412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Батист Андреа » Храни её » Текст книги (страница 23)
Храни её
  • Текст добавлен: 28 июля 2025, 07:30

Текст книги "Храни её"


Автор книги: Жан-Батист Андреа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

– Эммануэле убили! Убили Эммануэле!

Был полдень. Мы возвращались из Генуи, где официально зарегистрировали кандидатуру Виолы. Одна эта поездка дала ей десять новых идей, в том числе идею расширить дорогу в нескольких стратегических точках и наладить ежедневное сообщение между Генуей, Савоной и Пьетра-д’Альба. Пока что любому, кто ехал к нам, приходилось договариваться со счастливым владельцем машины, а потом нередко час тащиться шагом за какой-нибудь тележкой с ослом.

– Убили Эммануэле! Эммануэле убили!

Перед самым въездом в деревню нам навстречу на полной скорости пронеслась машина. На заднем сиденье теснилось несколько человек, и у них на коленях лежало что-то вроде человеческой фигуры. Едва мы въехали на площадь, как чуть не сбили мать близнецов, она прямо бросилась под колеса автомобиля. Растрепанная, ничего не понимающая, она выглядела как безумная.

Она обежала машину и забарабанила кулаками в стекло:

– Они убили Эммануэле! Они убили моего сына!

У нас в Пьетра-д’Альба был свой, уникальный сорт поздних трюфелей, маленьких и плотных, настолько пахучих, что люди говорили, что их можно найти и без собаки. Один местный крестьянин искал трюфели возле Дуба висельников и вдруг услышал крики. Когда все стихло, он выглянул из леса. Под самой большой веткой дуба раскачивался Эммануэле в своей гусарской форме. Табличка у него на шее гласила: «Фашис», без буквы «т». Его повесили самопровозглашенные партизаны: увидели мундир и не стали разбираться, схватили и учинили самосуд. Эммануэле наверняка пытался оправдаться и что-то гундосил испуганно и нечленораздельно, но не сумел объяснить стихийному трибуналу, что его мундиру более ста лет и что его нельзя вешать, пока он не закончит объезд и не доставит всю почту.

– Они убили моего сына! Они убили моего сына!

Но Эммануэле был не просто Эммануэле. Эммануэле был идеей. Живое недоразумение, аномалия – вроде меня. Или, возможно, знак какой-то еще не наступившей нормальности, глашатай мира, в котором такие люди, как он, получат право голоса и не будут никого раздражать, разве что удивлять своим детским энтузиазмом. Но идею, как известно, убить невозможно. И Эммануэле тоже недоубили.

Возможно, оттого, что питавшая его пуповина придушила Эммануэле в родах и он научился довольствоваться несколькими атомами кислорода, а может, потому что грибник нашел его почти сразу после казни и вытащил из петли, Эммануэле выжил. Через неделю он вернулся из генуэзской больницы, по-прежнему улыбаясь. Выглядел он чуть более обалдевшим, чем всегда, но был вполне узнаваем. Один Витторио отметил в нем перемену – теперь и он понимал брата с трудом.

Полицию даже не стали вызывать. На этот раз жители деревни вооружились сами, десять дней подряд прочесывали лес и наконец на закате наткнулись на четверку оборванцев – но оборванцев вооруженных, – которые утверждали, что просто идут мимо, им надо добраться куда-то в другое место. Нет, они ни о каком таком трагическом происшествии не слышали, а узнав, даже с сочувственным видом перекрестились. Вот только на одном из них красовалась роскошная медаль ордена Железного венца, которую Эммануэле любил носить со своим гусарским доломаном. Мужчина заявил, что нашел ее на земле, на тропе. На горе раздались выстрелы. Жители деревни вернулись с медалью, не сказав ни слова. На награде был выгравирован девиз: «Господь даровал – да не отберет рука человеческая».

Эммануэле заплакал, обретя свою медаль. Теперь его огорчало лишь то, что почтовая сумка так и осталась ненайденной. Напавшие бросили ее в лесу, когда поняли, что там нет ничего ценного.

В первое воскресенье после возвращения медали на кафедру поднялся дон Ансельмо. Он скорбел о насилии, захлестнувшем мир, и даже дотянувшемся до Пьетра-д’Альба. Он клеймил тех, кто вершит самосуд вдали от взора людского и Господнего. Послышались протестующие голоса, другие зашикали на протестующих, а священник продолжал говорить, только громче, чтобы заглушить гомон. Тут встала Виола, и воцарилась тишина. Она верила в Бога не больше, чем прежде, но сопровождала на мессу родителей – везла отца.

– Дон Ансельмо прав, – твердо выговорила она. – Если эти люди невиновны, то совершено преступление.

– Даже если они ничего не сделали Эммануэле, у них все равно совесть нечиста! – крикнул кто-то под аплодисменты.

Со своей кафедры дон Ансельмо пытался восстановить порядок. Виола рассказала мне об этой сцене позже, потому что меня там не было.

– Если они виновны, – возразила она, – у нас есть институты, чтобы их наказать. Ветхозаветное время кончилось две тысячи лет назад. И уже год, как кончилась диктатура.

Кое-кто в раскаянии опустил голову, но споры разгорелись с новой силой. Дон Ансельмо чуть растерялся: ситуация выходила из-под контроля, и его самого слегка уязвило сопоставление диктатуры и Ветхого Завета. А потом случилось то, чего никто не ожидал. Треск разнесся по всей церкви и заставил собравшихся умолкнуть. Я поднял глаза и сразу заметил, что купол Сан-Пьетро-делле-Лакриме расколот и один камень едва держится. Он упал прямо в центр трансепта и разбил ту самую Пьету, на которую я так долго смотрел. Когда ступор прошел, все с криками бросились вон. К счастью, от падения камня никто не пострадал.

Дон Ансельмо в секунду помолодел. Он вылетел из церкви, скаля зубы и потрясая кулаком, весь в пыли. С пылом Савонаролы, распекающего Флоренцию за разврат, он объявил остолбенелой деревне, что это Бог послал им знак – знак своего гнева. Устав от войн и людских преступлений, Господь явился и поразил собственную обитель. Настало время покаяться и искупить вину. На этот раз никто не осмелился ему возразить.

Дон Ансельмо моргнул, встряхнулся, словно очнувшись от транса, и с легким удивлением посмотрел на толпу: впервые за пятьдесят лет священства люди слушали его по-настоящему.

Никто не знал, как распространились новости, но две мировые войны, убившие несколько миллионов человек, попутно уничтожили остатки неспешности. На следующий день явились журналисты из Генуи. Через два дня – из Милана, затем из Рима. Вместе со всеми прибыл и Франческо. Ватикан на мгновение задумался, не стоит ли запустить расследование на предмет чуда, а затем обнаружил запросы, которые дон Ансельмо им направлял (а они отклоняли) о дополнительных средствах на работы по укреплению храма после небольшого проседания грунта в его окрестностях. Чудо оказалось чисто геологического происхождения, что не исключало варианта увидеть в нем перст указующий. И указующий на то, что громкая медийная акция сразу по выходе из войны – совсем не плохая идея. Кто-то кому-то позвонил по телефону, и в банке Ватикана – Istituto per le Opere di Religione – открылась целевая линия финансирования с названием «Сан-Пьетро-делле-Лакриме».

Через три дня после происшествия кардинал Франческо Орсини собрал журналистов под куполом, перерезанным трещиной шириной в почти сантиметр. Бедная Пьета погибла.

– Дорогие друзья, я обращаюсь к вам как человек, как священник и как уроженец Пьетра-д’Альба. Господь подал нам знак. Но Господь не грозит нам. Господь не карает. Здесь Он посылает нам просьбу о примирении. Поэтому я объявляю вам, что по представлению Его Святейшества Папы Пия Двенадцатого Ватикан возьмет на себя ремонт купола и все необходимые работы по укреплению храма. Я также сообщаю вам, что мы попросили скульптора, который так много сделал для нашей семьи и для нашей страны, который боролся с фашистской тиранией даже ценой собственной свободы, – мы попросили Микеланджело Виталиани взяться за создание новой Пьеты для нашей церкви.

Я стоял в толпе вместе со всеми и не смог скрыть изумления. Виола придавила мне ногу и махнула рукой, чтобы я молчал. Вокруг толпились люди, все поздравляли меня. Франческо, естественно, ни о чем меня заранее не спросил, и я ни на что не соглашался, но эти детали мало что значили для жителей деревни, жаждущих примирения. Мне удалось уклониться от журналистов, но они ловко вывернулись и напечатали, что я уже в разгаре творческого процесса и меня нельзя беспокоить. Через час я ворвался в ризницу, где меня ждали Виола, братья Орсини и дон Ансельмо. С площади доносились крики радости, кто-то палил холостыми в воздух.

«Примирение!» – только это слово было на устах у жителей деревни. «Примирение!» Все обнимались. После всего пережитого трудно было винить людей за это, что не помешало мне накинуться на Франческо.

– Ты мог бы спросить мое мнение, не считаешь?

– Извини. Я думал, ты будешь рад способствовать возрождению этой церкви.

– На которую вы годами не обращали внимания, потому что она не служила твоим амбициям?

– Да ладно, Мимо, гнев застит тебе глаза. Или усталость. Я не могу понять, почему ситуация тебя так гневит?

– Я злюсь, потому что я не цирковая обезьяна. Я не работаю по приказу.

– По-моему, в последние годы ты сделал довольно много работ на заказ, раз уж речь идет об уязвленной гордости.

Дон Ансельмо положил руки нам на плечи. И мы оба, кардинал Франческо и скульптор Мимо, опустили глаза, как двое провинившихся детей.

– Будет вам, братья мои, мы все стремимся к одному и тому же. Давайте забудем, кто что сделал и не сделал. Примириться – значит забыть прошлое и обратиться к будущему. Мимо, ты же так критиковал эту Пьету, когда был маленьким, помнишь? Говорил, что у нее слишком длинные руки или что-то в этом роде. Кто, как не ты, выросший в этой деревне, талантливейший художник, подарит нам новую Пьету?

– Ты хорошо заработаешь, – добавил Стефано, приподняв бровь. – У них в Istituto денег куры не клюют.

– Я уверен, Мимо сделает это не ради денег, – продолжил Франческо. – Хотя верно и то, что оплата будет соразмерна таланту.

– Думаю, я достаточно помогал Орсини. Мы в расчете. Оставьте меня в покое. – Я направился к выходу.

– Мимо. – Виола сделала шаг вперед и повернулась к священнику: – Дон Ансельмо, вы не могли бы дать нам несколько минут?

– Конечно.

Священник покинул собственную ризницу, оставив меня на растерзание братьев Орсини и их сестры. Виола посмотрела на братьев.

– Не изображайте невинных овечек и меценатов. Вас волнует только слава семьи. Возможно, тебя, Франческо, заботит и слава твоего покровителя, Пия Двенадцатого. Ты прав, Мимо, мои братья прежде всего думают о себе. Но я тоже прошу тебя принять этот заказ. Если я хочу что-то изменить, меня должны избрать. Люди знают, что мы близки. Приняв это предложение, ты поможешь и мне. Впервые за всю мою жизнь то, что полезно для Орсини, принесет пользу и мне.

Двух братьев не оскорбил их собственный портрет, который нарисовала Виола. Стефано ее доводы просто удивили. Франческо, который прекрасно знал, что она соображает не хуже него, был удовлетворен тем, что игра выиграна, поскольку я ни в чем не могу отказать Виоле.

– Очень хорошо, – ответил я. – Я сделаю вам Пьету.

– Тебе понадобится камень, – пробормотал Франческо, – настоящий камень. Мы можем съездить в…

– Камень у меня уже есть.

Они ушли, чуть ли не подпрыгивая от радости. Стефано вернулся домой, Франческо в Рим, Виола нырнула в толпу, еще стоявшую на паперти. Дон Ансельмо вернулся через несколько минут – я сидел на деревянном сундуке, обхватив голову руками.

– Монсеньор Орсини сообщил мне новость. Спасибо, Мимо. – Затем он нахмурился: – Ты как будто не в своей тарелке.

– Все хорошо, дон Ансельмо, все очень хорошо. – Как я мог ему признаться, что ослеп?

Я прибыл во Флоренцию через два дня, поездом в 17:56. Почти в тот же час, как когда-то, обманутый дядей. Стояла уже не зима, а весна, и ощущения при выходе из поезда были совсем другие. Флоренция улыбалась и как будто робко старалась понравиться. Стеснялась – и заманивала в лабиринт своих улиц чуть заметными знаками: закатным лучом, приоткрытой дверью. Рим был мне другом. Флоренция – любовью. Не случайно французские слова fille и ville, «девушка» и «город», разнятся лишь одной буквой.

Метти встретил меня на вокзале. Мы проделали тот же путь, что и раньше, опять пешком, почти молча. Он потянул за брезент в углу мастерской и раскрыл сохраненный им блок каррарского мрамора, того самого, что предназначался для создания «Нового человека». Он согласился спрятать его у себя перед самым моим выступлением в академии.

Я положил руку на глыбу. Камень говорил со мной. Он был удивительно прекрасен и плотен. Чутье подсказывало мне, что он идеален, что никакая скрытая трещина не испортит работу скульптора. Но этим скульптором буду не я. Потому что, сколько бы я ни смотрел на него, я ничего не мог в нем разглядеть. Вернее, я видел только прошлое, десятки статуй, которые уже изваял.

– Ты ослеп, да? – тихо сказал у меня за спиной Метти.

Я не обернулся и не убрал руку с глыбы.

– Да.

– То же случилось со мной, когда я вернулся с войны. Я мог бы как-то работать одной рукой, найти способ, как-то подстроиться. Но я перестал видеть. Просто каменные глыбы, внутри которых пустота.

– Я уже десять лет не вижу ничего, кроме пустых каменных глыб. Интересно, что ваять это не мешает.

– Но ты не возьмешься за эту работу.

– Нет. Хватит с меня вранья.

– Ты вообще больше не будешь ваять, да?

Наконец я обернулся. И выкинул слово, которое напугало меня меньше, чем я думал:

– Нет.

– Как же ты выпутаешься? В газетах статую уже именуют «Пьетой Орсини».

– Неофициально попрошу Якопо выполнить заказ.

– Якопо?

– Моего бывшего помощника. Он сейчас работает в Турине, но согласится. Когда он закончит статую, то есть примерно через год, всем будет абсолютно безразлично, кто ее автор. Он может работать у вас?

– Никаких проблем.

Левой рукой я взял его руку и пожал:

– Спасибо. До встречи, мастер.

– До встречи, Мимо.

Я провел неделю во Флоренции, откуда позвонил Франческо и сообщил, что начал обтеску блока. Если бы он послал кого-нибудь проверить, а он вполне мог так поступить, отчет подтвердил бы мои слова. На самом деле мои помощники в Риме обтесали блок еще раньше, когда я его приобрел. Углы были сглажены, и задана общая форма – треугольная. Она идеально подошла бы для Пьеты.

Прежде чем сесть на поезд обратно в деревню, я заехал на ярмарочный пустырь. Это был уже не пустырь, а стройплощадка, где возводилось восьмиэтажное здание – бетонный параллелепипед, глядевший на меня недобрыми глазками узеньких окон.

До выборов оставался месяц. Скорая расправа жителей деревни имела хотя бы одно положительное последствие: бандитские набеги прекратились, и дороги снова стали безопасны. Видимо, они все же наказали настоящих виновников. Или жестокость, столь неожиданная для этих покорно-пассивных мест и даже для тех, кто ее свершил, отпугнула остальных.

Виола воспользовалась возможностью и колесила по дорогам, посещая самые отдаленные уголки своего избирательного округа. С приближением лета дни становились длиннее, хотелось отдыха и ласки. Потом эти осененные Гесперидами ночи разродятся целым сонмом ребятишек.

О своей слепоте я не сказал Виоле ни слова. Я уверял ее, что начну ваять после выборов. Хотел объяснить все потом – знал, что она поймет. Нас звала дорога, бесконечная и радостная. Мы часто засыпали, привалившись друг к другу на заднем сиденье машины, оставляя Зозо в качестве часового. Уезжали рано утром и возвращались поздно вечером. И потому не заметили, как за одну майскую неделю апельсины и лимоны припудрились пылью с равнины. Эту пыль принес не ветер – трамонтана, сирокко, либеччо, понан или мистраль, – а «Фиат-2800», несколько раз приезжавший на виллу Орсини и покидавший ее.

С тех пор, как треснул купол Сан-Пьетро-делле-Лакриме, маркиз уже не был прежним. Каждый раз, когда его привозили к воскресной мессе, он ерзал на стуле, выл, протягивая единственную активную руку к поврежденной фреске, как раз между адом и раем. Что он там видел? Предстоявшую ему дорогу? Годы собственной юности, когда он столько раз разглядывал этот купол и росписи в нетронутой целостности, дремал под ними во время бесконечных месс, брал в жены маркизу, крестил детей, отпевал старшего? И вот теперь этот купол и фреска перечеркнуты уродливым черным зигзагом. Ремонтные работы начались. Эксперты твердо заверяли: все восстановят в практически первозданном виде. Центр трансепта занимали строительные леса, и службы временно проводились в боковой часовне, не способной вместить всех желающих. После двух церковных празднеств, испорченных выкриками и стонами маркиза, решили больше в церковь его не возить. Дон Ансельмо еженедельно ходил причащать его на виллу Орсини.

За две недели до выборов настроение Виолы резко упало. Я не раз был свидетелем ее уходов на дно и не беспокоился. Она делала вид, что все в порядке, но пока мы ехали, ее взгляд блуждал по окрестностям. Ей больше не хотелось говорить. Зато с теми, кого она называла своими будущими подопечными, напротив, она снова становилась самой собой, радостной и внимательной. Она пожимала человеку руку – и получала голос. Затем на обратном пути снова впадала в меланхолию. Однажды утром я зашел за ней и увидел, что она опирается на трость. Я сказал, что забыл в доме какую-то мелочь, нашел Стефано и поделился с ним своими тревогами. Он пожал плечами:

– Наверное, дни такие, у женщин бывает раз в месяц, ну ты понимаешь, о чем я.

Дата выборов приближалась, и теперь нередко мы получали то яйца, брошенные в лобовое стекло, то, что еще досадней, проколотое колесо. Зозо оказался ценнейшим помощником и неизменно возвращал нас на правильную стезю. Пьетра-д’Альба застыла в ожидании, все затаили дух. По обочинам дороги, в полях замедлился темп работ. Крестьяне, опираясь на вилы, задумчиво провожали нас взглядом. Возможно, задавались вопросом, предпочитают ли они короля – прежнего, Витторио-Эммануэле, уже сменил его сын Умберто – или республику: выбор между ними надо было сделать в тот же день.

По возвращении в мастерскую я узнал, что Витторио уезжает на две недели в Геную и вернется только ко дню голосования, а потом снова поедет туда. Они с Анной, постоянно видя друг друга при передаче детей, которые уже не были детьми, взяли привычку подолгу гулять вместе и беседовать. Когда приходило время расставаться, всегда возникал момент небольшого смущения, какое-то непроизнесенное «а может» витало в воздухе. Витторио намеревался воспользоваться этим пребыванием, чтобы выгулять немного мою мать и свою собственную, которые очень подружились, вывезти их из Пьетра-д’Альба. Полупризнанной целью было, если получится, вернуть Анну. Эммануэле напросился участвовать в этой сентиментальной туристической эпопее. Он боялся оставаться один, почти каждую ночь ему снилось, что банда безликих мужчин пытается его повесить. Один парнишка из деревенских взялся развозить почту, пока он не вернется. Моя мать расчувствовалась, уезжая, и снова пролила несколько аметистовых слез, как в 1916 году, когда сажала меня на поезд. Мне пришлось напомнить ей, что она уезжает всего на две недели и будет в часе езды отсюда, но в Италии в каждой поездке есть потенциал легендарного странствия. Витторио по дороге высадил меня перед церковью, потому что я обещал дону Ансельмо чуть подремонтировать одну скульптуру на портале, не снимая ее оттуда. Все равно Виола прекратила поездки. До выборов оставалась всего неделя. Жребий был брошен.

Я вернулся в мастерскую пешком. Это был один из тех чудесных весенних вечеров, когда в воздухе пахнет глицинией и жасмином, даже когда поблизости нет ни того, ни другого. Я вышел из деревни и спускался к плато, когда рядом со мной остановилась машина. Задняя дверца открылась, показался Франческо.

– Залезай.

– Разве ты не в Риме?

– Садись, Мимо.

Я повиновался, убежденный, что он обо всем догадался. Он знал, что я не буду ваять его Пьету, что я решил поручить работу другому. Но за всю дорогу он ничего не сказал, просто смотрел в окно. На перекрестке его водитель свернул направо и высадил нас перед входом на виллу Орсини. Там, омытая пурпурной водой сумерек, уже стояла другая машина, «Фиат-2800». Франческо надел кардинальскую дзукетту и пошел впереди меня в обеденную залу.

На пороге меня ждало изумление. За столом, который не был накрыт к ужину, ждало несколько человек.

Маркиз, маркиза, Стефано. И против них с другой стороны стола – старик Гамбале в окружении двух сыновей. Франческо сел возле брата и указал мне место с краю стола.

– Как продвигается работа над Пьетой? – вежливо спросил он.

– Нормально.

Я настороженно сел и молча обвел всех взглядом. В комнате пахло пчелиным воском. К нему примешивался запах пота, исходивший от Гамбале, которые провели день на своих цветочных полях. Маркиза время от времени прикрывала нос платочком. Но был и другой запах, еще более явственный, – запах финала.

– Мы пригласили тебя, – сказал наконец Франческо, – чтобы поделиться важной информацией. Семьи Орсини и Гамбале наконец примирились. Это мощный символ на заре новой эры.

Гамбале подтвердили его слова кивком – скупые на жесты, бесстрастные жители гор.

– Поздравляю. Я рад за вас, хотя так и не понял, из-за чего вы враждовали.

Наступило долгое, чуть неловкое молчание, затем старший Гамбале произнес хрипловатым голосом:

– Как бы то ни было, а веские причины были.

– Семья Гамбале любезно уступает нам землю, которая отделяет наши поля от принадлежащего нам озера. Таким образом мы сможем не только восстановить акведук и устроить орошение, как захотим, но и использовать половину земли для посадки четырехсезонных лимонов и валенсийских поздних апельсинов, что позволит поднять урожайность на шестьдесят процентов. На другой половине земель мы посадим бергамот, который откроет для нас очень прибыльный парфюмерный рынок.

– А взамен? – спросил я.

– Взамен, – подался вперед Стефано, – Виола должна отказаться от участия в выборах.

Я вскочил. Франческо мрачно взглянул на брата и сделал жест умиротворения. Я уселся на место, тяжело дыша.

– Есть проблема, Мимо. Присутствующий здесь Орацио, – он указал на старшего из сыновей Гамбале, – является кандидатом на выборах в законодательное собрание. Он выдвинулся, потому что группа… инвесторов рассчитывает на его поддержку в прокладке автомагистрали в соседней долине.

– А Виола препятствует проекту, – прошептал я. – И Виола победит.

Орацио что-то буркнул и почесал бородатую щеку. У него было лицо зверя, да он и был зверюгой, но лисьи глазки горели умом.

– Виола не выиграет, потому что откажется в пользу Орацио, – поправил Франческо. – Это соглашение послужит усилению обеих наших семей.

– А что думает сама кандидатка?

Стефано усмехнулся, а его брат вздохнул.

– Ты ее знаешь. У нас с ней был такой же разговор неделю назад. Она несгибаемая. Ты – наш единственный шанс ее переубедить.

– Я? Зачем мне ее переубеждать?

Новые нерешительные переглядывания. Стефано открыл было рот, но Франческо опередил его. Кажется, я уже догадывался, что именно он скажет.

– Потому что инвесторы, о которых идет речь, – это люди, которым нельзя перечить. Мы живем в непростое, но увлекательное время. Мир меняется. Никто не может этому противостоять. Наша задача – сопровождать это изменение.

– Подожди, правильно ли я тебя понимаю?

– Да, были угрозы, – признал Франческо.

Впервые заговорил Орацио:

– Это не просто угрозы. Если вашу сестру изберут… – Он чиркнул пальцем по шее.

Наступила потрясенная тишина, и сам он как будто смутился.

– Заметьте, мы не имеем к этому никакого отношения, – добавил старик Гамбале. – Мы с ними договорились, что Орацио выдвинется в обмен на щедрый вклад в наше дело. Разве мы виноваты, что в Риме вдруг решили пустить женщин в политику, а ваша сестра собралась баллотироваться. Мы ей зла не желаем и сами ее не тронем. Есть правила. Но эти люди… – Он покачал головой.

Я не был наивен и знал, что насильственное объединение страны, которой едва исполнилось семьдесят лет, не обойдется без множества конфликтов. Что люди используют эти конфликты и создают сети. Что война и ее последствия предоставляют этим сетям многочисленные возможности для обогащения.

– Кампана, в принципе, был прав. Вы и правда чертова банда ублюдков.

– Ты судишь предвзято. Мы любим сестру и будем ее защищать. Но ситуация сложная, и есть простое решение.

Я засмеялся.

– Я уверен, что ты так или иначе планировал этот шаг с восьми лет. Скажи мне, Франческо, ты вообще веришь в Бога?

Франческо отвел глаза, скрытые круглыми очками. Не из трусости, а потому, что он уже смотрел вперед и видел гораздо дальше любого из нас.

– Я верю в Церковь, а это то же самое. В отличие от режимов и тиранов, Церковь – явление непреходящее.

– Потому что еще никто не вернулся с того света, чтобы сказать, выполняет она свои посулы или нет. Знаешь что? Мне до смерти надоела ваша психованная семейка. – А потом, поскольку за тридцать лет общения с Орсини все же научился разворачивать ситуацию в свою пользу, я добавил: – И еще я не буду ваять твою Пьету. Ищите другого скульптора.

А поскольку Франческо за тридцать лет общения с Мимо Виталиани тоже научился его понимать, он ответил:

– Виола у себя в комнате.

Дверь была открыта. Виола сидела за столом, погруженная в чтение. Увидев меня, она закрыла книгу и сняла овальные роговые очки, которых я никогда у нее не видел.

– Не знал, что теперь ты читаешь в очках, – заметил я.

Виола не ответила, просто вопросительно посмотрела на меня. Я положил очки на обложку книги, кожаного тома с названием, тисненным золотом, прямо из семейной библиотеки. Это было эссе Джона Локка о человеческом разумении. Комнату освещала только лампа, при которой Виола читала. По стенам медленно карабкалась тьма, съедая зелень, бумажные цветы, бахрому и кисти, целый мир финтифлюшек, вовсе не подходящий Виоле и не изменившийся с момента моего первого эффектного появления в ее спальне.

– А я сижу и думаю, когда же они пришлют тебя, – наконец пробормотала она.

– Виола, я знаю, что ты мне ответишь…

– Если знаешь, давай не будем терять время. Спустись и скажи им, что не смог меня отговорить. – И она снова открыла книгу.

– Ты не понимаешь. Тебя убьют. Или причинят столько боли, что ты сдашься. За этим стоят большие деньги. Можно найти другое решение. Например, ты не снимаешь кандидатуру, но даешь им построить их чертово шоссе.

Виола пристально смотрела на меня, приподняв одну бровь. Я разозлился.

– Я не останусь, я не хочу это видеть. Я этого не вынесу. Они способны на худшее.

Она по-прежнему молча смотрела на меня. В ярости я пнул какой-то пуфик, и тот отлетел к самой кровати.

– Черт побери, ты не можешь быть как все? Просто нормальной, хоть раз в жизни?

Ее лицо исказилось от гнева, и тут же его сменила печаль.

– Прости меня. Я не хотел тебя обидеть.

– Нет, Мимо, это правда. Всю жизнь мне нужен был ты, чтобы оставаться нормальной. Ты – мой центр тяжести, и потому тебе не всегда приходится легко. Но есть во мне ненормальность, с которой не справишься даже ты: я – женщина, и я не знаю, что с этим поделать.

Она ускользала от меня, я это чувствовал, она всегда ускользала от меня. Я взял ее за руку, чтобы удержать.

– Давай уедем, Виола. Мне надоело вечное насилие.

– Отъезд ничего не изменит. Худшее насилие – это привычка. Привычка, из-за которой такая, как я, умная женщина, а я себя считаю умной, не может решать за себя. Мне столько раз это повторяли, что я поверила, будто они знают что-то, чего не знаю я, будто у них есть секрет. Единственный секрет в том, что они ничего не знают. Вот что отстаивают сейчас мои братья и Гамбале. – Виола слегка задыхалась, ее щеки покраснели, как будто она заранее готовила аргументы – и, несомненно, так оно и было.

– А если тебя убьют, какая будет польза?

– Никто мне ничего уже не сделает. Я вынесла все. И знаешь, кто причинил мне больше всего зла? Я сама. Пытаясь играть по их правилам. Убеждая себя, что они правы. Падение с крыши, Мимо, не длилось и нескольких секунд. А дальше я падала двадцать шесть лет. Теперь все кончено. – Она выпрямилась и добавила, улыбаясь: – Я – та, что не гнется, как сказала бы одна моя юная знакомая.

Мне было совсем не смешно ее слушать. И она уже меня не восхищала. В этот момент мной владел только страх.

– Виола, послушай меня внимательно. Я не шучу, когда говорю, что не вынесу, если кто-то причинит тебе боль. Я бы принял за тебя пулю, если бы мог, без колебаний, но какой в этом смысл? Следующая пуля все равно будет твоя. Я прошу тебя… Нет, я умоляю тебя в последний раз – сдайся. Будь благоразумна. Мы найдем решение позже. Мы же всегда находили.

– А если я откажусь?

– Я уеду. Сегодня же вечером. Я серьезно. Ты больше не увидишь меня.

Она медленно кивнула. Затем вынула из своей книги то, что я сначала принял за закладку, и протянула мне.

Это был закрытый конверт.

– Если со мной что-нибудь случится, я хочу, чтобы ты это прочел. Но не раньше. Дай слово.

– Виола…

– Ты серьезно сказал? Ты действительно собираешься уехать?

– Если не передумаешь, то да.

– Тогда клянись.

Я взял письмо, совершенно убитый.

– Клянусь.

Она вернулась к книге, уже не обращая на меня внимания. В свои римские годы я часто посещал игровые залы, много проигрывал, но и выигрывал по-крупному. Я побеждал, когда действовал очертя голову, когда ничего не боялся. Когда двигаешь ставку в середину стола, надо делать это небрежно, как будто думаешь о чем-то другом, как будто неважно, выиграешь ты или нет. И тогда многие опытные игроки попадались на мой блеф.

– Прощай, Виола. – Я развернулся.

Когда я уходил, меня остановил ее голос:

– Мимо!

Она отсалютовала мне, приложив два пальца к виску.

– Пока, Francese.

Стефано и Франческо ждали меня на первом этаже, у вестибюля из зеленого мрамора. Я прошел мимо них, не останавливаясь:

– Идите вы все.

Франческо нахмурился и двинулся к машине, ждавшей его снаружи. Минуту спустя, когда я шагал по направлению к главной дороге, мимо меня в облаке пыли проехал автомобиль и свернул на Рим.

Придя в мастерскую, я не колебался ни секунды.

– Уезжаем, – объявил я Зозо.

– Но куда?

– Не знаю. Куда угодно.

– Я не бывал в Милане…

Уже темнело, когда я бросил чемодан на заднее сиденье. Небо над нашими головами тяжелело темнопузыми тучами, сверкало зарницами. Мы направились на север. Вскоре разразилась гроза, одна из последних гроз перед наступающим летом, все кипело, пахло смертью и цитрусовой настойкой. Я не переоделся. Конверт Виолы так и торчал из внутреннего кармана пиджака, брошенного рядом с багажом. Я взял его, прикинул на ладони, хотел что-то разобрать сквозь бумагу, но из-за темноты ничего не увидел. После долгой борьбы с собой я положил его обратно в карман. Потом снова вытащил и вскрыл. На листе, сложенном втрое, было несколько строк, написанных зелеными чернилами:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю