355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Каррьер » Ястреб из Маё » Текст книги (страница 16)
Ястреб из Маё
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:58

Текст книги "Ястреб из Маё"


Автор книги: Жан Каррьер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)

6

– Зачем тебе столько пороха?

Остолбенев от удивления (надо же – Рейлан скупил у нее весь запас пороха), старуха из Феррьера, вот уже полвека принимавшая от местных жителей налоги и снабжавшая их заодно патронами, порохом, а при надобности – табаком и сигаретами, которые кое-как были напиханы в ее кухонном шкафу, смотрела на него сквозь блестящие стекла круглых очков: усики в уголках губ делали ее похожей на рыбу-кота, а в желтом одутловатом лице было нечто восточно-купеческое: мальчишками они приписывали это многолетней ее привычке торговать из-под полы.

Рейлан, не отвечая, выложил на клеенку две с половиной тысячи франков (сегодня ночью он стянул их из копилки). Двадцать пять фунтовых пакетов черного пороха – хватит на первое время, чтобы растрясти скалу, и будет стоить куда дешевле динамита, который, конечно, действеннее, но зато непомерно дорог, на него еще надо и разрешение получить, и шнур прикупить, а черный порох достаточно насыпать в кулек да скрутить штопором фитиль из газеты; само собой, приходится отбегать, но все получается прекрасно, он уже попробовал утром, использовав порох, оставшийся от стрельбы по ястребам и воронам. Взрыв получился глухой, ленивый, облако дыма поднялось, распространяя запах селитры, исконный запах сражения и развороченной земли еще долго стоял над раздробленной скалой, и свежие трещины в ней словно говорили о немых, устрашающих, невыразимых страданиях. Кирка и лом не заржавеют теперь там, в буковой роще, метров на пятьсот – шестьсот выше Маё, где мшистая почва и голубой подлесок свидетельствовали о тайном источнике влаги. Не считая тяжкой обузы, доставки воды, что будет отнимать у него каждое утро два часа, – но такова была цена победы, – он сможет, по крайней мере, до жатвы, целиком посвятить себя этой задаче, которая подрывала его силы почти так же, как он собирался подорвать гору.

Уже уходя от сборщицы налогов, он вспомнил, что у него кончается табак, и положил еще три франка на стол, засиженный мухами; сунув в карман самодельный табак и перекинув мешок с порохом через плечо, он открыл дверь, и на него пахнуло, как из печки.

– Нашел жилу и боишься, как бы кто не отнял?

Старуха – живое, бесполое воплощение зачерствелой меркантильности и нищеты – мелкими шажками просеменила за его спиной, чтобы закрыть дверь. Он сделал вид, что не слышит, и, медленно развернувшись, как тяжело нагруженное судно, исчез в ослепительном сиянии дня.

Тропа начиналась в сотне метров от поселка; начисто обглоданная, точно кость, вытоптанная стадами, она раскинула свои лопатки по всему плато; затвердевший известняк, усыпанный овечьим пометом, звенел и хрустел у Абеля под ногами, словно осколки фарфора.

А зеленоватое пятно, спускавшееся там, напротив, к восточной стороне плоскогорья и наполовину скрывавшее вызванную эрозией широкую трясину, – то была Эквалетт.

Теперь, когда это название звучало в нем, он был точно одержимый, подобно влюбленному, которого имя возлюбленной сводит с ума. Это название само по себе вызывало в нем представление о тех голенастых райских птицах на тонких, хрупких, словно из дутого стекла ножках, что, распушив перья, исполняют в болотных заводях военные танцы. Стоило ему произнести мысленно «Эквалетт», как в голове у него все начинало прыгать, а перед глазами мелькали порхающие крылья.

Он остановился, скрутил цигарку, но, прежде чем щелкнуть зажигалкой, положил мешок в тень можжевельника: с порохом шутки плохи! Почти на уровне тропы, на левой части, прямо над скалами, лежал заплаткой желто-красный прямоугольник плато: Большая Земля; уже три года подряд снимаемый с нее урожай изглаживал из памяти ее прежнюю мрачную славу. Рассеянные повсюду заячьи норы испещрили плешинами эту по-восточному чахлую землю, костлявую, совсем как грудная клетка некормленой скотины со впалыми боками, и, однако же, снимаемая с нее «шерсть» давала возможность трем людям выжить и жить. В прошлом месяце именно там убил он огромного зайца – сидел, как в засаде, в мастабе[9]9
  Мастаба – арабское название склепа из камня. (Примеч. перев.).


[Закрыть]
возле которой умер его отец; он утишил свою ярость, выстрелив в зайца почти в упор: раз! И готов! Убит наповал!

Справа – гора Лозер, почти совсем голая, пустынная, как далекая планета, отгораживала с севера целый кусок Горного края, точно огромная насыпь, жар от которой дымкой стлался сейчас над землей; чуть ниже (и ближе) Бужес вздымал свою мохнатую вершину с черным хохолком ельника над Пон-де-Монвером на северном склоне и скалистыми пещерами Сен-Жюльена у подножья южного. А между вершиной Эгуала, за гранитным бастионом которого пылает, треща кузнечиками, веселый покоренный юг, до самых гигантских конусов Лозера, белеющих на горизонте шапками, подтаявшего, словно от лихорадки, снега, на пятьдесят километров небо, долины, леса трепетали, иссушались под испепеляющими лучами. На востоке, где небо было чуть более темным, как бы отражая поля лаванды у Кантадура, над горящей пустошью вздымалось черное облако дыма.

Этот далекий, склоняющийся к горизонту дым, смутно напоминавший бомбардировки на Роне, вдруг отодвинул пейзаж на второй план, что случается, когда на первый план выступают исторические события; дым будто выявил подлинную природу этой привычной, неподвластной времени обстановки, призывая спешить, срочно принимать какие-то меры.

Абель вставал очень рано, часа в три-четыре, так что успевал привезти воду и водрузить бочку на место до того, как жара и жена могли бы осложнить ему дело; возвращаясь, он старался не шуметь и после тяжких усилий, от которых у него подгибались ноги, подкреплялся кружкой холодного молока, закусывал каштанами и поднимался в направлении Эквалетт.

Восходящее солнце заливало подлесок красным светом, пока недостаточно теплым, чтобы высушить росу на растениях. Абель пересекал холодные полосы застоявшихся с ночи запахов, еще отражавших ночное лицо природы. Когда он доходил до забоя, ослепительно сверкающее солнце вмиг высушивало пот, выступивший у него на спине во время подъема. Скручивая первую цигарку, он со спокойным удовлетворением осматривал проделанную накануне работу и каждый раз удивлялся, что продвинулся дальше, чем ожидал; вид земли и щебня, вырванных из бока горы, доставлял ему странное удовольствие, как будто речь шла о полезном труде, могущем принести реальную материальную выгоду, а не о сомнительной, быть может, совершенно ни к чему не ведущей трате сил. Но он начинал сомневаться в уместности и удаче своего предприятия, только когда уже валился с ног от усталости, перед тем, как окончательно погрузиться в сон, когда вдруг оказывался один на один с враждебной ему неизвестностью и все начинало казаться бесполезной, нелепой выдумкой.

Очень быстро лопата и заступ наткнулись на гранитную подошву, столь твердую, что ее пришлось дробить ломом: к пороху Абель прибегал только в крайнем случае. Обычно достаточно было просунуть лом сантиметров на десять да навалиться на него всем телом, и пласт откалывался, с глухим шумом скатывался вниз. Когда пласт был слишком плотный, слишком глубокий и не поддавался, он применял порох, а поскольку фитиль делал минимальной длины, ему приходилось рысью отбегать метров на десять под укрытие ближайших деревьев.

Иногда со взрывом выходила осечка, и Рейлан начинал все сначала, проклиная небо, которое не разверзлось, чтобы поразить его громом, как в другие времена не дарило его своими благодеяниями; в такие моменты он озирался вокруг, ища для своей ярости более осязаемой жертвы, и, если случайно ястреб или какая-нибудь другая хищная птица парила в это мгновение в безоблачном небе, ярость его тотчас утихала, богохульные проклятия замирали на языке, он бросал лопату и, поддавшись старой своей мании, шел к буку, на котором висело его ружье, не спуская глаз с живой мишени, заставлявшей забывать обо всем на свете.

Он опускал ствол ружья на ветку и долго целился, упиваясь минутой, когда птица находилась у него на мушке и он, как ему казалось, обладал над ней таинственной властью. Наконец раздавался выстрел, негромкий, жалкий, тотчас развеивавший чары, а он стоял как потерянный, пока взор его не падал на строительную площадку, на отверстие, которое уже вырисовывалось в скале; тогда он перезаряжал свой старый «шасспо», нехотя, волоча ноги, плелся назад, снова принимался за работу, и лишь постепенно к нему возвращался азарт; обычно, когда на него находила апатия, он не спеша скручивал цигарку, проводил ладонью по колесику зажигалки или чиркал спичкой и зажигал почти одновременно и сигарету, и фитиль запала; утренний покой нарушался глухим продолжительным взрывом, желтоватая вуаль пыли и дыма окутывала солнце, как при затмении.

Он откладывал в сторону орудия своего производства в полдень, когда густая маслянистая жара до краев заполняла чашу плато, а земля и травы исходили резким сухим запахом; он садился под буком, доставал фляжку, отпивал глоток еще свежей воды, сгрызал несколько каштанов, кусочек твердого мылообразного сыра, одновременно с завтраком поедая глазами кучу земли и каменистых осколков, размеры которой, казалось, уменьшались обратно пропорционально его все возраставшей усталости. Прежде чем возобновить работу, он дремал часа два; чаще всего он просыпался от ощущения ожога на лице и частенько не сразу мог понять, где находится, – то ли оттого, что был еще в полусне, то ли оттого, что лучи, изменив свое направление, делали пейзаж неузнаваемым. Разинув рот, опустив плечи и руки, он отупело глядел на вырытую им траншею, залитую ослепительным, отраженным от свежего излома в скале солнечным светом.

Медленно, словно нехотя, брал он в руки лом, и мало-помалу день возобновлял свой рабочий ритм вплоть до сиреневого заката и погружения в свежесть и сумерки.

То был час, когда вокруг него мир и все его живые твари потихоньку возвращались к жизни, после неистового разгула солнечных лучей, с поистине восточной беспардонностью обнажавших все язвы и изъяны округи, как в индустриальной зоне, так и в жалких лачугах и хижинах, воздух делался постепенно более влажным, словно бы утренним; свежие запахи покрытых росою трав вздымались из лиловых низин, где с наступлением темноты начинали мигать видные от забоя огоньки ферм и поселков. В этот вечерний час нисходит умиротворение, желание сесть за стол с другими людьми, пить и есть за компанию с ними, медленно пройтись по деревне среди хозяйственных шумов и отголосков бесед; тот час, когда девушки как бы тянутся к вам губами и вас овевает облако ванильного запаха от их набриллиантиненных волос, смешиваясь с источаемым липами сладким, любовным ароматом; час, когда еще крепкие пятидесятилетние фронтовики, играя в шары, с треском взрывают свои последние политические и скабрезные бомбы, час, когда старики под платанами перетрясают старые дрязги, не думая о том, что, возможно, они умрут ближайшей ночью и все эти пустяки не имеют уже никакого значения.

А там, дальше, на берегу моря или в кустах вокруг танцевальных площадок, толкутся те, кому с высокого дерева наплевать, имеет ли хоть что-нибудь хоть какое-то значение; они целуются напропалую и воровато, точно коты, ищут наслаждений.

Собрав все орудия своей работы и завернув их в брезент, чтобы они не отсырели от ночной росы, Абель спускается вниз, приминая влажные травы и эластичную землю, чувствуя, как от соприкосновения с ними усталость его уменьшается. Действительность, которую он нес в себе, – битва с горой, открывающая широкие перспективы, это ни с чем не сравнимое дерзкое отплытие в великое и неведомое грядущее, – заставляла его забывать ту действительность, что ждала его внизу, у порога, с поджатыми губами, уныло вытянувшимся носом, крючковатыми, жадными руками, которым мало журавля в небе, сытая по горло обещаниями, чуждая беспочвенных, лирических увлечений, злобную действительность, расчетливую, вечно всем недовольную, ощетинившуюся завистью, как ежик иголками, все сводящую к сиюминутной низменной пользе, бесчувственную как в постели, так и перед лицом смерти – даже ей ничего не одалживая или одалживая нехотя, страдающую запорами, терпящую лишения ради лишений, предпочитающую скудное благоразумие скопидомов безумию тех, кто шагает, засунув руки в пустые карманы, храня все свое богатство в голове. «Из-за тебя мы умрем на соломе… Мы кончим, как твоя несчастная мать, – она опять укусила меня сегодня утром… Твой брат оказался умнее, смеется небось над нами в своей Швейцарии. Подумать только, как мне хорошо жилось без тебя в Мазель-де-Мор… Неужели ты думаешь выбраться из беды, продырявив скалу, неужели надеешься, что мы будем как сыр в масле кататься, если ты бог знает когда, после многолетней каторги, найдешь проточную воду… Ты надрываешься, надрываешься, пока другие богатеют, блага людям сыплются, как из рога изобилия, а мы сидим тут и ждем, когда рак свистнет. Иной раз мне кажется, что ты сошел с ума».

Однажды вечером, по обыкновению, молча выслушав ее причитания, он свернул валиком одеяло, прихватил табак, две-три горсти каштанов, снял с крюка лампу «летучую мышь» и отправился спать наверх под небом, усыпанным звездами, среди беспрестанных шепотов ночи. Свет луны скользил по гладкой листве, разбивался в траве на тысячи ярких осколков. Ночь была такой тихой, что даже лес, казалось, затаил дыхание. В светящейся тьме, над миром людей, усмиренных мраком и сном, соловьиные трели создавали иной мир, праздничный и беспечный, которому нет дела до различий, делающих людей несчастными. Иногда прорывался случайный шум мотора, осквернявший тишину, как шлак – чистую воду, но очень скоро навязчивый звук таял в складках горы, а ночь обретала вновь свою пышную звездную безмятежность, чуждую человеку и времени, не имеющую ни памяти, ни конца, ни начала, подобную лику божества.

Как-то вечером, засыпая, Абель увидел на противоположном склоне огромного амфитеатра множество голубых искр, которые поднимались, как столб светящейся пыли, и двигались по опушке леса; приподнявшись на локтях, он следил глазами за этим родственным звездам свечением, дивясь той легкости и небрежности, с какой природа, освобожденная от воздействия человека, разворачивала перед ним как бы частицу Млечного Пути. Вот звездная пыль достигла вершины горы и постепенно исчезла, растворившись в синеве летней ночи, а он еще долго, затаив дыхание, вытянув шею, глядел туда, где растаяли живые искры, глядел, ощущая в голове пустоту, а в груди укол острого одиночества, как если бы он жалел, что не смог последовать за ними.

После нескольких часов мертвого сна, едва почувствовав плечами утренний холодок, он вставал, потягивался, справлял нужду и окидывал взглядом плоды своих ежедневных трудов. Тусклый бесцветный свет обрисовывал вершины пока еще темных гор, на фоне которых понемногу выявлялись чуть более светлые пятна травы, каменистых обвалов, песчаных осыпей. Первые птички чистили перышки, сводили счеты, гонялись друг за другом, перепархивая с ветки на ветку деревьев и кустов, где находились их гнезда. Из леса доносился прохладный, острый запах мокрого дрока. Мир вокруг Абеля продолжал жить на свой особый лад, отличный от людского, беззаботный и нерасчетливый, всецело предавшись славословию этого мига творения, длящегося уже несколько миллиардов лет.

А ему тем не менее надо было возвращаться к людям, спускаться в Сен-Жюльен с бочкой на тачке, проходить под окнами спящих, у которых в кухне был водопровод, – иногда он видел, как они поливают свою фасоль или настурцию, и тогда от земли шел влажный запах, не менее аппетитный, чем запах свежевыпеченного хлеба, идущий из печной отдушины булочной, запах, от которого каждое утро у него слюнки текли. Однажды, не в силах противиться искушению, он стал на корточки перед отдушиной, протянул удивленному булочнику монетку в десять су и получил взамен полбатона с хрустящей коркой, который и сжевал тут же на месте, зарывшись носом в горячую мякоть, как голодный пес в миску с супом.

Кстати, проделанная работа уже начала заметно сказываться на его здоровье; раньше он не придавал значения еде, свежий воздух и открытые просторы манили его куда больше, чем обильная пища. Но при всей его умеренности организм требовал более существенного подкрепления, чем безвкусная жидкая затируха, от которой вздувается живот, но не наращиваются мускулы. Поэтому у него вошло в привычку – вернее, он вернулся к старой привычке, ибо уже широко и умело пользовался природными ресурсами во время долгого отшельничества на хребте Феррьер, – ставить силки под каждым кустиком дрока на двести – триста метров вокруг своего лагеря, и каждое утро находил нескольких белохвостой, сплющенных между двумя камнями; он жарил их, горя нетерпением, как в старые добрые времена, когда его праща свистела возле помойной ямы. Он мгновенно раздирал тушку зубами, оставляя только клюв да лапы; это ему придавало силы для борьбы с горой – ни дать ни взять громадный плотоядный муравей, который ударами кирки заставлял своих микроскопических собратьев разбегаться, унося белые яйца, чтобы спрятать их поглубже в землю.

Время шло к середине августа, а он и не заметил, что пролетели три недели с тех пор, как он начал долбить Эквалетт. Между тем шахта достигла уже метров семи-восьми в глубину; иногда, просыпаясь по утрам, он разглядывал отверстие, зиявшее среди куч выброшенной земли и щебня, и поражался, как смог он один за столь короткий срок проделать эту гигантскую работу: ему казалось, что он едва-едва ее начал.

Добравшись до такой глубины, он стал продвигаться уже под землей, и хотя в этом были свои преимущества – прохлада, тень, кров на случай грозы, – возникли и новые трудности. Во-первых, крепление: было бы чертовски легкомысленно продолжать долбить и особенно подрывать скалу, надеясь на прочность камня и не укрепив траншею надежным перекрытием. Лес был у него под рукой – над шахтой протягивали свои атласные, узловатые ветви буки, серые, словно бы в подражание обступавшему их граниту. Две вертикальные балки и одна горизонтальная через каждый метр, да в случае надобности еще и стояк в центре обеспечат ему, вероятно, полную безопасность; не зря же он работал крепильщиком на шахте в Виллемане, для обшивки которой он целыми днями разделывал бревна! Искусство обтесывания стояков и крепления стен было ему известно, как никому другому; неисповедимы пути господни! Кто бы мог подумать, что все это пригодится ему в один прекрасный день?

Выяснилось еще одно: оказывается, надо, чтобы у шахты был небольшой наклон к выходу; иными словами, долбить следовало снизу вверх.

Он сделал это немудреное, но и важнейшее открытие как-то утром, пытаясь выкатить наружу довольно большую каменную глыбу, которая явно не желала ему подчиняться, хотя он сначала осыпал ее проклятиями, а потом даже стал уговаривать; этот случай заставил его обратить внимание на то, что его шахта имеет уклон скорее к центру, что никак не годилось: если он и наткнется на подпочвенную воду, то как он сможет вывести ее на поверхность, не прибегая к дорогостоящей сложной механике?

В тот день он посвятил часть утра изготовлению ватерпаса из бутылки от лимонада, наклеив на нее две параллельные полоски пластыря, которые должны были отмечать мёстоположение пузырька воздуха в бутылке, полной воды. Бутылку и пластырь, оставшийся со времени несчастного случая с братом, он нашел в чердачном тайнике как раз над головой матери, которая следила за ним остановившимся взглядом, скорчившись на соломе, не мертвая и еще не спекшаяся от удушающей жары, царившей под черепичной крышей.

– Ты не думаешь, что пора бы старуху перевести с чердака?

– А ты бы взял да устроил ее в приют, в конце концов, это твоя мать, а не моя, у меня и так хватает работы, мне надоело таскать еду и мыть ей задницу среди такой вони, да еще имея на все про все один несчастный литр воды!

На сей раз это было уже открытое объявление войны.

Возникла проблема освещения шахты, куда свет все позже проникал по утрам и все раньше уходил вечером, отчасти из-за ее глубины, отчасти оттого, что дни в августе стали значительно короче; Абель работал при колеблющемся свете двух свечей, и от каждого его движения вокруг беспорядочно прыгали тени. Он подсчитал, что подземное освещение стоит десять су в день, не то чтобы целое состояние, но все же следовало поторопиться и выйти к подпочвенному роднику как можно скорее.

Последняя задача, хоть и не столь важная, была, однако, самой неприятной – выбрасывать наружу вынутый грунт. До сих пор он таскал глыбы, прижав их к груди, или катил по земле, если они были слишком тяжелые; но с увеличением расстояния делать это становилось все труднее.

Была совершенно необходима какая-то повозка, чтобы избавиться от бесконечного хождения с тяжелыми плитами или мешками щебня, набитыми так, что, того и гляди, лопнут. А они, шут бы их побрал, и лопались, не стесняясь!

Тачка.

Единственный выход.

Но тогда ему придется возить ее каждое утро вниз – не может же он подвесить бочку с водой себе на шею, как вешают на шею сенбернару бочонок водки? Да и не так-то легко таскать тачку сюда без дороги, через пни, заросли, скалы, по склону, заросшему высокой, по горло, травой! Повторять этот подвиг каждый день было бы чистым безумием. Он посмотрел на свои руки, приложил их к груди: как бы ни был хорош механизм, при таком обращении он может и отказать…

Абель почувствовал, как им завладевает отчаяние. В ослепительном свете августовского дня он медленно вышел из своей пещеры, остановился на самой верхушке щебеночного террикона, и, поскольку он вдруг потерял веру в себя и в свою затею, все эти нагромождения камней и зарывшиеся в траву обломки, эта черная дыра в скале показались ему утомительной, тщетной, в высшей степени странной выдумкой – да, ничего не скажешь, работенка для полоумного. Он спрашивал себя, увенчаются ли все эти усилия успехом или он напрасно потратил время и огромный труд, опрометчиво кинувшись в предприятие хоть и заманчивое, но далеко превосходившее его силы. Глядя под ноги на щебень, выброшенный из шахты, он почувствовал, что из-за какой-то тачки все здание, воздвигнутое его воображением, рухнуло. Весь его замысел рассыпался.

Он сошел вниз и сел, прислонившись спиной к стволу дерева, ощущая внутри лишь огромную пустоту, на этот раз даже курить ему не хотелось, как обычно после завершения какого-то этапа работы. Не хотелось ему и стрелять из дрянного ружья по недосягаемой цели; он глядел, как кобчик мягко парит в высоте над его шахтой, и даже не потянулся к заряженному ружью, висевшему тут же на ветке. Пусть кружит там сколько угодно, уж больно все ему осточертело. Его охватило ленивое оцепенение: спуститься в Маё за тачкой казалось ему задачей невыполнимой, сверхчеловеческой. Он видел себя в три погибели согнутым над этим склоном, толкающим всю эту гору плечами, впряженным в тачку, в которой, обернувшись, чтобы понять, откуда взялась эта непомерная тяжесть, он обнаружил жену и мать. Он пытался их вывалить, но они сопротивлялись и цеплялись за тачку изо всех сил.

Вдруг он с ужасом увидел, что оглобли остались зажатыми у него в руках, а тачка с обеими вздымающими руки женщинами безудержно катится вниз. Он испустил глухой стон, резко отпрыгнул, словно спасаясь от падения, и внезапно проснулся: уже почти стемнело; он, видимо, задремал от усталости, и во сне ему привиделся этот кошмар.

Ему почудился странный шум, он прислушался: всего лишь легкий ветерок шелестел временами в деревьях. Настоящего ветра давно не было, тишь стояла уже несколько недель; лето обратилось в огромный котлован жары, где все ею обволоклось, как в котле с кипящим жиром. Несколько дуновений, пошевеливших листья буков, казались чудесными и многообещающими, как шум прибоя после перехода через пустыню. Он выпрямился, ему захотелось выкурить цигарку там, наверху, над шахтой, ближе к вершине горы, куда этот прилив воздушных волн несет весть с далеких просторов.

Над его головой распростерлась звездная ночь, беспросветно черная на западе, лишь временами более или менее яркие зарницы выхватывали из тьмы горы, обрисовывая их многоплановое строение, и какие-то неизвестные местности, но на столь короткий срок, что сетчатка глаза из множества видений запечатлевала лишь светящиеся пятна, повисшие между небом и землей. Эта беззвучная прерывистая иллюминация походила скорее не на отдаленную грозовую бурю, а на перемежающиеся вспышки неравной силы, сотрясавшие небо во время бомбардировок Роны и восточных городов.

Усевшись на каменистой прогалине, венчающей вершину горы, он задумчиво курил, следя за порывами и направлением ветра, наблюдая за зарницами, учащение которых могло бы стать предвестием грозы, собирающейся или уже разразившейся сейчас над склонами Обрака и над Родезом и, возможно, идущей сюда, что разом изменит погоду. Но легкие вспышки зарниц всего лишь беззвучно освещали длинные облака и мало-помалу совсем угасли, погрузив задний план пейзажа во тьму, – так бывает на сцене, когда потухнут огни рампы. Слабый ветерок тоже утих, наступила необыкновенная тишина – насекомые умолкли, трава не колыхалась, казалось, все живое покинуло эти высоты, и теперь он последний их обитатель. Ему стало как-то не по себе одному, среди этих молчаливых лесов, перед темным, немым горизонтом, под черным безлунным небом, в котором мерцали звезды, раскиданные словно бы реже обычного, точно само небо в этот вечер тоже было покинуто… Он вдруг решил лечь спать не на воздухе, а в шахте: эта мертвая, пустынная, охваченная каким-то оцепенением ночь ничего доброго не говорила его сердцу, причиной чему, возможно, были дневные его неприятности, но стоило ему забраться в глубь своего туннеля, зажечь свечу и закурить сигарету, как его охватило странное умиротворение от того, что находится он под укрытием и защитой многотонной скалы; он чувствовал себя под землей спокойно, как крот; погасив свечу и завернувшись в одеяло, он заснул в своей подземной норе, как ребенок в объятиях матери.

В середине ночи он вдруг проснулся от ужасающей вспышки, прервавшей его сон; спросонья он было подумал, что это взрыв и его погребет под обломками шахты; с бешено бьющимся сердцем он бросился наружу, где был встречен ослепительным светом, который, разорвав мглу, высветил пейзаж, и через мгновение все снова погрузилось в темноту; за ярким светом последовал оглушительный удар грома, эхом отозвавшийся среди пещерообразных туч, сгустившихся над плато, пока он спал. Ему казалось, что земля дрожит у него под ногами. Каждый удар грома гремел среди гор, словно разорвавшаяся бомба. Грохот казался еще страшнее оттого, что на землю не упало ни капли дождя; не было даже ветра. Конечно, Абель не первый раз видел сухую грозу, обычно приводящую в ужас женщин, детей и животных частыми яростными вспышками молний, от которых нередко возникают пожары в крытых гумнах и в лесу. При вспышке молнии временами казалось, что небо раздираемо, словно с неистовой злобой рвущаяся ткань. Полузакрыв глаза, втянув голову в плечи, он испытывал ненависть к этому бессмысленному разгулу звуков и электрических разрядов, которые словно бы залпами орудий сотрясали ночную высь, не соблаговолив пролить ни капли влага. И подумать только, что в этих тучах достаточно воды, чтобы избавить его от всех невзгод! Незачем было бы ходить в Сен-Жюльен, тратить время, выбиваться из сил, цистерна наполнилась бы (в нее стекала вода со стольких крыш, что она могла наполниться за одну ночь); родник бы снова ожил, водоем тоже наполнился бы, а он завтра же утром пошел бы за тачкой и жена перестала бы терзать его бесконечными жалобами, может быть, даже согласилась бы снова стать женщиной – ведь уже не один месяц, несмотря на водоем, несмотря на зайца, несмотря на одиннадцать с половиной тысяч франков, она не подпускает его к себе!

Гроза продолжала бушевать – настоящий ночной фейерверк, освещавший плато негреющим светом только затем, чтобы досадить людям и посеять ужас среди животных.

– Не думай, что я тебя испугался! – заорал он между двумя ударами грома.

Он вышел с непокрытой головой и плюнул от злости; жаль, что у неба нет лица, – оно заслуживает плевка. Больше всего злило его то, что когда вселенная противодействовала ему, некому было погрозить кулаком, некого обругать: перед ним была пустота.

Но зачем зря тратить силы? Лучше вернуться в пещеру и провести там остаток ночи.

Утро вечера мудренее.

Однако сколько он ни вертелся на своем одеяле, как пес в конуре, заснуть он не мог. То он говорил себе, что надо отступиться, положить ключ под порог, бросить все и наняться на угольную шахту; то снова приободрялся, решал продолжать начатое, не думая о будущем, а на заре спуститься в Маё за тачкой; он пойдет за водой с двумя десятилитровыми бутылями по одной в каждой руке, пусть Чернуха обходится, как знает. Он придумал было запрячь лошадь в самодельные сани, как это делали в старину на угольных шахтах; но лошадь, даже если не испугается темноты, вряд ли пройдет по узкому туннелю, загроможденному креплениями, даже в овчарню ее никак не загонишь, а только лишь потому, что дверь там ниже и уже, чем в ее старой конюшне в Мазель-де-Мор.

Время от времени Абель вставал и выходил поглядеть на грозу: все тот же грохот; те же огромные, ослепительные прорывы, в которых вдруг появлялись деревья, скалы, горы, ущелья и тучи; и ему казалось, что он вновь слышит голос своего отца, как в ту ночь, когда страшная гроза уничтожила на корню весь урожай: «Жгучий ветер несется с высот перед лицом Всевышнего, и города будут разрушены, и земля твоя станет пустынею, и не защитит тебя Господь Бог твой». Он пожал плечами. Вполне возможно, что Всевышний и ни при чем во всем этом кавардаке, да и куда бы он мог здесь спрятаться?

Абель снова ложился, и его затягивал круговорот навязчивых мыслей, из которого не было выхода, разве что погрузиться в сон.

Тогда он вставал, зажигал свечу, свертывал цигарку, затягивался горьким дымом, хотя и без того во рту было горько от желчи, разливавшейся от злости и чувства собственного бессилия. Чтобы убить время, он поковырял скалу ломом, но вяло и неуверенно; надо сказать, он чувствовал слабость во всем теле, так как со вчерашнего утра ничего не ел, кроме горсти каштанов, – со вчерашнего утра, ибо ночь уже перевалила за половину. Он бросился наружу, услышав шорох листвы, – нет, это сильный порыв ветра пригнул деревья, поднял столбы пыли и гонит сухие листья, и опять-таки его отец с полным правом мог бы сказать, что Всевышний тут ни при чем: то злой вихрь хлещет деревья и сыплет песок в глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю