Текст книги "Храни её"
Автор книги: Жан-Батист Андреа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
«Пьету» Виталиани перевезли в Сакру во втором полугодии 1951 года, точная дата не известна. Сакру выбрали из соображений изолированности и малого количества посетителей. «С тех пор многое изменилось», – размышляет падре Винченцо. Ее упаковали в три оболочки: наружный металлический контейнер и два деревянных ящика. Несмотря на скандал, а может быть, даже благодаря ему произведение обладало огромной ценностью: это одна из немногих статуй Мимо Виталиани, которая уцелела при его почти сверхъестественной способности наживать неприятности.
Транспортировка изделий из мрамора опасна тем, что скрытые микротрещины при ударе могут разрушить статую. В то время произведения искусства путешествовали мало. И когда их перевозили, нередко случались повреждения. Чтобы найти наилучший способ защиты «Пьеты», было заказано исследование, и американская компания «Куперз» представила прототип материала под названием «пенополистирол». Результаты этого исследования будут повторно использованы для транспортировки другой «Пьеты», работы Микеланджело Буонарроти, которую в 1964 году повезут на Всемирную выставку в Нью-Йорке.
Однажды в 1951 году дверь подземного хода закрылась за творением Виталиани, и на этом его история заканчивается. Последовавшее было лишь серией мер безопасности, которые по ходу распространения слухов о ее присутствии становились все строже. После истории с Ласло Тотом была установлена современная система сигнализации.
Падре Винченцо складывает последние документы, убирает их обратно в сейф и запирает его. Шестерни вращаются бесшумно, управляя цилиндрами и штифтами. Старинный шкаф опять похож на старинный шкаф. Винченцо снова водружает ключ на шею и чуть вздрагивает, обернувшись к окну. Он не заметил, как стемнело. В кабинете стоит ледяная стужа. Когда он просит установить нормальную систему отопления, вечно ссылаются на нехватку средств, и он приходит в раздражение. Вера, конечно, греет, но всему есть предел.
Винченцо выключает свет и спускается обратно по Лестнице мертвых. При такой толщине стен не должно слышаться ни малейшего шума, но всегда что-то поскрипывает, потрескивает, свистит. Может быть, так храпят мертвые. Винченцо продолжает спускаться, легко ориентируясь в лабиринте коридоров, инстинктивно пригибаясь при снижении свода, снова поднимается по лестнице и входит в келью умирающего.
Четыре брата все так же бдят у одра Мимо Виталиани. Здесь и доктор, он кивает Винченцо и приподнимает одно веко скульптора, укрытое копной седых волос. Врач направляет луч на зрачок – тот не реагирует.
– Осталось недолго.
– То же самое вы говорили утром.
Винченцо ответил чуть резче, чем нужно, и жестом просит его извинить. Эти заострившиеся черты, проступающие кости черепа, чуть оскаленный рот, прерывистое дыхание, потрескавшиеся губы, – глядя на них, хочется, чтобы наступил конец. По сути, Мимо Виталиани был ему почти что другом.
Он поворачивается к монахам и говорит им, что заступает на вахту сам. Те протестуют: «Падре, это может продлиться всю ночь, ведь он не сдается», но падре с улыбкой отпускает их. Мимо Виталиани уйдет, когда уйдет. Кто знает, что за мысли бродят под этим крупноватым черепом. Кто знает, бродит ли там вообще что-нибудь.
Падре Винченцо садится у кровати, берет горячую руку скульптора и ждет.
Официально меня освободили в конце апреля 1945 года. Муссолини только что арестовали, приговорили и повесили вверх ногами на миланской бензоколонке, той самой, где годом раньше выставляли на всеобщее обозрение тела пятнадцати расстрелянных фашистами партизан. На самом деле я вышел месяцем позже, столько времени заняли все формальности во взбаламученной стране. Франческо ждал меня возле тюрьмы в черном лимузине. Его сутана была украшена красными пуговицами, на правой руке сверкало золотое кольцо, увенчанное сапфиром. Между двумя бомбардировками он стал кардиналом. Франческо временно устроил меня в служебной квартире в Ватикане. Моя студия выходила на крышу небольшой часовни и в полдень превращалась в жаровню из-за солнца, которое отражалось от оцинкованного железа. После тюремной камеры студия казалась огромной. Я потерял пятнадцать килограммов. Насмешники поговаривали, что тюрьма хотя бы сделала меня стройным.
Несмотря на окончание войны, напряженность в стране оставалась высокой. Антифашистская чистка шла вовсю, пособников режима выслеживали, чинили им скорую расправу. Умеренные антифашисты опасались, как бы эта неназванная гражданская война не превратилась в коммунистическую революцию. Чтобы исправить ситуацию, решили снова дать людям право голоса. Свободных выборов не было с 1921 года, и новые назначили на второе июня 1946 года. Наконец-то бразды правления страной окажутся в руках законодательной ассамблеи. В ходе того же голосования итальянцам предложат выбрать между монархией и республикой. Я наблюдал за всей этой ажитацией равнодушно, щурясь от ослепительного цинкового солнца. Теперь, когда диктатура пала, я мог завязать с политикой раз и навсегда. По крайней мере, я так думал.
Многие месяцы я жил отшельником. Все казалось слишком большим и слишком шумным. Но потихоньку бывшие друзья стали вытаскивать меня на свет. «Если ты собираешься и дальше так жить, нечего было покидать тюрьму», – сказала моя сербская княжна, которая теперь трансформировалась в военного фотографа. Потерять вкус к свободе еще хуже, чем утратить ее саму. Княжна волоком тащила меня на нужные приемы. И хотя они меня больше не забавляли, привычка вернулась с легким запахом рождающегося дня, когда светает, а город еще спит. Я убедился и в том, что моя звезда, которую я считал погасшей, сверкала ярче, чем когда-либо. Я стал олицетворением антифашизма. По мне сверяли политические взгляды. И главное, спрашивали, не осталось ли свободного места в моей книге заказов. Я врал, делал вид, что все заполнено. Мне расхотелось ваять.
Восстановив силы, я вернулся в Пьетра-д’Альба с намерением никогда больше не покидать деревню. Я прибыл туда в марте 1946 года, с той же окружностью талии, что и тридцать лет назад, только поседевший. Как и при каждом моем возвращении, Витторио встречал меня перед домом, на усыпанном гравием дворе. В свои сорок пять он выглядел неплохо и так и не набрал вес, потерянный после ухода Анны. Хотя при этом он почти совсем облысел, что ему даже шло. Мать в свои семьдесят три года держалась бодро, хотя как будто стала быстрее выдыхаться. Мы мало говорили.
Мастерская заботами моего друга была полностью отремонтирована. От погрома не осталось ни малейшего следа. Стекла вставлены, стены очищены, надписи «большевик», «дружок евреев» скрыла свежая побелка.
Дорога меня утомила. Надо бы навестить Орсини, поприветствовать Эммануэле, мать близнецов, дона Ансельмо – все подождет. Я мечтал лишь о кровати. Но новость о моем возвращении, должно быть, опередила меня или распространилась со скоростью лесного пожара. Потому что в тот вечер, когда я, как всегда, чуть ли не весь высунулся из окна, чтобы закрыть ставни своими коротенькими ручками, я увидел красный огонек на вилле Орсини. Теплый ласковый свет, которого я не видел двадцать лет и на который не откликнулся, когда его зажигали в последний раз.
В тюрьме я научился разговаривать сам с собой и тут же прошептал:
– Иду.
В дупле лежал клочок бумаги с единственной строчкой: «Я тебя жду».
Я снова шагал по тропинке к кладбищу, но чуть менее проворно, чем раньше. Хотя я и ходил по камере, как мог боролся с неподвижностью и следовал советам тюремных товарищей, мне потребовалось много месяцев, чтобы вернуть былую гибкость или то, что от нее осталось в сорок два года.
По привычке – я помню, это слово, «привычка», мелькнуло у меня в голове, хотя я не ходил этим маршрутом много лет, – я прибыл первым. Вечер был теплый, приближалась весна. Стояла ночь тайных радостей, шалостей и огня, который потом угаснет. Она появилась пятью минутами позже. Меня охватило какое-то неописуемое чувство. Из леса вышла не та девушка, чьи пернатые мечты разбились у подножия елей. И не образцовая супруга avvocato Кампаны. И тем более не идеальная младшая маркиза Орсини.
Это была она. Виола. Я видел это по ее походке, по чуть заметной улыбке в уголках рта, которая означала, что она опять знает что-то такое, чего не знаю я, по живым пальцам, готовым осуждающе ткнуть в кого-то или радостно указать в будущее. Она подошла и положила мне на щеку свою одетую в перчатку руку. Я долго смотрел на Виолу. Несколько белых нитей, вплетенных в черную копну волос. Морщинки в уголках глаз, которые я раньше не видел. Скулы выступали чуть сильнее, контур подбородка – четче. Мы сдерживали первые слова, не зная, будут ли они банальны или потрясающи, чтобы подольше насладиться их вкусом. Ее рука скользнула вниз к моей ладони и потянула меня к кладбищу. Я знал, куда именно мы идем. Не говоря ни слова, мы вытянулись на могиле Томмазо Бальди, и, ей-богу, я услышал довольный вздох маленького флейтиста.
– Я познакомился с Бартоломео Пагано, – сказал я.
– И какой он?
– Огромный.
Млечный Путь лениво тек у нас над головами. Когда ты взрослеешь, все кажется меньше, кроме кладбищ. Западная его часть, когда-то заброшенная, теперь пестрела новыми могилами. Кипарисы выросли и напоминали, в нашем перевернутом мире, огромные зеленые морковки, посаженные на звездном поле.
– У меня всегда были проблемы со временем, – прошептала Виола.
– Чем тебе не угодило время? Ты по-прежнему привлекательна.
Виола не думала меня благодарить. Она с удовольствием принимала комплименты, но не старалась выглядеть красивой. И все же она была красива или, вернее, казалась красивой женщиной. Тот же старый фокус с превращением в медведицу – направить взгляд смотрящего туда, куда нужно иллюзионисту. Я долго смотрел на животное и не заметил, что на нем другое платье. Тот, кто смотрел на Виолу, замечал только ее глаза и забывал про удлиненное лицо, которое досталось ей от отца, и тонковатые губы и думал только: «Она прекрасна!»
– Вчера, – помолчав, продолжила она, – я обнимала красивого мужчину в военной форме, своего брата Вирджилио, который уходил на войну. От него пахло амброй и мылом. А сегодня ночью мой брат – скелет в военном мундире, от которого пахнет тленом. Вчера было двадцать пять лет назад. Время не везде течет с одинаковой скоростью. Эйнштейн прав.
– Напиши ему, он будет счастлив.
– Думаешь? – спросила Виола самым серьезным тоном.
Я не удержался от смеха, и она минуту дулась. Наконец она встала, отряхивая платье от приставших веток и сухих лепестков.
– Придешь к нам завтра на ужин?
– Ну уж нет, – буркнул я. – Что там еще должно случиться?
– Ничего не случится, Мимо. Будет просто ужин.
– С тобой никогда не бывает просто ужина.
– Не смеши. Ты проводишь меня назад на виллу? Дороги сейчас не вполне безопасны.
По дороге Виола сообщила мне о последних событиях. Она не преувеличивала, дороги были небезопасны, и скажи она мне это раньше, я бы вел себя осмотрительней. Под покровом ночи орудовали разные голодранцы, самопровозглашенные партизаны, которые устраивали облавы на фашистов. На самом деле большинство были просто бандитами, которые пользовались периодом междувластия для грабежей и вымогательств. Ходили слухи, что Гамбале снюхались с кем-то из этого сброда. И не стыдились иногда срубить или спалить несколько деревьев в поместье Орсини, а потом все свалить на бандитов. Но и Стефано во главе отряда драчунов тоже любил шататься по долине Гамбале и без зазрения совести мог поколотить кого-нибудь из их семьи. А потом оправдывался, что его люди совершенно случайно приняли Гамбале за бандита, просто ошиблись.
Даже ночью я видел, что после разрушения акведука поля утратили былое великолепие. Они были ухожены, прополоты и далеки от того заброшенного состояния, которое последовало за чередой засушливых 1920-х годов. Но урожаи падали. Виола предсказывала снижение цен на апельсины. Если она окажется права, это не предвещает ничего хорошего, – а она всегда оказывалась права.
Когда пришла пора расставаться, Виола повернулась ко мне:
– Sit felix profitus, optime Leo, nam totos tres anni te non vidi. Спокойной ночи, Мимо. Мне нравится твой вид, когда ты не понимаешь, что я сказала.
Она пошла к вилле, накинув на плечи шаль, – трогательная тонкая тень, ковыляющая сквозь январскую ночь.
– Виола!
– Да?
– «Это счастливая встреча, дорогой Лев, ведь я не видела тебя целых три года». Ты заставила меня прочитать эту книгу Эразма, где беседуют лев и медведь. Ты тогда вздумала учить меня латыни.
Виола удивленно смотрела на меня.
– Господи, я и не помню…
Она засмеялась прежним смехом, взлетавшим прямо к луне, а потом скрылась в потерне. Тайно радуясь тому, что она стареет, становится прочнее, седеет и начинает наконец что-то забывать.
Утром, спустившись на кухню, я столкнулся нос к носу с молодым человеком, лет двадцати, бородатым и сложенным как Геркулес. Он благожелательно посмотрел на меня и, увидев мое недоумение, засмеялся.
– Дядя Мимо, это же я, Зозо!
Я не видел сына Витторио и Анны всего пять или шесть лет, но превращение из ребенка в мужчину было разительным. Значит, и со мной случилось то же самое. Вот почему я так испугался, найдя у себя седой волос. Старение подползало тихо, коварно нашептывало, что ничего страшного и не происходит, а потом раз – и слишком поздно, ничего поделать нельзя.
Зозо теперь помогал отцу в мастерской. Он вернулся ночью из Генуи, куда ездил навещать Анну, на которую очень походил. Те же круглые щеки и жизнерадостность, хотя у матери с годами ее поубавилось.
Я повидал всех и под конец навестил отца Ансельмо. Он был еще довольно крепок в свои семьдесят, но куда делся громогласный, даже грозный пастырь, который встретил меня по приезде? Теперь его кожу усеивали коричневые пятна, руки дрожали. Я и глазом не успел мигнуть, а все постарели.
– Я как эта бедная церковь, – сказал он, глядя на купол с облупившимися фресками. – Пытаюсь устоять на ветру.
Вечером я пришел в дом Орсини. За столом собрались лишь маркиз с маркизой, Стефано, Виола и я. Маркиз был единственный из нас, кто не изменился – с тех пор, как навсегда уселся в кресло и произнес свои последние внятные слова: «Он едет, едет». Его характерные черты, длинное лицо, всегда увенчанное зачесанными назад волосами, выдержали череду лет. Только глаз опустел и редко загорался снова. Мы говорили о политике, о праве голоса, предоставленном женщинам: «Ну и куда дальше? – хмыкнул Стефано. – Скоро и кобылы станут голосовать!» – а также о том, что на предстоящих выборах выдвинулся кандидатом один из сыновей Гамбале. Маркиза сделала сыну выговор, проявив неожиданную прогрессивность взглядов. Себя она с трудом представляет в качестве избирательницы, потому что, как и большинство женщин, вовсе не разбирается в политике, но что плохого, если некоторые особенно образованные женщины получат такую возможность. В конце концов, они не глупее мужчин.
– Особенно таких, как ты, – добавила Виола, широко улыбаясь.
Стефано что-то буркнул себе под нос и запил досаду бокалом вина. Потом немножко попроклинали семейство Гамбале, вечную препону для садоводства. Я действительно и совершенно искренне верил, что ужин пойдет нормально, что моя жизнь наконец-то войдет в спокойное русло. Но это если забыть, что застолье у Орсини, да и повсюду в Италии, от сицилийских палаццо до генуэзских лачуг, – не просто встреча за едой, а гораздо больше. Это сцена, где может разыграться и драма, и клоунада. И чем серьезнее тема, тем смешнее она иногда оборачивается.
Перед самым десертом Виола объявила:
– Я выставляю свою кандидатуру на выборы. Если меня изберут, я буду вашим представителем в законодательном собрании.
Стефано поперхнулся наливкой, которой он запивал вторую порцию торта сакрипантина, закашлялся, покраснел и стал бить себя кулаком в грудь.
– Это шутка?
– Согласно Законодательному декрету номер семьдесят четыре, нет. Я имею право баллотироваться, что и сделаю.
Разразился эпический скандал. Маркиза, сбившись с пути прогресса, кричала, что дочь потеряла голову. Благородство крови несовместимо с низостью, хуже того, пошлостью выборной процедуры. Стефано задыхался от возмущения: как женщина, особенно его сестра, может претендовать на такой пост?
– У тебя нет политического опыта, черт побери! – воскликнул он. – Это ни в какие ворота не лезет!
– Сколько тебе лет? – спокойно спросила Виола.
– Что? Сорок восемь. При чем тут мой возраст?
– За сорок восемь лет ты пережил две войны, обе были развязаны и велись нашей политической элитой. Так что если это, по-твоему, полезный опыт, то уж извини, я хочу действовать по-другому.
Снова поднялся крик. Маркиза громко возмущалась, Стефано тоже. Виола посреди этого шума сидела невозмутимо, с легкой улыбкой и безмятежным лицом Марии кисти Фра Анджелико. Никакая буря отныне не могла изменить ход ее судьбы. И она пригласила меня тем вечером, чтобы я это понял.
Назавтра мы были уже в дороге. Последние три года жизни я провел как в замедленной съемке. Внезапно стены рухнули, и все понеслось так быстро, что от ветра щипало глаза. Стефано накануне немного успокоился, когда я вставил, что кандидатура его сестры вызовет раздражение у Гамбале, до сих пор не имевших конкурентов. Он подытожил: «В любом случае, она перебесится и все пройдет» – и вышел курить на балкон.
Зозо, сын Витторио, стал нашим водителем. Мы объездили всю округу, стучались во все двери. Признаюсь, что, когда Виола объявила свое решение, я грешил тем же скептицизмом, что и Стефано. Но хотя бы в сильно смягченной версии, поскольку знал, что его сестра способна на все. Я поддержал ее из дружеских побуждений, вспомнив, что для полета желания одного человека недостаточно.
Месяц спустя я был уверен в ее победе. Виола, никогда не занимавшаяся политикой, преподала стране урок. Исконные жители окрестных деревень не верили своим ушам. Кто-то говорил с ними – о них самих и об их детях. И что еще удивительней – о будущем, этой загадочной привилегии богачей. О возможности не просто выживать от колыбели до могилы, а получить образование в большом городе. Путешествовать. Сначала в приоткрытые двери высовывались настороженные лица, потом нас не хотели отпускать. Сын Гамбале, чья предвыборная кампания состояла в том, чтобы утром проснуться и почесать себе яйца, занервничал. Он не имел ни малейших политических амбиций и баллотировался только потому, что попросили солидные люди – в регионе не хватало кандидатов. Но у него была своя гордость, и она взыграла, когда он понял, что рискует эти выборы проиграть. Набеги так называемых партизан стали еще более жестокими. Ехавшую через нас в Ломбардию супружескую пару ограбили, досталось и женщине. На место даже выезжала полиция – и пришла к выводу, что виновных не найти.
Зачастую в конце дня нам с Виолой хватало сил только обменяться взглядами. Мы думали, что наша жизнь остановилась в тот ноябрьский вечер 1920 года, когда она прыгнула с крыши. Но мечты Виолы, как и их хозяйка, были живучи.
– Трамонтана, сирокко, либеччо, понан и мистраль. Разве сложно запомнить? – вспылила Виола. – Здесь дует всего пять ветров.
– Трамонтана, сирокко, либеччо… понан и мистраль.
– Повтори.
– Трамонтана, сирокко, либеччо, понан и мистраль.
Я имел несчастье сказать: «Вот это ветер!» Виола в раздражении шлепнула меня по плечу.
– У каждого слова свой смысл, Мимо. Назвать – значит понять. «Вот это ветер» – бессмысленная фраза. Ветер, который все сметает? Ветер, который разносит семена? Ветер, который заморозит посадки или согреет их? И что я за депутат, если слова для меня не имеют значения? Тогда я ничем не лучше других.
– Ладно, ладно, я понял.
– Тогда повтори.
– Трамонтана, сирокко, либеччо, понан и мистраль.
Я охотно потакал прихотям Виолы, хотя бы для того, чтобы скоротать время в пути. Зозо в тот день вез нас в деревню в соседней долине, на территории Гамбале. Утром к Виоле приходил мужчина. Сначала молча переминался, мял шляпу в руках. И только после получаса уговоров и рюмки граппы решился заговорить. Он пришел, потому что все говорят, что ее выберут и она станет представлять регион там, в Риме. Так вот еще говорят, что есть проект проложить автостраду, и прямо по его полям, а он против. Через час мы уже ехали в его деревню.
Виола устроилась на центральной площади, а старик тем временем сгонял своих соседей с проворством пастушьей собаки. Она заверила их в своей поддержке, пообещала, что дорога обогнет их долину, и задержалась, чтобы пожать протянутые руки. На обратном пути мы останавливались в каждой деревне, в том числе и в вотчине Гамбале. Ситуация обострилась, когда присутствовавший на дискуссии парень злобно выкрикнул, опираясь на вилы:
– Шоссе – это прогресс! Ты против прогресса, что ли?
Виола усмирила поднявшийся гвалт одним движением руки.
– Шоссе – это противоположность прогресса. Да, все пойдет быстрее. Но все пойдет быстрее не туда. Деревни в этой долине превратятся в каменные кубики у подножия эстакады. В них никто не будет останавливаться.
Довод попал в цель, и вилы ушли, недовольно ворча. Ложась в тот вечер спать, я завел привычку, которой придерживаюсь и до сих пор, возможно из суеверия, – стал повторять перед тем, как закрыть глаза и погрузиться в забвение: трамонтана, сирокко, либеччо, понан и мистраль.








