отправились тут же к праотцам, как бы стремясь подтвердить пророчества: в Мазель-де-Мор бедную Алису Деспек нашли уже похолодевшей посреди коз, которые сжевали ее юбки, и, так как в такую непогоду хоронить было немыслимо, пришлось поместить ее на чердак. Впрочем, почти всюду на юге Франции от этого полярного холода старики мерли как мухи, в особенности на равнинах, где жители не привыкли переносить такие морозы. (В районе Монпелье, Нима, Камарга, обратившихся в степи Средней Азии, регистрировали мороз ниже двадцати градусов; он сжег на корню оливы, хотя эти деревья необычайно устойчивы.)

Наступило, так сказать, утро третьего дня, и, хотя буря вроде бы поутихла, жители ферм, рассеянных по горам, с изумлением обнаружили, что заря не занимается, как ей положено. Несмотря на поздний час, никаких признаков света в щелях ставен; темно, словно в печке: наверное, и впрямь конец света. Однако, когда попытались разжечь огонь в очагах, тотчас заметили, что тяга отсутствует, – дома были завалены до коньков кровель гигантскими ледяными сугробами, и понадобилось долго откапываться, чтобы приоткрыть хоть какое-нибудь отверстие.

Первые, кто пробился наружу, увидели, что толщина некоторых сугробов достигает двенадцати метров, особенно у выступов с северной стороны построек. Такого не видывали многие десятки лет; спотыкались об изоляторы электрических столбов, ходили по крышам, сами того не замечая. Если глядеть с возвышенности, поселки и группы ферм походили на деревушки, покинутые в пустыне и засыпанные песком по самые кровли. Малейшие препятствия, которые не были целиком засыпаны, приняли самые фантастические формы, нагромождения льда и снега превосходили любое изощренное воображение и опрокидывали закон земного притяжения: они тянулись параллельно земле, следуя за ураганом, еще задержавшимся в выемках этих горных карнизов, среди бесчисленных сталактитов, которые обнаруживаешь, склонив голову под прямым углом, среди кружевных узоров льда, хрупких его султанов, обтекавших края крыш, углы стен, закованные в лед до кончиков веток деревья, устоявшие телеграфные столбы, провода, не порвавшиеся под тяжестью своих ледяных футляров, а также и одинокие скалы, увенчанные снежными гребнями, как диплодоки. Все вместе взятое, заостренное, изъязвленное ветром, вытянутое в одном определенном направлении, производило странное впечатление внезапно оцепеневшего вихря.

Сколько хватал взгляд, на все стороны света, до самых отдаленных южных склонов, которые зима обычно минует, все было покрыто снегом, выравнено, долины, и те были засыпаны доверху; под этой снежной пеной опустошенная страна стала совсем неузнаваема, чуть ли не все ориентиры оказались стертыми: даже черные морены еловых лесов исчезли, скрытые под белым, мягким покровом. В этой ледяной пустыне, где разгуливал колючий ветер, невозможно было представить себе, что когда-нибудь настанет лето, и невообразимым казалось, что в ста километрах птичьего полета находится Средиземное море; людям казалось, что они на краю света, на необитаемых землях, в одном из тех унылых краев, где произрастают одни лишайники и круглый год царят льды и ветры.

У самого горизонта сквозь мертвенную бледность небес пробивалось мрачное и безжизненное, лишь слегка посеребренное пятнышко: это и было все, что осталось от солнца, – как если бы за истекшие чудовищные трое суток земля от него отдалилась.

Едкий ветер язвил лицо, покрывал синевой щеки, пронизывал до мозга костей: при двадцати пяти градусах ниже нуля не согревала даже усиленная работа лопатой; самая прочная, хорошо утепленная одежда стала весьма относительным прикрытием; добравшись до овчарен, обнаружили, что большинство из них, простоявших двести и триста лет, разрушены во всей округе; убрали мертвых животных, накормили, уцелевших и поспешили к раскаленным очагам – теперь наконец-то стали доступными вязанки хвороста, отрытые из-под снега; ветки отчаянно трещали, рассыпая вокруг множество искр. После трех дней лишений, которые показались столетиями, люди испытывали необычайное блаженство, вновь услышав собачье ворчанье, мурлыканье кошек, кипение котелков и потрескивание стенных обшивок, оттаивавших от щедрот тепла, распространяемого ярким огнем.

На каждой ферме, во всех дворах начали расчищать у дверей снег, прорывать к стойлам траншеи; когда туда проникали, тотчас погружались в атмосферу аммиака, столь удушающую, что в первое мгновение казалось, весь скот погиб. Звонкий стук усердно работающих лопат прокатывался по проулкам; лишь время от времени его заглушали обвалы с горных уступов, поднимавшие целые тучи сухой снежной пыли. Кошки выходили на порог, с изяществом китайцев подозрительно вытягивали наружу лапку, принюхивались к загадочным испарениям и, ничего не уловив, явно разочарованные своей неспособностью уяснить суть происходящего, тут же возвращались, чтобы свернуться клубочком возле печи. Несколько голубей отважились покопаться в смешанном с соломой снегу перед скотным двором; они покружились на отяжелевших крыльях и, обескураженные увиденным, тут же вернулись обратно.

Во все последующие дни и даже недели небо сохраняло свою прозрачность, а из-за низкой температуры почва так хрустела под ногами, как если бы ходили по битому стеклу; по-прежнему все жались у очагов, а спальни все еще невозможно было прогреть: стоило приоткрыть дверь, как скопившийся снаружи холодный воздух, точно ледяной водой охлестывал ноги. Ледяную сырость, насквозь пропитавшую стены, осушит теперь лишь весна, когда через настежь распахнутые окна ворвется и просквозит эти пещеры нагретый солнцем воздух.

После трех дней каторжных усилий Рейланам удалось наконец расчистить тропу в сторону Сен-Жюльена, во всяком случае, в тех местах, где снежные обвалы сделали ее совершенно непроходимой. Больной метался в мокрых от пота простынях, дышал все тяжелее и никого не узнавал. Мужчины отправились во Флорак за доктором.

Доктор тотчас явился, обутый в непромокаемые сапоги для ловли форели, раскрасневшийся и вспотевший, невзирая на лютую стужу; он швырнул на кровать свою неизменную черную сумку и, так же, как и некогда, воздел руки к небесам. Начал он с брани по адресу всех присутствующих:

– Как можно было довести парня до такого состояния?

Он снял перчатки, склонился над пострадавшим, не сводя глаз с его распухшего лица, сосредоточенно нахмурился.

– Подумать только, – проворчал доктор сквозь зубы, – лейкопластырь налеплен на открытые раны! – Заметив Библию, лежавшую на столике у изголовья кровати, он покачал головой: – Черт побери, не должно ли все наладиться и без моей помощи, раз сам Иегова занялся этим! – Потом резко повернулся ко всему семейству и, в предельном возмущении подняв брови, надув щеки, рявкнул: – Не могли вы, что ли, прийти за мной раньше?

Какое-то время он молча наблюдал за ними, как бы пытаясь понять, о чем они думали с тех пор, как случилось несчастье.

– Ну, конечно, мне скажут, что выпало чересчур много снега.

Он спрашивал и сам отвечал на свои вопросы, обращаясь к Рейланам в третьем лице, как будто говорил с детьми или даже с безумцами, – слишком он был разгневан, чтобы прямо адресоваться к ним.

Доктор держал больного одной рукой за запястье, считая пульс, и у него создалось впечатление странное, почти тягостное, будто он прикасается к самой жизни, попавшей в тиски и борющейся за свое освобождение, словно обезумевшее животное, не сознающее, во имя чего и зачем оно борется; пальцами другой руки он приподнял веко больного и обнаружил невидящий взгляд.

– Чересчур много снега! А этот на пути к праотцам. Хоть бы позвонили мне в тот же вечер.

Время от времени было слышно, как в соседнем стойле постукивает копытцем коза, совсем как человек, когда он хочет согреться. Мать, сухая, черная, закутанная в платок, стояла в изножье кровати, пристально глядя на сына и всем своим видом олицетворяя вековое женское мученичество. Бог знает, какой немыслимый торг происходил сейчас в ее мозгу.

Доктор снял толстую куртку, пошарил в сумке, откинул простыни и одеяла с той небрежностью к своей жертве, которая является профессиональной привычкой, но успокаивающе действует на окружающих; непереносимо едкий запах мочи и пота распространился по комнате. Доктор осмотрел колено и весь сморщился.

– Давно пора, – бормотал он, – ну и грязища! – Дальше он произнес устрашающие слова: мениск, полость сустава, разрыв бедерных сухожилий и т. д. Потом опять сквозь зубы:

– К счастью, существует одна чудесная штуковина; надо вогнать ему в задницу миллион единиц.

Прокипятив шприц, он схватил пузырек, наполненный белым порошком, разбавил порошок жидкостью из ампулы, все это вобрал в шприц и впрыснул парню в ягодицу. Тот никак не реагировал, когда он вонзил иглу.

– Это – нечто вроде ядовитых грибков, – сказал доктор, показывая на пустой пузырек, – без них парню бы – крышка! Подумать только: не будь войны, не спасти бы мальчишку. Эдакое с трудом укладывается в голове!

Казалось, доктор сердился на кого-то или уже на все махнул рукой.

Затем он промыл раны, продезинфицировал их, наложил швы, забинтовал чистыми бинтами; а больной по-прежнему ни на что не реагировал. Наконец доктор, словно не замечая мужчин, обратился к матери:

– Он выкарабкается, но еще не скоро пробежит стометровку. Когда он сможет ходить, непременно приведите его ко мне в кабинет.

Она хранила молчание.

– Понимаю, все ясно, – сказал, поднимаясь, доктор. – Не смотрите на меня с таким видом: пенициллин не стоил мне ни сантима и с вас я тоже ничего не возьму. Что до остального… – И он изящно взмахнул рукой, словно отгоняя невидимых мух.

Тотчас все трое Рейланов оживились и засуетились вокруг доктора, пока он собирал инструменты в сумку.

– Завтра приду пораньше, сделаю второй укол. Ведь мало того, что живете вы у черта на куличках, так и укола сами сделать не в состоянии. А что, если вас однажды ужалит гадюка? – Он смотрел на них, покачивая головой, прищурив глаза, не в силах понять, что же они из себя представляют и о чем думают.

Они стояли на пороге и смотрели ему вслед, наблюдая, как он идет по затвердевшему, хрусткому насту в сгущающихся, голубоватых морозных сумерках, смотрели до тех пор, пока он не скрылся из виду, словно им было совестно затворить дверь, не сумев выразить ему сполна своей признательности.

«Животные, – размышлял доктор, – сходство иногда потрясает, да, мы – животные».

Через день, после третьего укола, воспаление начало спадать, температура резко снизилась. Доктор потребовал, чтобы кровать больного из-за холода перенесли на кухню; увидев его, Жозеф, еще бледный и истощенный, приподнялся на локтях и торжественно показал на ладони кусок зуба; голос у него был глухой, как у всех выздоравливающих.

– Пари держу, ты гордишься собой, – сказал доктор, исследуя его колено, на котором почти совсем спала опухоль, сменившись огромным фиолетовым синяком с желтыми ободками. Затем он распрямился и сказал матери, единственной из семьи, кто находился дома: – Ну, вот. Он уже выкарабкался, но, разумеется, и речи быть не может о том, чтобы вставать с постели; да и погода такая, что он ничего не потеряет.

Доктор присел к столу и, отодвинув стакан и бутылку белого вина, которым мать собиралась его потчевать, быстро нацарапал свои предписания, потом вынул из сумки большую красную коробку и протянул ее женщине.

– Этим вы его поддержите: содержимое ампулы разведите в сладкой воде и давайте ему перед каждой из трех основных трапез. Но ему необходимо также хотя бы немного мяса.

Он кинул взгляд на плиту, где варились каштаны в молоке. Осмотрел всю комнату: чистота в ней царила строжайшая, как бы силой вырванная у нищеты, и мебель была натерта воском, видно, в отместку неисчислимым лишениям. В непроницаемом молчании этого серенького денька мерное покачивание маятника стенных часов и потрескивание огня в очаге странным образом производили впечатление зажиточности. Упершись руками в колени, чтобы подняться, и словно бы из осмотра комнаты можно было сделать только такой вывод, доктор сказал:

– Значит, сделаете из него крестьянина.

Мать издала сухой смешок; она направилась к камину и взяла фаянсовый горшочек, в котором держала деньги.

– Вы отлично знаете, какая здесь земля, – сказала она; развернула денежную купюру, положила ее на клеенку, разгладила своим большим грубым пальцем, потом резко и гневно добавила: – Обрабатывать такую землю – занятие не человеческое, а скорее уж скотское.

Она взялась руками за спинку стула и повернула лицо к окну; синеватый свет, проникавший снаружи, беспощадно подчеркнул ее заостренные черты и бесчисленность морщин. Четверть века тому назад, когда она была молода, щеки у нее еще не запали, лоб был гладок, а бедра упруги, доктор принял ее первого ребенка, и вот во что превратила ее серая повседневность: в согбенное существо, у которого к тому же появились усы, а волосы на голове вылезли, так что не разберешь, какого оно пола (он, конечно, преувеличивал – она всегда казалась ему увядшей, загнанной, вроде тощей чернявой собаки, но ведь что ни говори, а и она познала любовь, у нее были когда-то признаки, указывавшие на ее пол, но теперь-то… Невозможно без содрогания вообразить некоторые подробности…).

– Дальше так продолжаться не может, – закончила она. – Бывают дни, когда думаешь, что уж лучше было бы вовсе не родиться на свет.

Доктор встал, обошел вокруг стола, остановился перед ней, заложив руки за спину, и молча ее разглядывал.

– К чему родиться, коли жить совсем не на что? – Она снова взглянула в окно на сверхъестественную, почти зловещую жесткость необозримых снегов и черных камней; губы у нее слегка шевелились, как если бы она сосала конфету – так делают все, у кого остались только корешки зубов.

– Я тоже все время недоумеваю, как вы можете здесь жить, – сказал доктор: между ними уже давно, с тех пор, как он и ее спас от смерти, установилось как бы сообщничество. – Ведь яснее ясного, что ничего не выжмешь из здешней земли. Большинство семей, очутившись в вашем положении, сунули ключ под порог дома. Это плачевно, но иного-то выхода нет. Государству плевать, да и всем остальным тоже. Понять не могу, почему ваш муж так упорствует… Из камня крови не выжмешь; а дальше пойдет еще хуже. Будь я на вашем месте, пока не слишком поздно… (К чему я говорю ей все это: им обоим вместе чуть больше ста лет, никому и нигде они не нужны. Подохнут тут как собаки.)

– Да уж мы-то… – Она пожала плечами, давая понять, что говорить тут не о чем. Она коротко и даже язвительно рассмеялась, словно бы издеваясь над самой собою при мысли, что люди ее возраста и положения в самом деле могут надеяться начать жизнь, не походящую на их скотское прозябание. Не впервые доктор наблюдал в самых обездоленных местных семьях подобное настроение, в котором сквозит презрение ко всему, что выходит за пределы нищеты: самолюбие заставляло их безропотно сносить привычные лишения, привычную нужду, мириться с собственным ничтожеством, ожесточенно уповая на детей – иногда на единственного среди всех, во имя которого остальные приносились в жертву.

– Нет, нет, конечно, для нас все кончено. Мы тут прижились, и нам уже поздно менять привычки. Пока ты у себя и пока не случилось болезни…

Хоть она утратила надежду и устала от жизни, в ней чувствовалась спокойная уверенность собственницы, прочность традиций, возможно, даже своеобразная привязанность к этому месту, невзирая на тиранию земли и то отвращение, какое земля ей внушала.

Вытерев тряпкой стол и смахнув воображаемые крошки, она сказала:

– Старший всегда заработает себе на пропитание. Ему бы только в горы забраться! Дай ему волю, он предпочел бы жить с кабанами, а не с людьми! Все мои заботы о малыше: он никогда силачом не был, а теперь вот и вовсе – слег! Не хватает только, чтобы он остался калекой и никуда не мог отсюда двинуться – придется ему тогда разве что коз пасти до конца своих дней… Нет, на это я не согласна. – И тихо пробормотала: – Да и бог не допустит этого. Или уж вовсе на свете нет справедливости!

– Ну ладно, – сказал доктор, внезапно хватая свою сумку, – не будем касаться высоких материй. Божья справедливость вне моей компетенции. А ты сделай одолжение, лежи пока в постели и не поднимайся до моего прихода.

Подросток вновь приподнялся на локтях и кивнул в знак согласия; его бледное лицо фосфоресцировало белым пятном в глубине комнаты.

– Что касается его будущности, подумаем об этом, когда поставим его на ноги. – Подбородком доктор указал купюру, лежавшую на столе: – Вы отлично знаете, что я не нуждаюсь в ваших деньгах. И это не милостыня, а скорей эгоизм: мне совсем неохота таскаться три раза в неделю по вашей козьей тропе, только потому, что у парня обнаружится недобор гемоглобина. Уговоримся: суньте себе в карман эти пятьсот монет и никому ни слова. Покупайте хотя бы в течение нескольких дней все необходимое, чтобы он пооброс мясом. Да заставьте отца прочитать мои наставления. Кстати, где они оба?

– Пошли взглянуть, какой урон причинен лесу: похоже, все повалило… Пришла беда – отворяй ворота!

Доктор распахнул дверь; холод залег снаружи, словно стальная глыба: кругом – серо, мертво, вневременье. В этом горном краю, среди его векового оцепенения, лишь кое-где притулилась жизнь, спрятавшись за желтоватыми оконцами, словно затянутыми средневековым пергаментом, там, у очагов, вспоминают древние предания о нескончаемых пирушках с обильным угощением из дичины, от которого ломились столы; но все это – только несбыточные мечты; здесь живут люди, которые питаются круглый год одними каштанами и которым даже свинью нечем выкормить.

– Да! Божья справедливость зачастую весьма озадачивает, – грустно улыбнувшись, сказал на прощанье доктор.

– Бог сам выбирает своих избранников, вот что! – резко сказала мать, показывая, что не желает больше вникать в тонкости и что самое важное быть угодной господу.

Очутившись наедине с сыном, она завела с ним разговор:

– Не хотел бы ты стать кем-нибудь, вроде него? Жил бы в городе, хорошо бы одевался, был бы всегда сыт, все бы тебя уважали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю