Текст книги "Храни её"
Автор книги: Жан-Батист Андреа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
Я вернулся в Пьетра-д’Альба в конце весны, навсегда покончив с финансовыми заботами. Я решил странное уравнение капитализма и, принимая мало заказов, позволял себе устанавливать на них безумные цены. Желающие находились всегда. Чем меньше я работал, тем богаче становился. Виола предположила, что такими темпами мне скоро начнут платить за то, что я ничего не делаю. Идея ей импонировала: я как бы разорял фашистов, брал деньги и ничего не давал взамен. Я напомнил ей, что работаю не только на фашистов и к тому же последние мне никак не вредили. Она рассказала мне о проблемах евреев в Германии, перечислила названия городов и имена, рассказала о местах и убийствах, обо всем, что было у меня перед глазами, но чего я предпочитал не видеть; у нас случился еще один из многих споров, которыми были отмечены те годы. Претензии у нас, как и положено космическим близнецам, оказывались совершенно симметричны. Она попрекала меня участием в строительстве нового мира, тем, что я – одно из главных его действующих лиц. А я упрекал ее как раз в обратном. Она ушла со сцены, потому что, видите ли, однажды споткнулась на публике.
В июле 1935 года, ровно в середине десятилетия, Пьетра-д’Альба проснулась жарким летним утром, и все казалось как обычно: высохшие поля, увядшие апельсиновые рощи, запах нероли, менее явственный, чем прежде, но неискоренимо въевшийся в камень, который он овевал много столетий. И, конечно же, всепроникающий розовый цвет, без которого Пьетра-д’Альба – «камень зари» – никогда бы не стала Альбой. Густой воздух лился волнами, предвестник удушливого зноя, тех часов, когда все замирало и даже мрамор, который мы обтесывали, с трудом сохранял прохладу.
Внезапно поднялось волнение, послышался такой гомон, какого наша деревня прежде не знала и никогда больше не узнает. Облако пыли, какое-то черное копошение на протяжении двух километров, отделяющих озеро Орсини от их земель, возле полей Гамбале. Пять грузовиков пересекли главную улицу, скрежеща всеми осями: первые три везли трубы, катушки, канистры, два последних – рабочих и сквадристов. Со страшным грохотом они разъехались по дорогам и полям, в мешанине приказов и указаний. Любой солдат увидел бы за внешним хаосом план сражения.
После многих лет выжидания Стефано Орсини двинул фигуры в бой.
Менее чем за три недели над полями Гамбале проложили акведук. Одним концом он упирался в озеро, а другим спускался в бассейн, созданный для этой цели на небольшом возвышении, в лесу за виллой Орсини, откуда затем самотеком орошал поля. Сквадристы следили за тем, чтобы работа шла гладко, и дежурили по ночам, но практически для формы. Стефано был дубина, но не так глуп, как я думал. Чернорубашечники служили напоминанием о том, кто он такой и кто за ним стоит. И все всё поняли. Никто из Гамбале, как бы они ни ярились, не посмел выступить против. Никто не хотел закончить так, как депутат Маттеоти, – стоило увидеть снимки в вечерних газетах, и сразу чувствовался нестерпимый смрад. Последняя неделя ушла на установку на озере помпы и прокладку длинного кабеля, который будет питать ее от электросети виллы. Стефано не умел тихо переживать победу. Он приказал установить прямо посреди поля фонтан – вздумалось, и все. Мои ученики изваяли его под руководством Якопо. Небольшой праздник по поводу пуска фонтана собрал всю семью Орсини, кроме Франческо, который не смог отлучиться из Рима, плюс несколько заехавших друзей. Стефано отстранил Симону, молодую женщину, которая заботилась об отце, и сам ухватился за кресло патриарха. В шестьдесят пять лет маркиз был не так уж стар, но два инсульта постепенно сдвигали его со сцены. Стефано выкатил кресло с отцом из дома на верхнюю террасу, потом развернул его лицом к фруктовым садам. Меж деревьев била струя воды, и там, где раньше взгляд находил лишь камни и пыль, теперь в призрачном свете плясали оранжево-персиковые брызги.
– Это ведь не Вирджилио все сделал, да?
Две слезы скатились по щекам маркиза. И было не понять, то ли он плакал от радости, то ли вспомнил задавленного сына, то ли просто слезились глаза. Симона промокнула ему щеки, положив конец досадному эпизоду – один из самых влиятельных людей страны поддался минутной слабости.
К сентябрю уцелевшие апельсины и лимоны ожили и пошли в рост. Прибыл заказ из питомника в Генуе. Сотни погибших, поврежденных и больных деревьев были заменены саженцами. Какая-то подспудная радость разливалась по полям, оврагам, канавам и улицам, клубилась по деревенским площадям, пьянила жителей, целый день вдыхавших ее воздух. Там и сям устраивали танцы. Был побежден могущественный враг, солнце, и, во вторую очередь, – эти гады Гамбале. Но моя радость испарилась еще до прибытия в мастерскую. Вскоре после осеннего равноденствия, возвращаясь с осмотра карьера, я обнаружил, что дом стоит тусклый и грустный, печь остыла. Не раздавалось ни звука, Абзац не откликался на зов.
Он сидел посреди своей мастерской с одеялом на плечах, щеки заросли многодневной щетиной. От него пахло алкоголем и табаком, остывшая трубка висела между пальцев. Глаза лихорадочно горели, но лоб был сухой. Я сразу с тревогой подумал о малышах, которые, правда, уже и не были малышами в свои двенадцать и десять лет.
– Что происходит? Где Анна?
– Ушла. Уехала.
– Уехала? Куда уехала?
– К двоюродным братьям, куда-то под Геную.
– Ушла вот так, без предупреждения?
Нет, с предупреждением. Они уже давно об этом говорили – о пропасти, растущей между двумя людьми, которых как будто ничто не могло разлучить. О занозах, которые со временем застревают под кожей, а человек отмахивается и не обращает внимания – что такое заноза? Пустяк! И вот она нагноилась. У Анны на глазах менялся мир, она хотела большего. Она попрекала Абзаца отсутствием амбиций. И вот три дня назад, вернувшись после доставки заказа в соседнюю деревню, он обнаружил дом пустым. Анна позвонила ему в тот же вечер, объяснила, где она. Они разговаривали без злобы, но с бессилием двух поверженных борцов. Она хочет жить отдельно, ей нужна активная городская жизнь. Она думает найти жилье недалеко от Савоны, всего в часе езды от Пьетры. Абзац сможет сколько угодно видеть Зозо и Марию, брать их к себе на несколько дней, если пожелает.
– Думаешь, во мне мало амбиций, Мимо? Я ведь прилично зарабатываю. Но, конечно, в сравнении с тобой…
Меня вдруг взяло такое зло при виде своих спортивных штанов, льняного пиджака, дорогущих часов на запястье. И, злясь на себя, я поехал с шофером в Геную, чтобы поговорить с Анной. Она вышла ко мне, не такая румяная, как обычно, и только Зозо и Мария встретили меня с прежним восторгом. Затем она выставила детей, предложила кофе и села со мной на кухне, в закутке, смотревшем на оживленную улицу. У нее было мало времени, двоюродные братья вот-вот вернутся домой, она не у себя дома. Я проявлял чудеса изобретательности, чтобы заставить ее одуматься, вспоминал наши прежние авантюры, заговоры пятнадцатилетней давности, ее знакомство с Абзацем, самое начало, когда их молодые тела бросало друг к другу и каждая ночь была как первая. Чем больше я говорил, тем больше Анна замыкалась. В конце она вздохнула:
– Мимо, ты со своими крутыми друзьями гуляешь по свету, а потом возвращаешься и раздаешь советы, когда считаешь, что ты нужен. Я знаю, по-своему ты поступаешь правильно. Но позволь и мне сказать тебе: ты ничего про нас не знаешь. Не знаешь, что такое зимовать в Пьетра-д’Альба. Ты ушел слишком давно. У меня дети, я хочу для них другой жизни, а не этого затворничества. Мир меняется, я не дам им упустить шанс.
Каждый раз, когда кто-то критически оценивал мой успех, во мне закипала ярость. У меня есть деньги, и что? Как будто я не сам их заработал! Как будто я их не заслужил! Я все тот же, это другие на меня теперь смотрят иначе!
– Я все же худо-бедно вас знаю, – сказал я, надувшись.
– Правда? А ты знаешь, что Витторио терпеть не может, когда ты зовешь его Абзацем, только все духу не наберется сказать?
Я вернулся домой растерянный, решив больше не вмешиваться в чужие дела. И снова начал это делать прямо на следующий день, когда хотел забрать Виолу прогуляться в поле, а мне сказали, что она нездорова. Придя снова через два дня и получив тот же ответ, я попросил слугу отнести записку: «Не заставляй меня влезать к тебе в спальню». Я знал, когда Виола лжет. Слуга вернулся через несколько минут. Он вручил мне записку, написанную красивым почерком зелеными чернилами: «Я приду в мастерскую».
Она появилась в середине дня, когда я делал последние штрихи к святому Франциску, предназначенному для Пачелли. Ее силуэт на миг возник в дверном проеме, потом она подошла ближе, опираясь на трость. Она пользовалась тростью все реже, но в холодные дни без нее не могла. До дня рождения, который она давно не праздновала, оставалась неделя. Еще несколько дней Виола будет тридцатилетней.
Она повязала голову шелковым платком и накрасилась. Я снова отвернулся к Франциску и, не говоря ни слова, продолжил полировать ему щеку.
– Мимо!
Я не отвечал, и она подошла ближе, ступая по краю тени. Я работал в конусе света, падающего из светового люка, который год назад прорубили по моему указанию на северной стене.
– Кто это сделал? – спросил я.
Она вздрогнула и тронула рукой щеку.
– Как ты узнал?
– Я тысячу раз говорил, Виола, мне уже не двенадцать. И я знал многих хулиганов. С некоторыми даже водился.
Она медленно развязала платок. Несмотря на толстый слой грима, синяк во всю щеку был виден.
– Это Кампана, да?
– Он не виноват.
Она отступила к двери, вышла и села на бревно, предназначенное для мастерской Абзаца, расположенной прямо напротив моей. Я накинул пиджак и сел рядом.
– Это я ударила его первым, если уж начистоту. Мы повздорили. Мне нестерпимо знать, что он открыто демонстрирует всюду своих любовниц. Мне плевать, есть у него любовницы или нет, я сознаю, что не дала ему то, чего он хотел. Но я имею право на уважение.
– Где он?
– Сегодня утром уехал в Милан. Он очень переживал.
Я вскочил.
– Убью этого ублюдка!
Ее ладонь сжала мою руку с неожиданной силой.
– Я уже большая и могу сама себя защитить. – Виола потянула меня к себе, снова усадила на бревно. – И поверь мне, если я решу его убить, то сделаю это самостоятельно.
– Я не понимаю, как ты до этого докатилась, как ты вышла замуж за такую сволочь.
– Как я до этого докатилась?
Ее глаза испепеляли меня, как тогда, восемнадцать лет назад, когда я осмелился уйти, не оглянувшись. Причина наших постоянных распрей, возможно, была просто в ностальгии по прежнему праведному кипению чувств, по тем временам, когда рыцари были добрыми, а драконы злыми, любовь куртуазной и каждая битва – оправданной благородной целью.
– Я докатилась до этого, Мимо, точно так же, как ты, когда стал обслуживать банду подонков. Потому что нужно втыкать в землю саженцы и электрические столбы.
– Но ты могла бы уйти от него.
– Это так не работает.
Из сарая вышел Абзац, которого я теперь старательно называл Витторио. Он вздрогнул, увидев нас, как будто минуту поколебался, наконец сел рядом на бревно и стал смотреть в поля. С тех пор как ушла Анна, он похудел. Густая, рано поседевшая борода контрастировала с залысинами.
– Хороший будет урожай, – заметил он, – благодаря воде из озера.
Виола обвела сады серьезным внимательным взглядом.
– Стефано дурак. Да, сегодня есть вода, а через год? Через десять лет?
– С Гамбале невозможно договориться, – сказал я, как настоящий житель нашей деревни, которым я стал. – Либо действовать силой, либо и дальше терять деревья.
– Всегда можно договориться. Откуда берется насилие?
– Мужское? Или вообще – насилие Человека с большой буквы?
– Нет никакого Человека с большой буквы. И вы, мужчины, тоже просто люди, с маленькой буквы. Ну тогда скажи, вот мне интересно, почему вы так жестоки, так любите насилие, а? – Виола так смотрела на меня, словно и вправду ждала ответа. – Может, вас кто-то обидел, бросил? Но кто вас покинул? Мать? Если это так, то почему вы так жестоки с женщинами, со всеми на свете будущими матерями?
– А женщины что, не бывают жестоки? – прошептал Витторио.
– Конечно, мы жестоки. К себе, потому что нам не придет в голову нарочно причинять кому-то страдание. Но ведь насилие, которым мы дышим и которое нас отравляет, должно как-то выплеснуться.
Возле мастерской послышался звук шин, потом два гудка. Витторио вскочил:
– Я посмотрю! – Он сорвался с места, как всегда делал раньше, когда наш с Виолой спор принимал слишком серьезный оборот.
Когда Витторио скрылся за углом сарая, она заговорила, не глядя на меня, устремив взгляд куда-то к горизонту:
– Слышал про маврикийского дронта?
– Нет.
– Он более известен как додо.
– А, это же такая птица?
– Вымершая. У нее была особенность – она не умела летать. Я дронт, Мимо. Я знаю, ты злишься, что я перестала быть прежней Виолой, оставила кладбища и прыжки в пустоту. Но дронт исчез именно потому, что не знал страха. Он был слишком легкой добычей. Я должна думать о себе, если не хочу исчезнуть.
– Я никогда не дам тебе исчезнуть.
Хлопнули дверцы, звук мотора удалился. И тут же снова появился Витторио, широко тараща глаза.
– Мимо! Мимо! – Витторио тыкал пальцем в сторону дома. Его лицо как-то странно морщилось, словно что-то неожиданное внезапно перекрыло уныние, в которое он твердо решил погрузиться. – Это к тебе!
Она ждала меня перед кухней с чемоданом у ног. Чемодан этот я хорошо знал, он только немного сильнее истрепался, я узнал его раньше владелицы. Надо сказать, в последние двадцать лет я все менее усердно писал письма сорокалетней женщине с густыми черными волосами, привычно справлявшейся с любой работой. Теперь передо мной стояла женщина за шестьдесят, слегка раздавшаяся в талии. Кудри у нее были искусственные, их цвет тоже, я умел распознать руку плохого парикмахера.
Медленными шагами я приблизился к той, что однажды зимней ночью закинула меня на каменистый утес – избавилась от маленькой, никому не нужной проблемы, из которой вырос художник и стал нарасхват. И я вдруг устыдился – устыдился денег, которые получаю я и которые никто и никогда не платил моему отцу, а ведь он, я искренне считаю, был талантливее меня.
– Здравствуй, Микеланджело, – тихо сказала она, не поднимая глаз. – Ты писал, что я могу приехать, когда хочу, и я подумала, что теперь, когда я овдовела… – Это говорила не моя мать: моя мать ни перед кем не опускала глаз. Передо мной стояла женщина, родившая чудо, Мария после Благовещения с фрески Фра Анджелико. Женщина, изумленная собственным сыном, почти робеющая перед ним.
Возможно, из-за Виолы, но первая фраза, которая слетела с моих уст, была не той, что я хотел сказать.
– Почему ты бросила меня?
Она вздрогнула. Она устала после долгой дороги и, несомненно, ждала другого приема. Медленно подняла взгляд, испепеляя мои глаза не померкнувшим с годами фиолетовым пламенем.
– Жизнь – это череда решений, которые были бы иными, если начать все заново, Мимо. Если ты делаешь правильный выбор с первого раза и ни разу не ошибся, значит, ты бог. Я очень тебя люблю, и ты мой сын, но я все равно не верю, что я богородица.
Сначала мать отказалась жить с нами. Не хотела стеснять. Но вскоре поняла, что Витторио просто необходимо присутствие женщины. Он словно ожил, когда мать взяла в свои руки бразды правления мастерской, где согласилась остаться, пока не найдет жилье. Ее второй муж умер, как и многие, от изнурительного сельского труда, разве что успел скопить солидный капитал, из которого не потратил ни гроша. Антонелла Виталиани – или Антуанетта Ле Гофф, как она звалась теперь, – могла прожить на свои средства.
Несколько недель мы заново узнавали друг друга. Странное дело, ибо все мое существо знало ее, что не избавляло нас от неловких пауз, опасливых недомолвок, взаимных обид. Мне полегчало, когда Витторио, со своей мудростью Джепетто, объяснил мне:
– Несмотря на все твои деньги, успех и множество женщин, с которыми ты развратничал в загульные ночи, несмотря на выпитые и выблеванные тобой литры спиртного, несмотря на все свинства, которые ты еще совершишь, твоя мать продолжает считать тебя шестилетним мальчиком. Сын, у которого хорошие отношения с матерью, не будет ее переубеждать.
Я познакомил ее с Виолой, когда мы случайно встретились в деревне, и мама сразу после этого спросила меня:
– Что с этой малышкой? Она будто проглотила дьявола вместе с копытами!
Затем мне пришлось уехать в Рим, куда я прибыл в первые дни 1936 года вместе со святым Франциском, которого решил во что бы то ни стало доставить сам.
Кардинальский пурпур не изменил монсеньора Пачелли. Те же вечные круглые очочки, тот же странный контраст между неулыбчивыми губами и чувственным подбородком боксера или актера, равно готовым к ударам и к кутежу. Он осматривал святого Франциска у меня в мастерской, а мы с Франческо, как прежде, ждали его вердикта. Я сделал хорошую работу. Я следовал инструкциям, или почти – вся соль была в этом «почти». Пачелли просил меня обуздывать порывы. Короче говоря, не быть собой. Но разве он нанял меня не потому, что я – это я? Я изобразил Франциска с поднятой к щеке рукой. На указательном пальце святого сидела птица. Пока что ничего необычного. Но я с какой-то дикой лихостью сумел намекнуть зрителю, что птица секунду назад задела крылом шею Франциска, пощекотала его и святой засмеялся. Кто когда видел, чтобы святые боялись щекотки, не говоря о том, чтобы смеяться. И уж точно не в скульптуре, где любой святой обычно выглядит как чиновник Божьей канцелярии, заваленный просьбами о заступничестве.
Пачелли посмотрел на нас, и в уголках его губ появились тонкие скобочки, в данном случае обозначавшие веселье – он заразился пернатой радостью Франциска.
– Сколько вам лет, господин Виталиани?
– Тридцать два года, монсеньор.
– Ну что ж, я нахожу здесь те же достоинства, что и в медведе, увиденном мною, когда вы были вдвое моложе. То же чувство движения, та же дерзость и еще что-то, что приносит лишь опыт.
Жизнь художника принято разделять на периоды, фазы, этапы. Все это нужно для того, чтобы успокоить обывателя, который запаникует, оказавшись перед витриной жизни без ярлыков. Магритт несколько лет назад высмеял это своей трубкой, которая не трубка. Никто ничего не понял, и чем меньше публика понимала, тем больше восторгалась. Впрочем, кто я такой, чтобы оспаривать устройство мира? Допустим, что периоды, фазы и эпохи существуют.
Если так, то замечание Пачелли ознаменовало конец первого периода моего творчества.
В тот вечер я напился. По-крупному и в одиночестве. Я не взял в компаньоны ни Стефано, ни друзей, которые мне лично ничего не сделали и вообще были симпатичные, но имели, как я догадывался благодаря Виоле, грязные руки. Меня поздравил Франческо: он узнал, что мой святой Франциск уже отправился в фамильную резиденцию кардинала, еще одного друга Пачелли, который в нужный день проголосует как нужно.
Франческо, конечно, заметил, что я не в своем обычном состоянии. «Долгое путешествие», – заявил я, прежде чем с ним расстаться. Слова Пачелли все время крутились у меня в голове в том гнусном притоне недалеко от Тибра, где я укрылся, где меня не нашел бы никто, потому что даже сквадристы не опускаются так низко. Пачелли хотел сделать мне комплимент. Но я услышал лишь, что я такой же, каким был в шестнадцать лет, ну, чуть опытнее. А где мужчина? Где тот, кто приобщился к тайне богов? Значит, это и есть – вырасти и повзрослеть? Заработать денег, набраться опыта, если повезет? Я критиковал Виолу, но, по сути, сам недалеко от нее ушел.
Несмотря на весь хмель, благой вести в тот вечер мне не случилось. Ни один ангел не спустился и не подсказал мне набраться терпения, не объяснил, что я действительно прикоснусь к тайне богов, но для этого потребуется десять лет. Десять лет. Слишком долго. Я бы не согласился. А может, и было какое-то благовещение, но я его не помню, так как проснулся головой в кустах на берегу реки, рядом с лужей блевотины – судя по размерам, не моей. Я давно уже столько не пил.
Я задержался в Риме до весны. Я достиг той странной точки, которую не понять, если не пройти самому: когда богатому кажется, что он беден. Я зарабатывал в десять раз больше профессоров, получал, как глава предприятия. Но я платил сотрудникам, держал шофера, прилично одевался – и для себя, и ради клиентов. Все, что зарабатывал, я тратил. Приходилось зарабатывать еще больше и, значит, больше тратить, и все нарастало как снежный ком. Баланс изменяется только тогда, когда человек становится богатым по-настоящему, когда трудно потратить то, что заработано, хотя в годы моего пребывания в Риме кое-кому это удавалось.
Я не увлекался политикой, я не увлекался религией. Но если от второй можно уйти, то первая – коварная любовница, и ее пыл в конце концов настиг меня.
В конце апреля, за несколько дней до намеченного возвращения в Пьетра-д’Альба кто-то постучал в дверь моей спальни. Было четыре часа утра. Я почти пятнадцать лет прожил в одной и той же квартире, на виа деи Банки Нуови, 28. Та же кровать, дрейфующая под тем же закопченным кессонным потолком – даже спи я под шедевром Тьеполо, я бы его уже не замечал. Я что-то буркнул и не встал, пока ученик не стал меня трясти:
– Маэстро, хозяин! Вас к телефону, в вашем кабинете.
– Я сплю, черт побери.
– Это падре Орсини.
Франческо никогда не звонил мне в такой час. Я быстро натянул брюки и бросился вниз по лестнице.
– Алло!
– Мимо, ты можешь прийти к Стефано?
– СЕЙЧАС?
– СЕЙЧАС.
Я не увлекался политикой, но знал, когда неразумно обсуждать что-то по телефону. Я хотел уже позвонить Микаэлю, чтобы тот отвез меня, но мой водитель уже три месяца как уехал. Италия напала на Эфиопию, и он вернулся домой, чтобы сражаться вместе со своим народом. «Теперь мы враги», – сказал он и крепко-крепко обнял меня. Я удивлялся его внезапному уходу до следующего утра, когда в мастерскую явилась полиция и стала о нем расспрашивать. Судя по всему, в местном баре возникла ссора, в ходе которой человек, соответствующий его описанию, напал на группу мирных итальянцев, во все горло распевавших один из шлягеров года «Facetta nera». Эта песенка славила наших солдат, наших агрономов, наших инженеров, которые отправились освобождать абиссинцев. Кто-то пустил в ход нож, и, поскольку Микаэль выглядел подозрительно, это мог быть только он.
Черная мордашка, абиссиночка,
Мы освободим тебя и отвезем в Рим,
Наше солнце тебя поцелует,
Ты тоже наденешь черную рубашку,
Черная мордашка, ты станешь римлянкой…
Я ушел из дома пешком, пытаясь выкинуть из головы мелодию, которая, надо признать, звучала отлично, трубы звенели так победительно, что сразу хотелось завоевать Эфиопию. Стефано жил всего в получасе от меня, рядом с отелем «Россия». Уже светало, когда я вошел в здание, и как раз в этот момент к выходу направлялись Стефано и Ринальдо Кампана, муж Виолы.
Кампана – необычное дело, – увидев меня, опустил глаза. Стефано кивнул:
– Гулливер, Франческо ждет тебя в моей квартире.
Франческо потягивал кофе, сидя в гостиной у Стефано, в безупречной сутане, с почти такими же, как у Пачелли, очками на носу. Он налил мне кофе, не спрашивая, и жестом пригласил сесть.
– Спасибо, что пришел. У нас небольшая… ситуация.
Я ждал, обжигая губы крепчайшим кофе.
– Наш бесценный Кампана, будучи в Риме по делам, весь вечер развлекался со Стефано и его друзьями. Я неоднократно пенял Стефано за его ночные приключения, но сейчас это неважно. Около одиннадцати часов они расстались. Судя по всему, Кампана не вернулся в отель, а отправился вместе с одной девушкой из бара, как бы это сказать, удовлетворять природные потребности. Это ее профессия. Что у них произошло, я не знаю и не хотел бы знать, но, похоже, их… игры приняли дурной оборот, и девушка получила травму. Серьезную. Кампана сбежал. Придя в отель, этот кретин обнаружил, что оставил там свой бумажник. Он немедленно позвонил Стефано.
– Он убил ее?
– Убил? Не думаю. Серьезно покалечил, по его словам. С возможными последствиями.
– И что? Сдайте этого мудака полиции.
– Этот мудак, хотя такое определение меня устраивает, мой зять. Упрочившееся в последние годы благополучие семьи Орсини, из которого косвенно вытекает твоя карьера, частично оплачено из его кармана. Мы не можем позволить себе скандала. И скандала не будет.
– Нет?
– Нет, потому что Кампана провел весь вечер с тобой.
Я медленно отставил чашку. Франческо не сводил с меня глаз, сложив руки на животе.
– Пошел ты, Франческо.
– Он провел вечер с тобой. Бумажник у него украли, и тот, кто это сделал, повинен во всем остальном. Слово проститутки не стоит ничего.
– А почему бы ему не провести вечер с тобой? Или со Стефано?
– Потому что Стефано – оплот режима, а меня, если все пойдет хорошо, в следующем году произведут в епископы. К тому же мы слишком близки ему, чтобы нашим показаниям поверили: Кампана – наш зять. Ты же – идеальное алиби: близко связан с семьей, так что вполне правдоподобно, что Кампана провел вечер у тебя, но скандальная ассоциация с ним тебе не навредит. Дело решается завтра.
– А если я откажусь?
– Ты не откажешься, Мимо. Хотя бы ради того, чтобы защитить Виолу. Представь, какое будет унижение, если все выйдет на свет. И потом…
– Что потом? – спросил я, когда пауза затянулась.
Франческо встал, чтобы взять с поставца с напитками граппу. Налил немного мне в чашку, потом себе.
– Не хочу быть бестактным, Мимо, но ты нам кое-чем обязан.
– Это чем же я вам обязан?
– Всем.
– Не хочу быть бестактным, – передразнил его я, – но меня ценят за мой талант.
– Это правда, я этого не отрицал и не буду отрицать. Но ты забываешь, как все началось. Кто забрал тебя из Флоренции?
– Я твой должник, потому что ты лично приехал сообщить мне, что дядя оставил мне мастерскую? Дороговато мне выйдет твоя поездка.
– Ты правда поверил, что старый пропойца завещал тебе мастерскую? Если так, то ты наивней, чем я полагал.
Я единым махом опрокинул в себя граппу. И с восхищением уставился на сидевшего передо мной гроссмейстера. «Этот пойдет далеко», – как говорила Виола еще на заре времен.
– Что стало с дядей?
– Отправился греться на солнышке, как я тебе и сказал. Умер три года назад.
– А мастерская?
Франческо пригубил спиртное, слизнул кончиком языка крупинки сахара с губы и отставил чашку.
– Мы купили ее у него. Он заставил нас поклясться, что мы никогда не продадим ее тебе. И я не нарушил это условие, поскольку отдал тебе мастерскую даром.
– Почему?
– Во-первых, потому что я всегда считал, что ты талантлив и твой талант пойдет нам на пользу. Но прежде всего, не стану скрывать, потому что Виола сказала мне в больнице, что вы друзья.
– А я, представь себе, это знаю.
– А я знаю, что ты знаешь, – ответил он, улыбаясь. – Короче, я подозревал или предполагал, что однажды Виоле понадобится помощь и что семье будет… полезно иметь под рукой друга.
– Ты хочешь сказать, чтобы присматривать за ней?
Франческо глубоко вздохнул:
– Я люблю сестру, Мимо. Не заблуждайся. Но она сложный человек.
– Напротив, очень простой.
– Как быть простым, если запоминаешь абсолютно все, что прочел, с тех пор, как стал читать? А она научилась читать в три года. А если бы вокруг тебя устраивали целый цирк, демонстрировали гостям, как дрессированного мишку, вытаскивали из постели в четыре утра, просто использовали?
– Ты сам вытащил меня из постели в четыре утра и просто используешь.
– Не умничай. Проблема, кстати, не в памяти Виолы. Проблема в том, что она понимала все прочитанное еще в том возрасте, когда другие думают о куклах и нарядах. Моя сестра, несомненно, самый умный человек, которого я знаю, наравне с кардиналом Пачелли. А монсеньор Пачелли, скорее всего, будет папой, если правильно разыграет карты. К сожалению, Виола не может стать папой римским или летчиком, как бы страстно она того ни желала. Я не говорю, что лет через тридцать-сорок ей не найдется места в этом мире. Но сегодня в нашей семье у нее своя роль. Пусть не та, к которой она стремилась. У каждого – своя роль.
– Чем же ты недоволен? Она играет свою роль отлично.
– Действительно. Виола сумела повзрослеть. Что не меняет того факта, что ты нужен нам сегодня – и ради нее тоже. Кампана скажет полиции, что был с тобой. Поступай как хочешь.
На следующий день утром в дверь моего кабинета постучала полиция. Я открыл и удивился: «Что я делал накануне? Так, дайте подумать. Я весь день работал, а вечер провел со своим другом Ринальдо. Да, с Ринальдо Кампана, а что?» Карабинеры ушли совершенно довольные, и больше мы никогда не упоминали об этой истории. Меня злило, что я помог этому ублюдку выкарабкаться, но я быстро убедил себя, что все сделано ради Виолы, чтобы избавить ее от нового унижения. Но я сделал это из страха, что иначе иссякнут заказы. Хотел сохранить все, чего добился, ничем не спугнуть восхождение, купленное дорогой ценой. Вот так я осуществил свою самую нелепую, самую заветную мечту. Я стал одним из Орсини.








