Текст книги "Храни её"
Автор книги: Жан-Батист Андреа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
– Я надеялась, что, может быть…
– Это безумие. Есть и другие решения. Я действовал в твоих интересах.
– О да, уже многие и давно действуют в моих интересах. Кого ты предупредил? Стефано?
– Франческо. Перед уходом. Я просто попросил его дать нам день во Флоренции. Попробуй сейчас заснуть. Мы еще поговорим об этом.
Лежа рядом, мы ждали рассвета, притворялись спящими. Около шести часов утра со стороны Арно разлилась пурпурная волна, прогоняя смолистую воду ночи. В дверь постучали. Я открыл двум громилам в темных костюмах, которые ждали в коридоре, чтобы вернуть нас в Пьетра-д’Альба. Больше мы об этом не говорили.
Кандидо Амантини никогда не походил на тот образ экзорциста, что создаст впоследствии массовая культура. Падре Винченцо знавал его в прежние времена, еще молодым священником, и запомнил как скромного человека в больших очках, а вовсе не истребителя бесов и метателя громов. Однако, если верить профессору Уильямсу, конгрегация Святой канцелярии обратилась прежде всего к Амантини, еще до появления научных экспертов. Он провел взаперти, в молитве у статуи почти двенадцать часов, а перед дверью хранилища, куда временно поместили «Пьету», стояли два швейцарских гвардейца. Амантини имел на вооружении «только Библию семнадцатого века, коробку свечей и еще одну коробку с белыми мелками», указано в отчете. Документ не сообщает, довелось ли гвардейцам что-то видеть или слышать. Кандидо Амантини наконец вышел и неделю спустя представил свой вердикт. Статуя лишена бесовского присутствия, но все же обескураживает тем, что после нескольких часов созерцания ее он тоже ощутил странное воздействие чего-то большего, чем тонны мрамора, колеблющиеся перед ним в свете свечей. Но это присутствие, уверяет он, не дьявольской природы, ибо последнее при изгнании нечистой силы неизбежно сопровождается запахом горелой земли, или ржавчины, или яиц, как сразу после близкого удара молнии.
Амантини позволяет себе предположение, которое проясняет поступок Ласло Тота: некоторые считают, что он выбрал целью уничтожения «Пьету» Виталиани, но не нашел ее и только тогда обратился к «Пьете» Микеланджело: это творение близко подходит к Божественному. Да, статуя одержима Божественным присутствием. И в этом качестве представляет опасность. Бог слишком велик, чтобы человек мог приблизиться к Нему, и потому Он поручил святому Петру, несмотря на его отступничество, задачу основать некий корпус, тело, которое может служить посредником между ними, – Церковь. Если кто-то может вплотную подойти к Божественному, коснуться его пальцем, как это делает Адам на сикстинском плафоне, то какой прок от Церкви? В своих рекомендациях, адресованных конгрегации Святой канцелярии, только в 1908 году сменившей инквизицию, Амантини категоричен. «Пьета» с художественной точки зрения – важнейшее произведение высокого искусства. Но с богословской точки зрения она представляет собой неизъяснимую ересь. Амантини расписывается в непонимании, но рекомендует впредь никогда не выставлять статую на обозрение.
В своем примечании профессор Уильямс упоминает одну забавную деталь: запоздалая инквизиция, которая под другим именем обратилась к отцу Амантини, в 1573 году судила Веронезе за то, что он осмелился изобразить в своей «Тайной вечере в доме Симона»… карликов. А они суть персонажи уродливые, комические, противоречащие Божественной сцене. Картину пришлось переименовать. И вот почти четыреста лет спустя та же самая инквизиция будет ставить в вину еще одному карлику, что он слишком близко подобрался к Богу.
Затем явились эксперты, ученые и историки. Статую взвешивали, измеряли и просвечивали рентгеном. Он не выявил ни малейшего присутствия микротрещин, подтвердив качество мрамора. Предположили слабую радиоактивность статуи или выделение ею газа типа радона, испытания опровергли и это. Измерили основание, обнаружили, что размер статуи соответствует золотому сечению, Божественная пропорция обнаруживалась и при соединении отдельных ее точек. Однако какой-либо вывод сделать невозможно, поскольку это не первое произведение, соответствующее данному правилу гармонии. Выдвигались и опровергались самые диковинные теории: вкрапления метеоритных частиц, ионизирующее излучение, влияние геобиологических сетей Хартмана и Карри… Все специалисты подтвердили выводы отца Амантини. Ничего не понятно.
Перечислив чужие теории, профессор Уильямс наконец выдвигает собственную. По его словам, ни религия, ни наука не способны найти разгадку. Ни один из экспертов на самом деле не увидел статую по-настоящему. «Тот, кто долго смотрит на нее, – пишет далее профессор, – лишь любуется лицом Марии, ее фигурой, женственностью и обаянием, несмотря на явные признаки возраста». В отличие от «Пьеты» Микеланджело (неправдоподобно юной для Богоматери), «Пьета» Виталиани совсем не девочка. У нее за плечами жизнь. И Уильямс предполагает, что разгадка кроется в отношении скульптора к своей модели.
«Он знал ее, – говорит нам Уильямс, – и тайна лежит в природе этих отношений».
Леонард Б. Уильямс умер в 1981 году, посвятив последние двадцать лет жизни изучению этой скульптуры. Он так и не понял, что был совершенно прав и при этом полностью ошибался.
Орсини в зените славы и сами того не знают.
Благодаря озерной воде апельсины плодоносят как никогда. Померанцы тоже. Большую долю продукции семья экспортирует.
Пий XI внезапно умирает от сердечного приступа десятого февраля 1933 года в Ватикане. Поскольку, по некоторым данным, он собирался публично осудить фашистские методы, а его врачом был не кто иной, как отец последней любовницы Муссолини, Клары Петаччи, то ходят слухи: неудобного папу могли отравить по приказу дуче.
В 1933 году, второго марта случается накладка: над крышей Ватикана поднимается черный дым – это техническая проблема, но в итоге дым становится белым, и новость приходится подтверждать еще раз по Ватиканскому радио.
Habemus papam.
В 17:30 Эудженио Пачелли становится папой. Человек, которому я обязан карьерой. Теперь уже с именем Пий XII он возвращается вечером к себе, поворачивается к своей экономке[19]19
Реальное историческое лицо, сестра Паскалина Ленерт была экономкой и доверенным лицом Пия XII в течение 41 года, вплоть до его смерти.
[Закрыть], расправляет белую рясу и шепотом говорит: «Видите, что они со мной сделали».
В конце войны люди и слышать не хотели о смерти. Двадцатые годы были временем жизни, стремительной, бешеной, и я не раз думал, что фильмы той поры, с их прерывистыми и скачущими кадрами, ухватили какую-то долю реальности. В 1930-е годы, с удалением от нее, потихоньку возникло любопытство, и смерть снова вошла в моду. Малейший уважающий себя город, малейшая не совсем пропащая деревушка просто обязаны были иметь свой памятник павшим героям. Мне пришлось, как я ни уклонялся, изваять обелиск для Пьетры. Он отличался от других тем, что на камне было только одно имя. Военные власти не додумались призывать на фронт из этой далекой горной долины или же в угоду Орсини обошли ее мобилизацией. Их сын Вирджилио сам надумал уйти добровольцем и тем привлек близорукий взгляд судьбы. В результате мы только усугубили трагедию: Якопо, официально ставший моей правой рукой, увенчал строгую серую стелу фигурой солдата, который под градом пуль водружает стяг. Глядя на одинокое имя посреди пустой плиты, любой неминуемо думал: «Ну что за дурак». Посмертное чествование выглядело оскорбительно. Орсини видеть не могли этот памятник, мэр тоже, и поскольку я тоже его ненавидел, то без колебаний снес. Я снова начал усердно работать над статуями для Дворца итальянской цивилизации и занимался ими до конца десятилетия.
После флорентийского эпизода – моего предательства, как ни противно мне это слово, – Виола со мной не разговаривала. Она не присутствовала на ужинах, когда меня приглашали. Если нам случалось встретиться в деревне во время мессы – я всегда поддерживал церковь и считал делом чести личное присутствие, – она притворялась, что меня не видит. Ничего сложного, нужно просто не опускать взгляд. Она смотрела прямо перед собой, в ту пустоту, которую я бы занимал, будь я нормального роста, и не замечала меня, поскольку меня там не было. Я бы обиделся, если бы регулярно не получал из рук Эммануэле посланий в конвертах без марки. Личность отправителя он не выдавал: не мог предать оказанное доверие (он говорил слово «предать» с нажимом, глядя на меня), а в конвертах лежали вырезки из газет. Первая статья была опубликована в ноябре прошлого года и описывала Хрустальную ночь – погромы, устроенные евреям в Третьем рейхе. Затем мне прислали «Манифест ученых-расистов», на котором Муссолини основывал свои указы. Затем статья, где обсуждался отъезд из страны нобелевского лауреата Энрико Ферми – его жена была еврейкой, и ей запретили преподавать. Ферми будет разрабатывать основы ядерного деления для другой страны. Посыл был ясен: Стефано мне солгал. И Виола, которая все еще хотела меня исправить, тем самым давала понять, что наша дружба, возможно, еще не совсем мертва.
По возвращении из Флоренции у нас случилось бурное собрание: братья Орсини, Кампана и я. Кампана бушевал: ему надоела эта психичка, эта бесплодная доска. Франческо взглядом приказал мне не двигаться. Он был секретарем Пия XII, и от него исходила такая аура, что даже я подчинялся. Уже год, как два римских профессора медицины, Черлетти и Бини, экспериментируют с многообещающим методом лечения – электрошоком. Виола – идеальный кандидат, к тому же миланский врач, который ее осматривал после неудавшегося побега, диагностировал общее недомогание. А оно отлично поддается воздействию электрического тока. Стефано поморщился, когда Кампана объяснил, что метод успешно опробован на свиньях и даже на некоторых людях. Франческо одним мановением пальца отмел это предложение. Заговорили о литии, который тоже отлично справляется с общим недомоганием. До этого я не открывал рта, но тут встал:
– Не будет ни лития, ни электрошока. Ничего не будет. – Я смотрел Кампане прямо в глаза. – А хочешь поговорить о психах – можем поговорить.
Кампана вышел, хлопнув дверью. Эта скромная победа убедила, что Виола несправедливо подвергла меня остракизму, а теперь и вовсе должна быть мне здорово благодарна. Каждый по-своему договаривается с совестью.
В те годы большую часть времени, когда я не занимался скульптурой, я тратил на обретение матери. Привычки давнего прошлого уже не работали, и нам пришлось выстраивать позиции, взаимодействия, физическое сосуществование в едином пространстве. Мы часто жили бок о бок и редко оказывались лицом к лицу. Она была моей матерью, но уже не являлась ею, время съело слишком многое. Меня тянуло к ней, но я стыдился обнаружить свои порывы, она терпеливо с этим мирилась.
В 1940 году война началась снова, она ведь никогда не кончалась. Я получал все больше вырезок из газет и цитаты Муссолини, переписанные зелеными чернилами. Под конец года перед мастерской остановился внедорожник «Фиат 508 СМ Колониале», на крыльях которого трепетали два итальянских флажка. Из него вышел чиновник в строгом костюме, а за ним и Стефано, едва сдерживавший улыбку ликования. Посетитель вручил мне письмо, которое я тут же открыл. Это был заказ на монументальную группу под названием «Новый человек», предназначенную для центральной площади Предаппио, родного города дуче. Запрос, как мне объяснили, официально исходил от министерства народной культуры, но был сформулирован в высоких инстанциях. «Самых высоких», – добавил, подмигнув, Стефано, к явному неудовольствию чиновника. Сто тысяч лир в год, вплоть до завершения скульптуры, с гарантированным минимумом в четыреста тысяч лир. Джекпот. Я стер из памяти зеленые чернила и тут же, на крыле «фиата», расписался.
Вечером, пока Витторио убирал посуду, а мама вязала в углу, я набросал эскиз на кухонном столе, между двумя бокалами вина и двумя пустыми тарелками. Высота «Нового человека» будет три метра, вместе с постаментом – пять. «Новый человек» – это спринтер на старте, сорвавшийся с места сразу после выстрела, он опирается только на одну ногу. Вызов с технической точки зрения. Вызов с точки зрения анатомии. Когда я показал рисунок маме, она взглянула, потом вернулась к вязанию и выдала:
– Ты и так очень красивый, Мимо.
– О чем ты?
– По-моему этот твой гигант, со всеми его мускулами, твой «Новый человек» – он такой, каким ты хотел бы быть сам. А я говорю тебе, что ты и так красивый, какой ты есть в жизни. Но разве я что понимаю, я всего лишь твоя мать.
Разъяренный, я вышел и, сделав несколько шагов по лунно-белому гравию, вздрогнул. Меня ждала Виола, одетая в темное пальто и мало чем отличающаяся от призрака, напугавшего меня много лет назад на деревенском кладбище. И снова передо мной действительно стоял призрак. Тот самый из нашего детства, с худым лицом и огромными глазами, покрасневшими, измученными длинной вереницей мужчин, одним из которых был я.
– Стефано рассказал мне о твоем последнем заказе. Ты знаешь, от кого он исходит. – Она заговорила со мной впервые за два почти года. Внезапно я для нее ожил – и только ради того, чтобы меня упрекать. Я работал как сумасшедший, содержал десять человек, Орсини хвастались всем, кто слушал, что они-де меня открыли. При этом я не был ни Джезуальдо, ни Караваджо. Я никого не убивал. Мои скульптуры мухи не обидят.
– Меня не интересует политика. Я тебе тысячу раз говорил.
– Я не хочу, чтобы ты делал эту скульптуру.
– Не хочешь?
– Нет.
– Иди ты к черту, Виола.
Она развернулась, ничего не сказав, и скрылась в ночи.
Вскоре после этого я отправился во Францию, где не был с тех пор, как уехал однажды, в прохладный день 1916 года. Меня пригласили на прием в итальянское посольство в оккупированном Париже, где предполагался смотр всех выдающихся представителей нашей прекрасной страны. Посол, поддерживая иллюзию дружбы с этими французиками, на всякий случай не пригласил ни единого немца. Здесь и произошла моя пресловутая стычка с Джакометти. Не знаю, как узнал о ней тот американский профессор, что писал обо мне или, вернее, о моей «Пьете», но он упомянул об этом в своей монографии. Это устойчивая легенда, поскольку мы с Джакометти не обменялись ни словом.
Я прибыл на прием рано. Я не любил ни светские, ни деловые мероприятия и знал цену случайным встречам в тех кругах, куда ввел меня Франческо. На устах у собравшихся блуждал вопрос: придет ли Эльза Скиапарелли? Законодательница моды всего Парижа не пришла. Зато явились другие деятели культуры, и не последнего толка. Меня познакомили с Бранкузи. Мой коллега, похожий на вдохновенного бродягу, попал в состав приглашенных благодаря итальянскому звучанию имени. Мы знали друг друга заочно и обменялись обычными банальностями. С момента моего прибытия я краем глаза наблюдал за странным дядькой, беспокойно поглядывавшим из-под вздыбленной копны волос, – казалось, он избегал меня. Он тоже походил на бродягу и передвигался на костылях.
Каждый раз, когда наши пути сходились по воле светских передвижений, тасовавших группу гостей, он резко разворачивался и пропадал в толпе.
Бранкузи воспылал ко мне симпатией и беспрестанно подливал. Я ткнул его локтем:
– А скажи, что там за парень? Который хромает. Похоже, он избегает меня.
– Джакометти? Он тебя ненавидит. Давай, до дна.
– Ненавидит? За что?
Бранкузи протянул бармену пустой бокал.
– Наверное, потому что он тобой восхищается.
– Где логика?
– Все очень логично. Что ненавидеть того, кто никогда не затмит тебя? Восхищаться человеком значит немного его ненавидеть, и наоборот. Бетховен ненавидел Гайдна, Скиапарелли ненавидит Шанель, Хемингуэй ненавидит Фолкнера. Следовательно, Джакометти ненавидит Виталиани. И раз уж на то пошло, я тоже тебя ненавижу. Но мы, румыны, ненавидим по-доброму. Ну, ты пьешь или нет?
– Думаю, мне достаточно.
– Ты шутишь? А что у тебя морда такая мрачная? Причин для такой морды у мужика может быть только две. Первая – женщина.
– А вторая?
– Еще одна женщина.
Мы закончили вечер мертвецки пьяными, мочась на немецкую машину на улице Варенн, и это доказывает, что политика мне все же была не чужда. Мы с Бранкузи изредка обменивались письмами вплоть до его смерти, лет пятнадцать спустя. Если бы ему сказали изваять океан, он бы отполировал мраморный прямоугольник и заявил, что, поскольку каждую волну подробно изобразить невозможно, достаточно вылепить то, что их объединяет. Он ваял то, что мог увидеть лишь глаз безумца, зверя или телескоп, если бы умел видеть самостоятельно.
Месяц я провел в Париже, бродя по улицам, радуясь жизни и развлекаясь не всегда разумным образом. Фрицы создавали довольно гнетущую атмосферу, и те, кто мог, веселились вразнос, но за обитыми войлоком дверями. Однажды утром на Монмартре меня остановил немецкий солдат. Я было испугался, но он только спросил, тараща глаза: «Вы Тулуз-Лотрек?» Я сказал: «Да, конечно» – и оставил ему автограф.
Я вернулся в Пьетра-д’Альба в первые дни 1941 года, в один очень холодный вечер. Что-то было не так, я сразу это заметил. Деревне полагалось спать в темноте, лишь кое-где мерцая колеблющимся светом из-за неплотных ставен. Волшебная тишина зимних ночей должна была заполонять улицы. Но ставни оставались раскрыты. Ветер гулял с одного уличного спуска к другому, несся по переулкам, завывал, как безумный. Люди на площади расступились, пропуская нашу машину. Вдали перекликались голоса.
Я ринулся из машины в мастерскую. Единственная лампа светила в кухонном окне, где в полном безделье, глядя в темноту и кутаясь в шаль возле печи, ждала меня мама.
– Что стряслось?
Мама встала, чтобы поставить кофе на огонь. Что-то стряслось.
Виола исчезла.
Несколькими днями ранее из Милана приехал Кампана вместе с сестрой и неизменным довеском из трех детей. Они собирались провести на вилле Орсини рождественские каникулы. Внезапно решили съездить в Геную; Виола отказалась. От Стефано я знал, что отношения между ней и мужем натянулись настолько, что они не разговаривали. Ей на весь вечер оставили детей, и Орсини уехали в полном составе, включая маркиза с его инвалидной коляской, помощницей и слюнявым подбородком. Несмотря на несколько падений, перенесенный бронхит и новые приступы, бравый маркиз крепко держался за жизнь.
Наутро, вернувшись, родственники обнаружили детей спящими в гостиной, всех, кроме младшего, который плакал в окружении сломанных вещей и вымазанных едой красивых зеленых диванов. Допросили слуг, те признались, что втихаря устроили себе отгул, решив, что на вахте синьора Орсини. К моменту, когда я вернулся, Виолу не видели уже два дня.
Большой салон превратился в штаб-квартиру. Стол, выдвинутый на середину, пестрел картами. Я даже не переоделся, пришел прямо из мастерской. Кампана с сигарой в зубах мерил шагами комнату, заложив руки за спину. Он не взглянул на меня. Группы охотников, склонившись над картами, с умным видом комментировали маршруты, которые могла выбрать молодая синьора, и время от времени прочувствованно вспоминали какого-нибудь роскошного зверя, который прямо сам на них вышел и был тут же убит.
Отсутствовавшие братья Орсини руководили операцией из Рима. Порт Генуи был предупрежден, как и судоходные компании. Виола не смогла бы сесть на трансатлантический лайнер. Ее искали в Генуе, Савоне, Милане. Два дня обследовали окрестные колодцы, но обнаружили там лишь слезы святого Петра – источник бил живее прежнего. Поисковые собаки вернулись лишь с высунутыми языками. Никто их не винил. Их на такое не натаскивали.
Маркиз спал в кресле, глухой ко всеобщей ажитации. Его супруга с большим достоинством сидела на диване, рядом с огромным пятном томатного соуса. Одетая в черное после первого удара, случившегося у мужа, худая, длинноногая и длиннорукая, как и ее дочь, маркиза напоминала паука. И была как-то по-паучьи красива, как те тропические виды, которыми я когда-то любовался в книге, одолженной Виолой. В последние годы она доверила заботу о семейной славе сыновьям, но сама поддерживала сплетенную годами социальную сеть. Иногда ездила одна в Турин или Милан, и злые языки шептали, что эта еще не старая женщина, едва шестидесяти лет, едет туда за утешением, которого здесь ей не дают. То есть дали бы, но побаиваются, а вдруг маркиз не такой маразматик, как думают.
Несмотря на ночь и стужу, несколько отрядов еще прочесывали окрестности, и среди них – Эммануэле с Витторио. Я больше ничем помочь не мог и пошел к себе. Наша последняя размолвка тревожила мне душу. Придя домой, я вдруг вспомнил о единственном месте, куда, наверное, никто не догадался заглянуть. Кладбище, конечно. Я бегом вернулся в обитель мертвых. В тридцать семь лет она меня больше не пугала. Демоны, терзавшие Мациста в подземном мире, уже не населяли мои кошмары. Кладбище напомнило Виолу, нашу потрепанную временем и много раз латанную дружбу. И кино прошлых лет, которое, я думаю, сильно во мне откликалось, хотя и было немым.
Дверь усыпальницы Орсини была приоткрыта. Я медленно приблизился, тихо толкнул ее. Внутри пахло ушедшим временем и еще пылью. Склеп был пуст. На алтаре полуистлевшие цветы: сюда давно уже никто не ступал. Я медленно обошел кладбище и под конец остановился у могилы маленького флейтиста Томмазо Бальди. Перед полустертой плитой меня вдруг охватило подозрение, от которого застыла кровь. А вдруг и Виола нашла вход в те самые подземелья? А вдруг и она бродит три дня в темноте? У нее ведь нет флейты.
На следующий день я был не в состоянии работать, несмотря на наигранный энтузиазм матери. Если Виола не хочет, чтобы ее нашли, мы ее никогда не найдем. Братья Орсини, как и я, понимали, что после флорентийского фиаско она не уедет, не продумав все до мелочей. Не сядет на трансатлантический лайнер под своим настоящим именем. В этот раз она составит список всех препятствий на пути, предусмотрит все наши реакции, даже самые невозможные. Мы проиграли заранее.
К вечеру атмосфера на вилле Орсини стала иной. Суета сменилась усталостью. В отрядах поисковиков таяла надежда отличиться, стать героем. На исцарапанных, грязных лицах мужчин выступали пот и уныние. Кампана «по неотложному делу» отбыл в Милан.
Я проснулся с ужасным ощущением, что Виола мертва. Я точно знал, что какая-то часть ее минутой раньше покинула землю, и это было так несомненно, что я сначала не мог встать, так сильно мне сдавило грудь. Наконец я смог дотащиться до каменной чаши и сунул всю голову целиком в чудесный источник. Предание гласит, что святой плакал горькими слезами. Горькими ли – не знаю, а ледяными – точно.
Прошел еще один день – несколько фантастических сообщений из разных уголков страны не сумели вселить в нас надежды. Вечером мать уговаривала меня поесть, как ребенка, повторяя: «Ну, еще кусочек» – каждый раз, когда я опускал вилку. В тот день мы ненадолго вернулись в роли матери и сына.
Сидя у очага и ежась, я мысленно пересматривал места, которые мы посещали вместе. Ничего не вспоминалось, кроме кладбища. Ничего. Ничего. Ничего.
Разве что…
– Куда ты? – спросила мать, увидев, как я вскочил.
Я уже бежал. Я не взял лампу, просто схватил старую военную шинель, лежавшую при входе и, вероятно, брошенную Эммануэле. Несмотря на облака – высококучевые, – луна светила достаточно ярко, чтобы ориентироваться. Я добрался до Дуба висельников, нырнул в лес, не беспокоясь о черных каркающих часовых, которые когтями и подножками пытались меня удержать. На этот раз я был сильнее. Каким-то чудом или высшим промыслом я отыскал поляну, пересек заросли на другой стороне.
Она была там. Я увидел ее еще до того, как дошел до пещеры. Она лежала, не двигаясь. Я стал карабкаться к ней, паникуя оттого, что она не шевелится. Когда я наконец достиг входа, Виола повернула ко мне голову. Облако скользнуло по ее запавшим щекам, и появившаяся луна открыла мне то, что я сначала принял за массу тьмы: огромное тело Бьянки, тоже лежащей на земле. Виола, одетая как для приема гостей, обнимала медведицу, но платье было измятым и грязным.
– Она умерла сегодня утром, – шепотом сказала Виола.
Я опустился на колени, помог ей подняться и обнял. Большая голова Бьянки была обращена к нам, глаза открыты, язык немного вывален. Виола не хотела бросать детей. Она играла с ними, когда услышала душераздирающий зов из леса. Мощный рык, от которого задрожали стены, – впоследствии этого не подтвердил ни один свидетель.
Почуяв приближение смерти, Бьянка позвала ту, что была ей одновременно матерью, сестрой и другом. Виола, убежденная, что о детях позаботятся слуги, очертя голову бросилась в лес. Она провела с медведицей четыре дня, поила ее, разговаривала с ней, обнимала во сне. Не приди я вовремя, она бы последовала за Бьянкой и дальше.
Виола снова легла на землю и притянула меня к себе. Я укрыл нас шинелью и стал смотреть на звезды.
– Ей было двадцать пять, – прошептала она. – Прекрасная медвежья жизнь.
– Тебе пора домой. Все тебя ищут.
– Никто не должен знать. Я скажу, что вышла, услышав шум в лесу, в темноте испугалась, заблудилась и несколько дней искала дорогу.
Никто из нас не шевелился. Я вздохнул.
– Все это так смешно.
– Что смешно, Мимо?
– Ты, я. Наша дружба. То мы любим друг друга, то ненавидим… Мы два магнита. Чем больше мы сближаемся, тем сильнее отталкиваемся.
– Мы не магниты. Мы симфония. Но даже музыке нужна пауза.
Виола попросила меня похоронить Бьянку, на что я согласился, но пожалел об этом, как только вернулся с лопатой. Задача была геркулесовой. Но Геркулес имел то преимущество, что был ростом не метр сорок. На рассвете я, шатаясь, пришел домой со стертыми в кровь ладонями и проспал до вечера. Витторио разбудил меня и обрадовал известием: Виола просто заблудилась в лесу и нашла дорогу обратно. Я изобразил полное счастье и снова заснул.
Она три дня провела в постели, отходя от приключения. Я был совершенно разбит и не мог ваять до конца недели. В следующую субботу Кампана вернулся из Милана, братья Орсини прибыли из Рима. Меня пригласили на праздничный ужин, и я пошел на него не без удовольствия. Мы с Виолой наконец-то снова говорили друг с другом, и это было главное. Лишь позже я осознал, что большинство ужинов у Орсини заканчиваются плохо, и этот не стал исключением.
В голове у Кампаны что-то зрело, это надо было заметить. Тем более мне, мастеру передачи движения, – заметить по тому, как он по-тигриному хищно держался, напружинившись, чуть боком, пригнув голову, пока мы выпивали в ожидании ужина. Тигры часто нападают сбоку. Виола, еще бледноватая, улыбнулась мне. Я поздравил Франческо с его новой должностью при Пие XII, бывшем монсеньоре Пачелли. Как обычно, Стефано пил рюмку за рюмкой. Невестка Виолы присутствовала в окружении своего выводка. В детстве я дрожал, без спроса вторгшись в это святилище. Теперь я был на вилле завсегдатаем, я регулярно вдыхал золотую пыль, плававшую в солнечных лучах, и уже не дивился ей. Прозвенел колокольчик, и мы проследовали в обеденную залу.
Ужин прошел мирно, едва нарушаемый шумом детей, игравших в соседней комнате, пока не настало время сыра. Поднос совершил круг по столу и вернулся в центр, и тут Кампана стукнул по столу ладонью. Даже маркиз подпрыгнул, прежде чем снова впасть в оцепенение.
– Так продолжаться не может.
– Что не может продолжаться? – вежливо спросил Франческо.
– С ней! – воскликнул avvocato, указывая трясущимся пальцем на Виолу. – Если бы я купил такую плохую машину, мне бы давно вернули деньги!
– Моя сестра не машина, – заметил Франческо, как всегда любезно.
Виола, опустив голову, ничего не говорила.
– Сначала Флоренция, потом это исчезновение в лесу! Она психичка, я всегда это знал. Не говоря уже о том, что не может иметь детей, наверняка оттого, что спрыгнула с крыши; мне надо было с самого начала насторожиться. – Кампана, красный от гнева, плевался слюной. Он кивнул на сестру: – А дети Элоизы, а? С ними могло случиться что угодно! Какая женщина бросает детей, черт побери?! Не говоря об этом! – Он выдернул из кармана смятый лист бумаги и сунул его под нос Виоле – та побелела как мел. Кампана ехидно засмеялся: – Что за штука, а? Мы нашли это, когда обыскивали твою комнату после исчезновения в поисках письма или записки. Мадам у нас теперь пишет стихи? – Он развернул листок и прочистил горло.
Виола посмотрела ему прямо в глаза:
– Не читай.
– Захочу и буду. Твоим родным полезно узнать, о чем ты думаешь, верно?
– Я написала это давно, когда лежала в больнице. Это из прошлого. И это личное.
– «Я та, что не гнется…» – начал Кампана с театральным завыванием.
Нервная судорога невероятной силы исказила лицо Виолы.
– Если ты прочтешь это, – тихо сказала она, – я тебя убью.
– A-а, да ты к тому же и убийца? – Кампана обошел стол, чтобы встать подальше от Виолы, и прочел:
Я та, что не гнется
Среди пожаров, зажженных вами.
Я та, что не гнется.
Вы видите – и на костре,
На аутодафе, с плевком на лице.
Я та, что не гнется и не заплачет
От свиста, обмана и ваших предательств
При виде костров, неправых судов, оскаленных ртов.
– Хватит, – прошептал Франческо, помрачнев.
– Погоди, дорогой зятек! – взвизгнул Кампана. – Еще не конец!
Надкушено яблоко,
Как запретить себе знать?
Я хочу танцевать, и к звездам летать,
И лечить, и спасать.
Меня кинут в огонь,
В сумасшедший дом,
Распнут, четвертуют, побьют кнутом,
Объявят ведьмой и черным котом
Или все сразу, и что потом?
Надкушено яблоко, съем до конца.
Меня не согнуть и не запугать,
Я на коленях не буду стоять.
Сестра Кампаны сидела отвернувшись и зажимала рот, чтобы не прыснуть от смеха. Я просто окаменел, остальные за столом тоже, хотя вряд ли по той же причине. Я считал, что былая Виола умерла, но она жила и ликовала в этом юношеском стихотворении.
– Я женщина, вам меня не согнуть,
Ведь когда войны грохочут вокруг,
Вы зовете меня и моих подруг.
Но стихнет война —
И вы снова сожжете меня.
Вдруг я пойму, что ваш мир – ерунда.
Вы испепелите меня,
Развеете без следа,
Я останусь жива!
Ваш огонь не жжет,
Он меня не возьмет,
Я не согнусь,
Я стою тысяч таких, как вы.
Кампана поперхнулся и зашелся кашлем, потом принял поданный сестрой стакан воды, одновременно жестом приглашая дождаться продолжения.
– Но, дорогие друзья, лучшее – напоследок! Строфа, в которой я ничего не понял, наверное, потому что нет у меня такого поэтического дара!
Виола поднялась медленно, как туман над кладбищенской землей. Едва слышным голосом произнесла:
Когда тебе, еще не рожденной,
Еще не знающей, как это больно —
Упасть с облаков и снова подняться,
Когда тебе скажут, что надо сдаться,
Помалкивать и подчиняться,
Станут тебя наряжать,
Улещивать и подкупать,
Тащить как куклу в кровать,
Знай, что я не согнусь, как многие до меня,
Им меня не согнуть,
И ты тоже стой до конца.
Мертвая тишина. Кампана грозно повернулся к жене:








